Ссылки для упрощенного доступа

Поверх барьеров с Иваном Толстым




Иван Толстой: Разговор о новом, о прошедшем, о любимом. Мой собеседник в московской студии Андрей Гаврилов. О культуре на два голоса. Здравствуйте, Андрей!

Андрей Гаврилов: Добрый день, Иван!

Иван Толстой: Сегодня в программе:

Что противопоставить Вавилонской башне – эссе Бориса Парамонова
Наш итальянский автор Михаил Талалай реконструирует биографию княжны Екатерины Дабижа
Переслушивая Радио Свобода - к 120-летию Анны Ахматовой: радиовоспоминания Никиты Струве
И новые музыкальные записи. Чем Вы нас порадуете сегодня, Андрей?

Андрей Гаврилов: Сегодня мы будем слушать фрагменты альбома замечательного азербайджанского саксофониста Раина Султанова, который называется “Рассказ о моей земле”.

Иван Толстой: А теперь - к культурным новостям. Эксперты Sotheby's не распознали картину Гейнсборо за 750 тысяч фунтов. История такая. Один британский коллекционер и эксперт нашел в каталоге аукционного дома Sotheby's ценную картину Томаса Гейнсборо и купил ее за 50 тысяч фунтов, покупал по телефону.
Его зовут Филип Моулд (Philip Mould), он владеет собственной галереей в центре Лондона, и когда он увидел сходство между фигурами, изображенными на картине, и известным автопортретом Гейнсборо с женой, который находится в Лувре, он решил, что это есть неизвестное полотно Гейнсборо, купил картину и оказался абсолютно прав, потому что по целому ряду деталей на этом полотне оказывается, что это действительно Гейнсборо. Аукционный дом спохватился, но было уже поздно. А теперь оказывается, что человек, выставивший картину, требует с аукционного дома неустойку за то, что аукционисты и эксперты этого аукциона не проявили достаточной смекалки, не распознали в этом полотне руку гения Гейнсборо и, тем самым, не дали заработать продавцу достаточно денег.
А вот интересно, что с голландской живописью произошло на этой неделе все ровно наоборот. В игроке в карты искусствоведы опознали молодого Рембрандта, и теперь полотно будет стоить гораздо дороже, чем перед этим. Андрей, есть ли у вас, чем крыть на такие шикарные мои новости на открытие программы?

Андрей Гаврилов: Ну, конечно, есть, Иван, а как же иначе? Вы, как всегда, следите внимательно за аукционами и, в общем, за элитным срезом коллекционеров и любителей искусства, а мне ближе, наоборот, то, что идет в массы. И вот я хочу рассказать о новости, которая пришла из Англии. Британские художники решили подвигнуть своих соотечественников на творчество. В рамках арт-проекта “Сыграй на мне, я - твой”, на улицах Лондона установлено 30 пианино, на которых может бесплатно музицировать любой желающий. По замыслу организаторов, музыкальные инструменты, расположенные в общественных местах города - на площадях, железнодорожных станциях и у известных достопримечательностей - помогут жителям отвлечься от ежедневной рутины, устроить себе музыкальную паузу. В частности, общественные пианино появятся у Собора Святого Павла, перед Британской библиотекой, Музеем естественной истории и галереей Тейт. Причем, каждый инструмент украшен соответственно своему местоположению. Так, пианино перед Королевской биржей разрисовано монетами, а инструмент на Портобелло Роуд, где расположен один из главных уличных рынков Лондона, покрыт изображениями овощей и фруктов. Ежедневно все 30 инструментов будут настраиваться специально приглашенным настройщиком.


Иван Толстой: Хорошо, тогда продолжу свое путешествие по поднебесной. Библиотека Конгресса открыла архив Владимира Набокова. Писатель, как известно, 50 лет назад, в 1959 году, уезжая навсегда из Америки в Европу, хотя ему казалось, что он едет только во временное путешествие, отдал первую часть документов из своего архива библиотеке и поставил условие, что документы эти не могут быть доступны кому бы то ни было раньше, чем 23 июня 2009 года. И вот, когда минул этот срок, на следующий день, 24 июня, был выставлен на всеобщее обозрение набоковский архив. Сейчас в него может проникнуть каждый желающий, а прежде нужно было, чтобы познакомиться с некоторыми рукописями замечательного писателя, письменное индивидуальное разрешение наследника, сына писателя Дмитрия Владимировича. Но, надо сказать, что архив Набокова может обрадовать не каждого исследователя. Конечно, там есть неопубликованные письма, целый ряд пометок на рукописях знаменитых набоковских книг, но, в принципе, за те 30 с лишним лет, которые прошли со дня смерти Владимира Владимировича, самое главное все-таки было напечатано.


Андрей Гаврилов: Позволю себе добавить одну фразу к набоковской теме. Если мне не изменяет память, Иван, не так давно в России был издан внушительный том драматургических произведений Набокова, где было собрано практически все, если не ошибаюсь, за исключением сценария к фильму “Лолита” режиссера Стэнли Кубрика. Я хочу только добавить, что в архиве, который теперь открыт, немало документов, которые связаны именно с работой Набокова над этим сценарием и, может быть, когда этот единственный драматургический фрагмент наследия Набокова все-таки будет доступен и российскому читателю, может быть, он будет дополнен и вот этими, доныне неизвестными материалами.

Иван Толстой: А теперь мы перейдем к эссе Бориса Парамонова, которое теперь названо “Что противопоставить Вавилонской башне”?

Борис Парамонов: Лондон, как известно, сильно пострадал от войны: жертвой люфтваффе оказалось около трети лондонских домов, зданий и строений. Старожилы говорит, что больше всего пострадали знаменитые лондонские набережные, застроенные после войны наскоро и кое-как, отнюдь не реставрированные, как, к примеру, реставрировали в Варшаве знаменитую площадь Старо Място. Я много раз бывал в Лондоне и должен признаться, что набережные Темзы не производят никакого впечатления – ни в прогулке на них, ни в общей панораме города. Утрачено то, что называется “скайлайн” - городской силуэт, создающийся веками и предъявляющий, так сказать, архитектурную визитную карточку города. Еще хорошо, что парламент остался цел, хотя бомба побывала в Палате Общин (английский парламент, правда, 19-го века строение, только стилизованное под средневековую старину, чтобы войти в гармонию со зданием Вестминстерского Аббатства.
Где-то у Бродского есть в стихах, кажется, о Роттердаме: люфтваффе поработало так, что для архитектора дела не осталась. Это эффектный поэтический троп, но на деле как раз в таких местах, предельно разрушенных Второй мировой войной, больше всего архитекторы упражняют свои дарования. А нынешняя архитектура – очень и очень на любителя. По той хулиганской дерзости, с которой она берется всё переделать на современнейший лад, ее можно сравнить разве что с нынешней оперной режиссурой.
Понятно, что находятся критики. За последнее время самым острым из них стал принц Уэлльский Чарльз, наследник Британского трона. Человек он всем известный, поэтому его критические высказывания тут же становятся материалом всесветной прессы – и вызывают сильное негодование в архитектурных кругах.
Вот только несколько высказываний принца Чарльза только из одного недавнего номера газеты “Нью-Йорк Таймс”:

Диктор: “Дополнительное здание, призванное расширить Национальную галерею, Чарльз сравнил с карбункулом, севшим на лицо любимого и красивого друга. Об одном из новых читальных залов Британского музея сказал, что этот зал похож на конференц-холл штаб-квартиры тайной полиции. А про новое здание университета в Эссексе – что оно похоже на мусорный бак”.


Борис Парамонов: Последний объект критики Чарльза – проект постройки комплекса жилых домов на 552 квартиры в лондонском районе Челси на месте старых армейских казарм. Казармы в старину, как мы знаем, строились лучшими архитекторами и призваны были среди прочего украшать город, в котором их размещали. С этими казармами в Челси разыгрался уже настоящий скандал. Проект финансирует королевская семья Катара; участок куплен за полтора миллиарда долларов и сам проект строительства обошелся в 50 миллионов. Принц Чарльз написал письмо катарскому монарху-коллеге, и тот решил от проекта отказаться. Понятно, что архитектурный руководитель проекта в бешенстве, а лорд Ричард Роджерс, среди сочинений которого – Центр Помпиду в Париже. Сэр Роджерс говорит, что принц Чарльз нарушает Конституцию, выходя за рамки предписанных ему чисто представительских функций. Он сказал в интервью газете Гардиан:

Диктор: “Принц всегда мешает работе, производя в тылу некие маневры, делая всякого рода телефонные звонки или отправляя, как сейчас, письма. Эта ситуация требует этической оценки. Некое никем не выбранное лицо, не участвовавшее в обсуждении проектов, но обладающее достаточным весом в силу своего рождения имеет возможность решать вопросы, выходящие за рамки его компетенции,– можно ли давать такому человеку право критического суждения?”


Борис Парамонов: Раздраженный архитектор пошел дальше - и высказался о королевской семье в целом:

Диктор: “Я думаю, он берется за эту тему, потому что ищет, чем себя занять. Ведь в действительности он безработный, что и говорит нечто о королевской фамилии как таковой”.

Борис Парамонов: Эта история и многие подобные истории имеют два измерения. Первое: большие европейские исторически сложившиеся города нельзя не развивать, но почти всякая попытка внести в них что-то новое резко противоречит исторически сложившемуся облику города. Пассеизм принца Чарльза понятен, но Лондон уже сильно был испорчен и до его вмешательства – известно чем: той же войной.

Все эти истории – признак большого, серьезного, эпохального кризиса. Человечество вступило в новую, невиданную эру перенаселения, переселения, движения громадных масс, создания и распада привычных государственных структур, обесценения вековых культурных ценностей. Попахивает Вавилонской башней. И противопоставить этому, похоже, нечего.
Что остается в этих условиях, что делает человек прежней культуры? По Фету:
И в ночь идет, и плачет уходя



Иван Толстой: Петербургское издательство “Алетейя” выпустило книгу Михаила Талалая и Эннио Бордато “Под чуждым небосводом”, посвященную эмигрантской судьбе княжны Екатерины Дабижа. О ее судьбе рассказывает один из соавторов, наш постоянный корреспондент в Италии Михаил Талалай.


Михаил Талалай: Реконструкцию необыкновенной биографии княжны Екатерины Дабижа, которой посвящена наша новая книга, первым начал мой соавтор Эннио Бордато – большой эрудит и большой любитель России и всего русского. На кладбище маленького городка Беццекка, откуда родом его супруга, Бордато случайно увидел беломраморную плиту с именами двух русских аристократок, Екатерины и ее дочери Марии.
Начались расспросы, поиски свидетелей их жизни. Одновременно пришла редкая для исследователя удача: в архиве исторического Музея Тренто Эннио обнаружил мемуары нашей будущей героини, Екатерины Васильевны Ростковской, в девичестве княжны Дабижа. Написанные на элегантном французском, мемуары дали нам возможность воссоздать значительные этапы судьбы эмигрантки: ее юность на Украине; драматические перипетии, связанные с близким другом, лейтенантом Шмидтом; революционный Петроград; первые годы изгнания. На дневнике стоял псевдоним княгиня де Каэр, pincess de Kaer, но Бордато догадался Kaer – это прозрачный псевдоним франкоязычной мемуаристки Екатерины Ростковской, Katherine de Rostkowski, составленный из ее инициалов, “К(а).(э)Р.”

К мемуарам, свидетельству из первых рук, мы добавили очень многое: генеалогические данные, документы российских и итальянских архивов, газетную хронику ушедших эпох, рассказы очевидцев, общий исторический контекст.
Судьбе было угодно, чтобы княжна Дабижа стала свидетелем главнейших политических событий первой трети ушедшего века. Выйдя замуж за блестящего дипломата, Александра Ростковского, она попала вслед за ним в Иерусалим, греческую Янину, арабский Бейрут, итальянский Бриндизи и, наконец, в македонскую Битолу, в самое сердце Балкан.
Ее муж не был хладнокровным карьеристом, а принадлежал к деятельным славянофилам. Правительство направило его на Балканы в качестве “консула натиска”, поручив молодому дипломату курировать местное славянское население и православный клир – не без желания расширить российское влияние на территориях, ускользавших из рук турок. Выстрел турецкого жандарма в 1903 году, сразивший насмерть Ростковского, мог иметь последствия рокового выстрела в Сараево в 1914 году: российская империя даже выслала к берегам Турции военный флот. Однако в тот момент военный конфликт удалось предотвратить.
После торжественных похорон мужа в Одессе Екатерина осталась жить в черноморском городе. Из окон своего дома, спустя два года, она увидела, как она пишет, “большой военный корабль, белоснежный и величественный; с его борта подавали некие знаки: я видела движения цветных флажков, не понимая этого языка”. То был броненосец “Потемкин”...
Чуть погодя революционная стихия вовлекла в свой водоворот близкого друга ее детства, Петра Шмидта. Он являлся антиподом мужа Ростковской – идеалист, мечтатель, “ходок в народ”. Перейдя на сторону восставших моряков и составив обошедшую весь мир телеграмму “Командую флотом, Шмидт”, он, будучи более Дон-Кихотом, чем истинным революционером, поплатился жизнью за свой идеалистический порыв.
Екатерина отчаянно пыталась спасти “красного адмирала”, но безуспешно. Судя по страницам ее дневника, к Шмидту ее влекло глубокое чувство: возможно, молодая вдова мечтала связать с ним свою судьбу...
Судьба вела героиню к другим важным встречам с историей. Весна 1917 года, взбаламученный Петроград: именно в те дни ее сын Борис, выпускник Пажеского корпуса, принимает присягу царю. Через несколько дней после этой присяги царя на Руси не стало. Лето 1919 года, Украина: некогда тихий край становится полем битвы между “белыми” и “красными”. Весна 1920 года, Севастополь: побежденная старая Россия покидает свой дом. Италия, 1922 год, к власти приходит Муссолини. Екатерина приезжает в Неаполь.
1943 год, переломный момент Второй мировой войны: Ростковская заканчивает свой земной путь в местечке Беццекке – где она надеялась переждать войну, опасаясь возвращаться в портовый Неаполь.
...Для титула книги мы взяли слова из “Реквиема” Ахматовой: “Нет, и не под чуждым небосводом, / И не под защитой чуждых крыл, – / Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был”. Да, наша героиня были именно “под чуждым небосводом”, а не там, где осталась поэтесса и ее народ, однако и Екатерина Дабижа-Ростковская попала под общий фатум России.

Иван Толстой: Я спросил Эннио Бордато, кто может в Италии стать читателем подобной книги?


Эннио Бордато: В Италии много читают, но, конечно, у нас есть русофобия, поэтому не миллионы людей интересуются этим. Но есть люди умные, которые хотят знать больше русской истории, истории русского народа, революции послереволюционного периода, контрреволюции, поэтому я уже четыре раза опубликовал книгу.

Иван Толстой: Михаил Талалай продолжает.


Михаил Талалай: Для русского издания мы организовали перевод с французского Дневника Дабижы-Ростковской, загадочной княгини Каэр. Мне, как жителю Неаполя, особенно близки последние страницы ее мемуаров, посвященные этому городу:


“Неаполь спит, еще спит. Смотрю на него с балкона, нависающего над заливом. Ночь почти ушла, и рассвет уже близок, ибо легкое дыхание, ветерок – предвестник, посланник Востока, коснулся моего лица, не спугнув звезд, сверкающих своим самым изумительным блеском.
Но что это? Слышится плеск воды. Удары весел нарушают тишину. Скользит и исчезает тень, рыбацкая лодка, несомненно, уходящая в открытое море. Вдруг над водой раздается голос, una canzone [песня], трепещущая и полная страсти: “Facimm’ammore a core, a core” [Полюбим сердцем к сердцу], очаровательная мелодия, которую невидимый рыбак уносит с собой, далеко, далеко, под Млечный путь. В ответ на этот призыв молодости просыпаются на воде другие рыбаки, зажигают красные фонари и направляют лодки в открытое море, подхватывая летящую мелодию: “Facimm’ammore a core, a core...”
Нет, это уже не сон! На заливе ночью живешь двойною жизнью! Всё здесь огонь: “canzone”, любовь, звезды, и, может быть, слезы... Фиолетовая ночь еще царит на западе, но море уже окрашивается под лучами рождающейся зари. Как прекрасно пробуждение утра! Мягко, плавно, оно открывает широкий веер перламутровых цветов с голубыми, фиолетовыми, розовыми лучами, и, склоняясь над прекрасным дитем Италии, уснувшим в самой красивой в мире стране, оно оставляет пурпурный поцелуй на его сияющем лбу.
Да будет оно благословенно, средиземноморское дитя в своей вечной красоте! Пусть живет оно воспетым, пусть улыбается на радость человеческим сердцам! Пусть золотой свет блестит в его глазах, также как он блестит в великолепном небе!
O Sole mio! Sta n’front a te!



Иван Толстой: Продолжаем обмен культурными новостями. Андрей, что у вас еще осталось?


Андрей Гаврилов: Я бы хотел сказать, что после того, как вы рассказали об архиве Набокова в Библиотеке Конгресса США, можно перейти к проблемам библиотек более мелких. Знаменитый писатель и классик мировой фантастики и мировой литературы Рей Брэдбери начал годичную компанию в защиту небольшой государственной библиотеки в калифорнийском городе Вентура, которую грозят закрыть весной 2010 года из-за бюджетных сокращений. На спасение библиотеки нужно собрать 280 тысяч долларов. Писатель, которому сейчас 88 лет, собирается устраивать регулярные встречи с читателями. Входной билет будет стоить 25 долларов и все вырученные средства будут направляться в фонд помощи библиотеки. Брэдбери уверен, что побывал во всех 200 с лишним библиотеках Калифорнии. “У меня есть инвалидное кресло, - говорит классик, - так что они заносят меня в машину, выгружают в библиотеке, продают книги и оставляют себе все деньги. Я выступаю бесплатно, чтобы они заработали средства и могли продолжать работу”. “Меня воспитали библиотеки, я не верю колледжам, университетам, я верю библиотеке”, - говорит великий фантаст.

Иван Толстой: Рубрика Переслушивая Свободу. Сегодня, по случаю исполнившегося 120-летия со дня рождения Анны Ахматовой мы предлагаем вашему вниманию воспоминания профессора Никиты Струве. Никита Алексеевич встречался с Ахматовой в Париже в июне 1965 года, когда та возвращалась из Лондона в Советский Союз и остановилась на три дня во французской столице. Пять лет спустя у микрофона Радио Свобода Никита Струве рассказал об этих встречах. Вот фрагменты этих воспоминаний, прозвучавшие 26 марта 1970 года

Никита Струве: Сегодня я начну рассказ о самой памятной, о самой неожиданной, о самой фантастической для меня встрече с писателем из тех, что впали на мою долю. Я имею в виду встречу с Анной Андреевной Ахматовой 19, 20, 21 июня 1965 года в Париже. Стихи Гумилева и Ахматовой я знал с самого раннего детства, потом пристально изучал их, читал о их творчестве в парижском университете. Но мог ли я подумать тогда, что я увижу Ахматову, что буду с ней говорить с глазу на глаз в непринужденнейшей из бесед? Мог ли я подумать, что на какой-то короткий, незначительный миг я войду в ее жизнь, что живой образ ее войдет навсегда в мою память?

Как было условлено, в субботу 19 июня 1965 года, ровно в два часа по полудни, я был в гостинице "Наполеон" близ Триумфальной арки, в которой остановилась Ахматова. Прошу обо мне доложить. Раздается телефонный звонок, служащий передает мне трубку: "Это Вам", и слышу медленный, густой, глубинный голос: "Здесь Ахматова. Вы уже приехали? Простите, я задержалась в городе, сажусь в машину". Отвечаю как-то нелепо, оробев: "Вас можно подождать?". И тот же голос, возмущенно-ласковый: "Ну, конечно, я для этого и звоню. Сейчас еду".
Имя Ахматовой по телефону голосом самой Ахматовой! Тут было с чего смутиться. Минут через 20 подъезжает машина. Подхожу, немножко издали, выжидая. Лицо Ахматовой озаряется приветливой улыбкой, глаза сияют весельем, любопытством и добротой. Это то мягкое, простое, оживленное лицо Ахматовой, для меня незабываемое, но которое совершенно не передают фотографии. На них Ахматова всегда какая-то окаменелая.
"Вы по мою душу? Идемте". В лифте, как странно, как невероятно очутиться в парижском лифте с автором "Четок" и "Реквиема".
"Была точь-в-точь такая же прекрасная погода 50 лет назад, когда я уезжала из Парижа". Это были первые слова Ахматовой. На мой вопрос тут же, узнаваем ли Париж, - "Нет, совсем не узнаваем. Это не тот город". Когда зашли в комнату, где по-русски всюду что-то валялось: "Боже, какой беспорядок!". Ахматова села спиной к окну в кресло, на котором так и осталась, не вставая даже на звонки, отвечать на которые приходилось самим посетителям. "Садитесь ближе. Я глухая. Спрашивайте, я, как Larousse , - отвечаю. Впрочем, вас больше интересует Мандельштам". Анна Андреевна прослышала от моих студентов, что я большой поклонник Мандельштама и собираю о нем материал. И беседа началась. Но о Мандельштаме Анна Андреевна рассказала немного, зная, что я читал ее воспоминания о нем. "Жена Осипа Эмильевича, Надежда Яковлевна, до сих пор мой ближайший друг. Лучшее, что есть во мне". А потом, с оттенком задумчивости и грусти: "Это был на редкость счастливый брак". "Правда, Мандельштам, - прибавила она, - влюблялся часто. Но быстро забывал. Успеха у дам не имел никакого. В меня он был влюблен три раза. Любил мне говорить: "Наденька наши стихи любит только твоя мама, да Анна Ахматова". Умер он в лагере голодной смертью. Боялся, что его отравят. Оттого же умер и Михаил Зощенко, - прибавила Ахматова, - превратившийся перед смертью в собственную тень".
Но скоро разговор перешел на творчество самой Анны Андреевны. Я ей сказал, что читал о ней лекции, но что мне было трудно о ней читать. Ахматова ответила: "Это простительно не понимать моей поэзии. Ведь главное еще не напечатано". Но что это главное, она тогда не пояснила. В дальнейшем ходе беседы она часто поминала трагедию "Сон во сне", цикл "Черенки", близкий к "Реквиему", как она сказала, цикл "Черные песни". С тех пор все эти циклы так и не появились в печати. Перепутав когда-то оба названия -"Черенки" и "Черные песни", - я как-то переспросил: "Черные песни" - это то, что близко к "Реквиему"? На что Ахматова ответила по-французски: "С' est tout le contraire " - ровно противоположное.
"Но вот как бывает, - сказала она мне, - недавно, в связи с моим 75-летием, в "Новом мире" разрешили что-то пикнуть. Поручили написать заметку Андрею Синявскому. Он знал всю мою поэзию, но так меня и не понял. А вот Недоброво (это русский критик до революции) знал только первые мои две книжки, а понял меня насквозь, ответил заранее всем моим критикам, до Жданова включительно. Его статья, напечатанная в одной из книжек "Русской мысли" за 15-й год - лучшее, что когда-либо обо мне было написано. Это ваш дед Петр Бернгардович ее заказал. А с Синявским я встречалась в Москве, говорила ему, но как его ругать, ведь он такой хороший, его так молодежь любит".
Тогда мы не знали, ни Анна Андреевна ни я, что Синявский - автор "Фантастических повестей". Тогда Синявский не был еще арестован. Но я теперь бережно храню этот лестный отзыв, такой добрый, простодушный, непосредственный отзыв Ахматовой о несчастном Андрее Синявском.
Я понял из разговора, что Ахматова тяготилась тем, что для многих, особенно в эмиграции, она оставалась поэтом "Четок" и "Белой стаи", поэтом дореволюционным. Она возмущалась этим. "Откуда это они взяли все, не понимаю. Пишут, что я 18 лет молчала. По какой это арифметике они учились?". “Ведь вот я записала, у меня девять стихотворений 36-го года, уж не говоря о “Реквиеме”, начатом в 35-м году. Есть стихи в 24-м году и в 29-м году. А вот что меня не печатали, - прибавила она, - это верно. Как было в 25 году постановление Центрального Комитета партии, я тогда еще толком не знала силу таких постановлений, постановление не печатать Ахматову, потом уже пошло, как у вас по-французски говорится comme sur les roulettes, что означает “как по маслу”. Но из этого совершенно не следует, что я молчала. Надеюсь, - прибавила она, - я вас достаточно убедила”. Как-то она прибавила: “Целых пять раз меня печатали, но не издавали. Когда книга была набрана, приходило распоряжение сжечь или - хуже - извести на бумагу. Но несколько экземпляров сохранились. Недавно мне Алексей Сурков один такой экземпляр принес из архива какого-то”. Насколько помню, речь шла об издании сборника Ахматовой в 46-м году, перед постановлением Жданова.

Меня интересовали судьбы некоторых писателей. Я позволил себе спросить Анну Андреевну, известно ли ей что-нибудь о судьбе "голубоглазого гимназистика" Сережи Соловьева, поэта-символиста, ставшего в 17-году священником. Ахматова задумалась и спросила: "А вам это, действительно, интересно? Рассказать? Это страшная история. Его взяли в 1937 году, в тюрьме он сошел с ума, как почти все у нас, жил на попечении дочерей, в каждом стуке ему казалось, что для него готовят виселицу. Раз как-то он выбежал, кажется, полуодетый на улицу и спросил первого попавшегося милиционера: "Я знаю, что меня должны расстрелять. Но не знаю, куда нужно идти". А тот ему ответил: "Не беспокойтесь, товарищ, когда нужно будет, за вами пришлют". Ну, а потом он умер - то, что называется "своею смертью"".
Зашел разговор о Марине Цветаевой, а с ней и о других злополучных возвращенцах. Ахматова стала вспоминать о своей встрече с Цветаевой в 40-м году в Москве. "Шли мы как-то вместе с ней по Марьиной роще, а за нами два человека шло. И я все думала: за кем это они следят - за мной или за ней?".
Я тогда ее спросил: "Это после этой встречи вы написали замечательное стихотворение, которое, к сожалению, в советской России так и не появилось":


Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах,
То забьешься в дырявый скворечник,
То мелькнешь на погибших крестах,
То кричишь с Маринкиной башни:
"Я сегодня вернулась домой.
Посмотрите, родимые пашни
Что за это случилось со мной".


"Нет, - сказала Ахматова, - это было уже написано, но я не посмела тогда ей это прочесть. Вас, наверное, это удивляет?". Мы стали говорить о гибели Марины Цветаевой, о той роли, какую сыграл ее сын, может быть, в этой гибели. "Да, - подтвердила Анна Андреевна, опять так задумчиво-грустно, - это, верно, так обыкновенно бывает, когда безумная родительская любовь балует, а потом так оборачивается. Он, кажется, даже на похороны не пошел. Я его хорошо знала в Ташкенте. Он там жил, в том же доме, что и я. Я ему на полке хлеб оставляла. А он приходил брать. Этот ташкентский хлеб, тяжелый как камень, я есть не могла. Как он умер, осталось неизвестно. Никакого официального сообщения о его смерти не было".

Спросил я о Кузьмине. Тут Ахматова оживилась и более весело сказала: “Ну, Кузьмин умер собственной смертью, от сердечных припадков, без свидетелей. Естественная смерть в 36-м году была благословением, - прибавила она, - иначе он умер бы еще более страшной смертью, как его друг Юркун, который был расстрелян в 38-м году”.

На следующее утро у Ахматовой было уже много посетителей. Она сидела на прежнем месте, на вчерашнюю Ахматову, полную силы и вдохновения, не была похожа. Ею овладело свойственное ей предпутешественное беспокойство. “У меня ужасная черта, - объяснила она мне, - перед отъездом я не могу успокоиться, пока не сяду в поезд”. Анна Андреевна боялась сердечного припадка. Выражение лица ее было совсем простое, чуть растерянное, но удивительно доброе. Насколько помню, она была в платке, и это придавало ей еще больше простоты. В Ахматовой соединялись как бы черты женщины, “величавой жены”, как сказал о ней Мандельштам, а иногда простой русской бабки. Видно было, что все силы ее уходили на самообладание. Все, что было в ней царственного, величественного, как-то исчезло, заменилось простотой и бесполостью. Вести разговор был трудно, все время входили люди. В какой-то момент, по ее просьбе, я подсел к ней. Она вынула из сумки фотографию, рукопись: “Смотрите, мне только что принесли”. Это была семейная фотография 16-го года. Слева - Гумилев в форме перед отъездом на фронт, “с одним Георгием”, - как пояснила она мне, справа - Ахматова, посередине - сын. Чувствуется на этой фотографии отчужденность, вместе с тем что-то тайное, неопределенное. Я это сказал Анне Андреевне, она задумалась. Показала мне также рукопись руки Гумилева, шуточное стихотворение и рисунок в красках. Анна Андреевна стала собираться в путь. Но внизу, в приемной гостиницы, ей пришлось еще некоторое время подождать, посольская машина запаздывала. Одно время она оказалась одна, меня попросили к ней подсесть, занять ее разговором, чтобы успокоить ее волнение. Мы снова заговорили о стихах Мандельштама, ей посвященных, о стихах Мандельштама, посвященных Ольге Ваксель:

Возможна ли женщине мертвой хвала,
Она в отчужденьи и силе,
Ее чужелюбая власть привела
К насильственной жаркой могиле.

“Не правда ли, - сказал Анна Андреевна, - дивные стихи?” Тут подъехала машина, и Анна Андреевна сказала мне на прощание: “Да хранит вас Господь”. Обернувшись к подходящим к ней молодчикам из посольства, с оттенком удивления, но не без добродушия: “Это и есть посольство?”. Как-то во время первой беседы Ахматова обратилась ко мне, и с веселым любопытством спросила: “А вы думали Ахматова такая?”. Я ответил банально, но совсем искренно: “Да, такая”. Но теперь бы я ответил иначе, я был бы еще правдивее, если бы сказал: “Нет, такого я не ожидал”. Да, я знал, что встречу в первый и, вероятно, в последний раз в жизни великого поэта. Но из Англии писали, что Ахматова уже не та, надломленная, больная, иногда неприступная. Там ее видели на пьедестале. А передо мной предстал не только великий поэт, но и замечательный, необыкновенный, великий человек. Именно великий в своей простоте или в этом соединении - величавости и необычайной, я бы сказал, домашности. В Париже она со своего пьедестала сошла и была, быть может, благодаря многочисленным встречам со старыми друзьями, совсем простой, совсем домашней. Оживленная, добродушно насмешливая, то веселая, то задумчиво-грустная, ласковая и щедрая (я все удивлялся ее щедрости ко мне, неизвестному ей человеку), иногда суровая, в некоторых суждениях. Ахматова поражала своим твердым умом, своей взыскательной совестью (это чувствовалось в суждениях), и неподдельной добротой, который она сияла почти все время. Той добротой, о которой она сама сказала в стихах, что она, эта доброта, “ненужный дар ее жестокой жизни”. Но, конечно, сверх всего и прежде всего Ахматова поражала и покоряла той музыкой, той божественной гармонией, которая исходила из нее и все вокруг преображала. Такого явления музыки, такого вторжения сверхъестественного я, общаясь с людьми, никогда не испытывал. Не только в стихах, но всем существом своим и не в этом ли как раз ее необычайность. Ахматова была самой поэзией, высшим и чистейшим ее воплощением.


Иван Толстой: Андрей, а теперь наступило вовремя для вашей персональной рубрики. Расскажите нам, пожалуйста, поподробнее о той музыке, которую мы сегодня слушаем и о музыкантах.

Андрей Гаврилов: Сегодня с огромным удовольствием я принес последний по времени альбом Раина Султанова “Рассказ о моей земле”, который не так давно появился на прилавках бакинских, и не только бакинских, магазинов, но, также, как мне известно, магазинов во многих странах мира. Сейчас не очень много джазовых музыкантов из Азербайджана, которые известны за пределами своей страны и, наверное, больше всего известен Раин Султанов. Современное поколение азербайджанских музыкантов, разумеется, появилось не на пустом месте - все помнят такого великого музыканта как Вагифа Мустафу-заде, Рафика Бабаева, сейчас в Европе продолжает работать дочь Вагифа Мустафы-заде Азиза Мустафа-заде, но она, скорее, европейский музыкант, нежели азербайджанский. А вот в самом Азербайджане музыкантов европейской или мировой славы сейчас не так много. Раин Султанов родился в Баку в 1965 году, окончив школу она стал работать кларнетистом в военном оркестре, поскольку, все очень просто - его призвали в армию. Он стал очень успешным исполнителем классического репертуара. Особенно помнят любители музыки его соло на кларнете в произведениях Вебера, Чайковского и Моцарта. Но мало кто знал, что в то же время она начал во всю интересоваться джазом, слушая пластинки Колтрейна, Майлса Дэвиса, Майкла Беккера. После работы в военном оркестре он устроился на работу в оркестр Полада Бюль-бюль оглы, после чего закончил Азербайджанскую государственную консерваторию. Я так подробно излагаю его жизненный путь, чтобы показать, как долго он пытался нащупать то, что, в итоге, стало основным делом его жизни, а именно - джаз. В 1992 году его пригласили работать в Азербайджанский симфонический оркестр телерадио, где ему дали возможность работать над сольными джазовыми программами. И уже в 1994 году он начал выступать с собственными джазовыми сочинениями. После чего были выступления на фестивалях в Германии, в России, особенно памятно его выступление на фестивале в Новосибирске. И вот, наконец, после целой серии довольно успешных альбомов, Раин Султанов выпустил, наверное, главный, на сегодня, альбом его жизни. Он великолепно издан, это не просто компакт-диск, это небольшая книжка, небольшой фотоальбом. Туда вложен диск ДВД, рассказывающий о работе над этой программой и, самое главное - вся эта книжка это фотографии, черно-белые фотографии Азербайджана, страны раина Султанова. Мы слушали фрагменты некоторых его пьес, я не знаю, сможем ли мы послушать его пьесу “Мать” целиком, но вот сколько сможем мы послушаем, потому что, по-моему, это одно из наиболее интересных произведений не только на этом альбоме, но вообще в азербайджанском джазе за последние годы. Раин Султанов, пьеса “Мать”, альбом “Рассказ о моей земле”.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG