Ссылки для упрощенного доступа

Ни слова от первого лица


Леонидас Донскис
Леонидас Донскис

Опыт Леонидаса Донскиса

Леонидас Донскис. Малая карта опыта: Предчувствия, максимы, афоризмы / Перевод с литовского Томаса Чепайтиса; Вступительное слово Томаса Венцловы. – СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016. – 160 с.

По существу, каждый фрагмент в этой небольшой книге (размером нередко в одно предложение) – неразвернутый философский, еще точнее – антропологический трактат. Почти все эти мини-трактаты с из предельно общими суждениями кажутся вне– и всевременными (да, пожалуй, и всепространственными, – "где-то в Европе", как говаривал о подобных случаях Кирилл Кобрин). На самом деле они, разумеется, весьма тесно привязаны к породившему их культурному состоянию. Причем к Литве как таковой, пожалуй, в наименьшей степени (хотя у автора случаются и прямые – иной раз попросту публицистически-прямые, до огрубления – высказывания о нынешних литовских обстоятельствах, вроде: "Ущербность политики и нехватка личностей в политическом классе Литвы производят звезд из скандалистов, не умеющих составить связного предложения…"). Речь идет об обстоятельствах универсально-европейских (впрочем, к самой сути европейства принадлежит претензия на универсальность, стремление к ней).

Перед нами, конечно, карта опыта ("малость" которой – следствие исключительно сжатости формулировок), но вот какого именно опыта? Что за тип человека улавливает своими короткими, летучими заметками автор? (По аналогии с "лирическим героем", здесь вполне можно говорить о герое метафизическом.)

В одиночестве никогда не бываешь один, напротив, никто не мешает тебе увидеть и услышать мир

Человек Донскиса – классический европейский индивидуалист-интроверт в ситуации, когда ограниченность и уязвимость такой позиции (или: такого душевно-умственного типа) уже многократно доказана и подтверждена. Доказана, подтверждена – а тип все равно воспроизводится. Он ценит собственное одиночество как цельный и ничем не заменимый орган восприятия мира: "В одиночестве никогда не бываешь один, напротив, никто не мешает тебе увидеть и услышать мир". (Кажется важным, что это – первая фраза книги, настраивающая читательское восприятие на всё, что за этим последует). Другие тут – не ад, но, скорее, некоторая, не слишком драматичная помеха: "Одиночество среди других – вот подлинное препятствие на пути к вещам и к себе".

При всем этом, "метафизический герой" Донскиса глубоко и принципиально социален: социально ориентирован и социально оформлен. Всё с тою же оговоркой: это – социальность, подсвеченная, даже просвеченная насквозь осознанием её ограничений.

"Другие", с одной стороны, представляют для этого "метафизического героя" ценность – по крайней мере, умозрительную, – притом именно в их индивидуальности и неповторимости: "Что такое мудрость? Когда ты видишь лицо каждого говорящего с тобой человека и слышишь всё, что он говорит" (так и хочется подумать: утопия). С другой стороны, они – принципиально неустранимая трудность, неразрешаемая проблема, справиться с которой можно единственным образом – принять, как есть. Самим своим существованием другие требуют усилия примирения: "Что такое счастье? Примирение своего характера и личности с миром – особенно с теми, кого любишь". С "другими", с самой идеей "других" напрямую связана идея – она же и ценность – "свободы": "Подлинная свобода личности чаще всего проявляется в вежливости и уважении к другому – не от страха, а от понимания, что сам ты ограничен и несовершенен." Тема "других" в ее родстве с темой "свободы" – это прежде всего о дистанциях и границах (поэтому "вежливость и уважение" – слова, вроде бы заставляющие думать о социальных условностях, которые автор, как мы увидим дальше, не слишком жалует).

Еще с одной из множества сторон, "другие" – неотменимое (и неотменимо конфликтное) условие самоосуществления индивида, – как в позитивном, так и в негативном смысле: "Гений – это отчасти и те, кто его признаёт"; "Преувеличенная критика – всего лишь умение подняться за счёт чужого таланта, ты становишься объектом внимания только тогда, когда опровергаешь того, кто лучше тебя".

Индивид Донскиса, похоже, арелигиозен (хотя концепт "духа", отличный от концепта "мысли", то есть разума, у него имеется) и не надеется на посмертную жизнь, но тем острее ценит жизнь здешнюю, досмертную: "Интенсивность духа и мысли примиряет со скоротечностью бытия и одновременно ее предчувствует". К Высшему Собеседнику он, похоже, не обращается совсем – этот Адресат для него не существует даже как гипотеза.

Этот индивид чуток и критичен к условностям социума, к его играм и маскам (разделяет подлинность и неподлинность, несомненно отдавая предпочтение первой). Он выстраивает дистанцию между собой и социумом; отслеживает способы контроля социума над ним, стараясь по возможности их нейтрализовать: "Если мы даем серьезно втянуть себя в силовые игры, наши успехи и неудачи становятся масками судьбы и счастья, за которыми скрывается общественный контроль". К теме маски – неизменно сращенной с темой контроля (и, следовательно, несвободы) Донскис возвращается не раз: "Преувеличенная строгость – всего лишь маска назидательной добродетели, скрывающая гримасы силового давления и общественного контроля".

Социальные условности – такие, например, как карьера, – глушат, подозревает автор, подлинное в человеке, отделяют его от настоящей жизни. "Что такое головокружительная карьера?" – спрашивает сам себя человек, сделавший карьеру вполне головокружительную (Донскис – профессор Каунасского университета и почетный доктор нескольких университетов Европы, в том числе британского Университета Брэдфорда; автор более тридцати монографий, работы которого переведены на пятнадцать иностранных языков, сам же он пишет на двух – литовском и английском; при этом он ни в малейшей степени не кабинетный интеллектуал-затворник – на протяжении пяти лет, в 2009-2014 годах, был депутатом Европейского парламента, в котором, по словам автора небольшого предисловия к книге Томаса Венцловы, активно "выступал <…> против агрессивного национализма и "политики силы", – то есть человек, который, по всем приметам, в прекрасных отношениях с социальными условностями. Умеет с ними обращаться и даже – умеет ими пользоваться.). И сам себе отвечает: это – "головокружительно быстрый переход от наслаждения каждым мгновением бытия к планированию жизни на месяцы и годы вперед". (Противоречат ли эти вещи друг другу, кстати, – еще большой вопрос. Для Донскиса, видимо, – противоречат.)

Будь нам дано повторить некоторые мгновения нашей жизни, многие выбрали бы минуты радости и счастья, хотя последние лишились бы смысла, если бы им не предшествовали периоды печали и неудач

Ни по каким известным читателю признакам не принадлежа вроде бы к неудачникам, Донскис, однако, на свой лад чувствителен и к теме неудачи. Он ищет для нее, с одной стороны, ищет пути нейтрализации (неудача – маска, за которой скрывается вездесущий общественный контроль), с другой – осмысления и оправдания: "Будь нам дано повторить некоторые мгновения нашей жизни, многие выбрали бы минуты радости и счастья, хотя последние лишились бы смысла, если бы им не предшествовали периоды печали и неудач". Ну хотя бы утешения в ней: "Успех никогда не будет окончательным. Подлинная неудача ничуть не фатальна. Если нам что-нибудь на самом деле не удается <…>, мы становимся чуть более мудрыми и зрелыми". Свежей эту мысль не назовешь даже при большом и искреннем желании, но, видимо, автору зачем-то важно было ее проговорить.

Он не слишком доверяет произнесенному слову – одной из главных человеческих условностей. Верный выученик XX века, он уличает слово в лукавстве типичными для своего родного столетия средствами, тут можно даже на фрейдистов не ссылаться – Донскис из тех, для кого их идеи давно вошли в состав расхожего понятийного инструментария: "Так же как нескончаемые речи о сексе выдают таящуюся в этой сфере проблему говорящего, так и бесконечные речи о религиозности свидетельствуют об отчаянной попытке преодолеть в себе неверие, одновременно пряча фрустрацию и даже ненависть к спокойным и адекватным верующим или неверующим"; и снова: "О своей вере публично и охотно разглагольствуют прежде всего те, кому она нужна для контроля над мыслями и поведением других людей". Мы узнаем у него выучку и у другого наставника ХХ века, так сказать, одного из главных его речеобразователей, определившего и темы, и язык, которым о них говорится, – Мишеля Фуко. Вот, например, характерный ход, связывающий власть и зрение: "Классическая форма власти: ты увидишь меня лишь тогда, когда будешь этого достоин или провинишься. Лицезреть меня – это милость или наказание. Формула власти в модернизме: я тебя вижу столько и когда захочу, а ты не можешь ответить мне тем же. Постмодернистская формула власти: я заставлю тебя увидеть меня таким, каким ты должен меня видеть, – и тогда, когда это мне будет нужно; ты меня не увидишь, когда захочешь, тем более таким, каким бы ты хотел меня увидеть".

Герой Донскиса, так сказать, пострационалистичен. Чрезвычайно ценя категоризирующий, аналитический разум, с благодарностью пройдя его школу, он при этом постоянно осознаёт его ограничения и указывает на них. Характерным для пострационалистического человека образом, он внимателен к возможностям телесного понимания, тела как источника смыслов, говорит об "умном теле" как особой действительности, с которой, как и следовало ожидать, нередко не справляются, при всем своем уме, "мыслители и блестящие ораторы": они часто "не знают, что делать со своим телом – особенно с руками. Чаще всего они не любят танцевать и совершенно не понимают, чем красив спорт. У них не умное тело". Осуждает такую неполноту. Ценит цельность. Жизнь для него организована неиерархически – и при этом вся насквозь осмысленна, по крайней мере – потенциально, главное – приложить усилия: "Нет нужных и ненужных сегментов жизни. Есть только соединяющее их усилие смысла бытия, невозможное без воображения и мечты". В одиночку разуму, стало быть, настолько не справиться, что он был бы – оставшись в самом деле один на один с бытием – обречен на поражение, – чего, по счастью, произойти не может, поскольку разум в человеке не одинок и одиноким никогда не будет. Самое важное, если как следует вслушаться в его высказывания, располагается для него за пределами "головного" разума: "Добро, истина и красота, – утверждает он, – никогда не называют себя этими именами, – они дают нам увидеть, расслышать и понять мир, а не делить его на дуальные категории".

Господи, он идеалист. Он верит в добро, истину и красоту. Именно верит, поскольку не ищет их рационального обоснования. Вообще, вера как позиция (причем именно вера, не проговариваемая всуе, как мы уже убеждались) для него очень важна: говоря о способствующих мудрости и зрелости неудачах, он добавляет: "Но мы же не перестаем из-за этого верить в осмысленность своего выбора и труда". ("Когда как", – хочется ответить автору.) Совсем (можно подумать) архаично, до наивности, до уязвимости: он именно в этом смысле верит в любовь! – я бы даже сказала, с некоторой характерной для посттрадиционного и пострационалистического западного человека ее переоценкой. "На самом деле мы любим то, чего не можем рационально объяснить, но без чего мы не можем собрать свою личность в связное целое. <…> любишь тогда, когда логика сердца шепчет тебе: это единственный способ собрать воедино свою личность и вести осмысленное существование". Единственный!

Одна из сквозных, не всегда выговариваемых прямо, разными именами называемых его ценностей – подлинность, соприкосновение с нею, опережающее и рассудок, и условности, и какие бы то ни было занимаемые позиции: "Зрелость в сфере эстетических переживаний, – говорит он сразу вслед за процитированной выше мыслью о добре, истине и красоте, – очная ставка с подлинниками, чьими репродукциями ты наслаждался в детстве и юности". Что касается занимаемых позиций, то он не то чтобы ищет примирения тех из них, что претендуют на противоположность друг другу, но, по крайней мере, внимателен к обоснованности каждой. "Индивидуалист уверен, что человек приходит в мир сей один и один его покидает. Все остальное – успех, связь с окружающими, память – лишь хрупкая оболочка, ничего не значащая ни для приходящего в мир младенца, ни для покидающего его старика. Нагой и одинокий, ты брошен в эту действительность, нагим и одиноким её покидаешь. Традиционалист утверждает, что, наоборот, без непосредственного участия других людей мы бы не смогли ни родиться, ни достойно покинуть сей мир. Мировоззрению первого, без сомнения, была бы близка либеральная мысль, второго – консервативная. <…> Самое смешное, что оба они правы". (Сразу думается, что оба описанных типа мировосприятия для автора – собственные.)

Что характерно: никаких исповедей, во всяком случае – явных. Все суждения здесь – не о себе. Никакого "я" – ни слова от первого лица. И тем не менее всё – только о себе: правда, не как о единожды случившейся личности в ее неповторимых чертах, а как о человеческом типе.

Это, конечно, способ самоосмысления. Однако устроенный так, что касается каждого. Включая и тех, кто со сказанным не согласен.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG