Ссылки для упрощенного доступа

После Бога




Исполнилось 90 лет с окончания Первой мировой войны. Эта дата - 11 ноября - широко отмечается на Западе, отнюдь не только в юбилейные годы: не знаю, как e Франции и в Англии, но в Соединенных Штатах это праздник, называемый День Ветеранов. Совсем по-другому обстоит дело в России. Можно сказать, что первую мировую войну забыли в ней. Это и не удивительно, ибо события, последовавшие во время войны и сразу после, грандиозностью и всемирно-исторической значимостью превосходят едва ли не всё, что было в истории человечества,- за исключением, может быть, падения Римской империи. Конечно, гражданская война в России и утвердившаяся на семьдесят с лишним лет большевицкая диктатура не могли не затемнить таких, сравнительно маловажных, событий, как, скажем, взятие Львова русскими войсками в 1914 году или оставление Варшавы в 15-м.

На Россию и русские сюжеты в связи с первой войной даже и не хочется особенно нажимать, потому что эта война была поистине мировой - если не в географическом смысле, то в историческом. Она принесла радикальнейшие изменения в культурный строй всего мира и Запада в особенности. Парадокс в том, что эти изменения в сущности, в качественной характеристике были теми же, что и в России с большевизмом. Единственная - но и какая важная! - разница в том, что Запад не свалился с некоей вершины, но постепенно и, можно даже сказать, не без комфорта с нее соскользнул. Имею в виду межвоенный промежуток: между 1918-м, когда кончилась война на Западе, и 39-м, когда она снова на Западе началась.

Солженицын с большой эмфазой ставит вопрос: а нужна ли была России эта война? Законен контрвопрос: а кому она вообще была нужна? В дурном сне никто не мог представить не только результаты, но самый ход этой войны, которая впервые в истории была войной машин, высокоорганизованной разрушительной техники - и потребовала массовой, по существу тотальной мобилизации людских ресурсов. Если б это кому-нибудь было ясно, то никакой венский, берлинский или петербургский двор на эту акцию не решился бы. Существовала инерция традиционной политической культуры, когда верным оставалось правило: война есть продолжение политики иными средствами. А под политикой понималось в основном разграничение или, наоборот, расширение территориальных приобретений. Страшно было важно, под чьим контролем находится Босния с Герцеговиной или Молдавия с Валахией или кому принадлежат пресловутые проливы. Сегодня сказали бы: ни одна слезинка невинного ребенка не стоит Боснии с Молдавией, ни Босфора с Дарданеллами, - с той важнейшей коррекцией, что подразумеваемые младенцы населяют именно указанные области. Сегодня цивилизованные страны ведут войны для спасения, а не для избиения младенцев, говоря библейским языком. Но в 1914 году об этих младенцах вообще не думали - равно как и о лицах призывного возраста.

Человечество прозревает с опозданием. Оно развивается быстрее, чем осознает возможные последствия своего собственного развития. В 14-м году никто не мог представить, что техника - которой принято было гордиться как высочайшим достижением человечества - может стать классической древней палкой о двух концах. К этому рубежу человечество подошло с мировоззрением Жюля Верна - даже не Герберта Уэллса, который как раз кое-что предвидел, понимал опасности, связанные с техникой. Как пишут литературоведы о поэтике Уэллса: основной его сюжет - техническое изобретение, попавшее не в те руки. К 1914 году технические изобретения были в ненадежных руках архаических монархий.

В то время, да и много после был актуальным вопрос: кто виноват в войне? Называли в основном Германию и ее самоуверенного, недалекого кайзера. Люди, пртендовавшие на знание закулисной механики, говорили об интригах австрийского генерального штаба. Большевики в свое время утверждали, что в войне виновата не Германия и не Антанта, но мировой империализм. Сейчас мы можем сказать: в войне была виновата сама техника, спонтанное, имманентное, роковое ее развитие - и архаический государственный строй в значительной части Европы. В разгаре войны Клемансо сказал: война слишком серьезное дело, чтобы поручать его генералам. Можно и по-другому сказать: слишком серьезное, чтобы отдавать его на откуп монархам. Важнейшим политическим результатом войны как раз и стал крах всех трех монархических империй, участвовавших в ней: Австро-Венгрии, Германии и России. Жалеть их, конечно, не приходится, хотя то, что появилось из их руин, оказалось много хуже. Но это опять же их вина: никто не виноват в революции, кроме несостоятельной власти. Вина за большевизм падает не на Временное правительство, а на царя Николая, точно так же, как в Гитлере нельзя винить Веймарское правительство. Гитлер возник в потерпевшей поражение и оскорбленной Версальским миром Германии, но в войну втянул Германию кайзер Вильгельм Второй.

Но можно и должно усмотреть еще одну сторону вопроса. Архаичной оказалась не только политическая система Европы, приведшая к войне, но и ее духовная культура. Ведь как встретили войну вершины человеческого духа в обoих ее воюющих лагерях?

Вот что писал, к примеру, Томас Манн о войне, ведомой Германией:



"Это великая оборона против рационалистического разъятия национальной культуры, борьба с интернационализмом, с религией человеческих прав, радикальным просветительством, идеологией материального преуспеяния, обожествлением социальных стихий и с риторически-сентиментальной трактовкой революции".



Не удивительно, что в противоположном лагере мысль о Германии как носительнице традиционно-культурных добродетелей и естественном противовесе экстремизмам современности - включая технический, - не могла найти отклика. Наоборот, как раз Германию и обвиняли в этих крайностях, ее и видели максималистским выразителям железного века. Стоит только вспомнить статью Владимира Эрна "От Канта к Круппу", которая нашумела в России никак не меньше, чем в Германии апология немецкой войны Томаса Манна. То, что у Канта было формой организации теоретического мышления, ныне стало методикой и практикой прямого политического завоевания мира. Артиллерия Круппа, писал Эрн, - это априори немецкого военно-политического опыта. Крупповские пушки глубоко философичны:



"Феноменологический принцип аккумулируется в орудиях Круппа в наиболее страшные свои сгущения и становится как бы прибором, осуществляющим законодательство чистого разума в больших масштабах всемирной гегемонии".



Что ясно сейчас? То, что мышление в таких категориях, поиски и строительство философем во времена массовых убийства, самой способности к этим убийствам, совершенно бесполезно и обнажает если не порочность, то страшную несостоятельность, безжизненность старой интеллектуальной культуры. Позднее, уже после войны Петр Струве, говоря по другому поводу о Бердяеве, напишет:



"Несостоятельность и соблазнительность Бердяева - в двух прямо противоположных пороках. В отрешенности от живой жизни, с одной стороны, и, с другой стороны, в горделивой мании - от каких-то общих положений философского или богословского характера прямо переходить к жизненным выводам конкретного свойства. Вот почему случилось то, что ясные и простые, при всей их трудности и запутанности, проблемы конкретной человеческой политики они (философы типа Бердяева) возжелали подменить апокалиптическими вещаниями, ненужными и соблазнительными, ибо никому не дано конкретно-исторически истолковывать апокалипсис, а тем менее его исторически-действенно "применять".



Вот самый, я бы сказал, убийственный вывод, следующий из опыта первой мировой войны: провал если не всей, то значительнейшей части европейской духовной культуры: ибо чего она стоит, если не сумела предотвратить такую войну. Эта война принесла множество смертей; и смерть метафизики была еще не из важнейших.

Жизнь в западном мире радикальным образом переменилась после 1918 года, да уже и в ходе самой войны. Напрашивается одна историческая параллель, связанная если не прямо с концом средневековья, но с острым кризисом средневекового мировоззрения. Это грандиозная чумная эпидемия, "черная смерть", пронесшаяся по Европе в конце 13 века. Население Европы уменьшилось едва ли не на половину. Тогда и произошел судьбоносный сдвиг в сознании людей: религиозная культура Средневековья с ее трансцендентной установкой, с ориентацией на сверхземные ценности и с поисками неба - внутренне надломилась. Смерть, опустошившая Европу, поневоле отвратила взоры от неба и обратила их к земле. Она, если можно так выразиться, слишком надоела: люди увидели, что кроме смерти и ориентированном на ее факт стиля жизни, существует еще и сама жизнь в ее имманентной, посюсторонней ценности. Требовалась оптимистическая компенсация как механизм чисто психологической защиты. Герои Декамерона у Бокаччо рассказывают свои жизнерадостные истории во время той самой чумы: естественная и, как оказалось, чреватая могучим культуротворческим импульсом реакция.

То же самое - типологически - произошло после 1918 года в Европе. (Россия, понятное дело, из этого процесса выпадает, хотя результаты послевоенного развития в чем-то оказались сходными во всех странах-участницах войны.) Самый выразительный, так сказать, визуально-аудитально заметный символ эпохи: все стали танцевать, особенно в побежденной Германии, где к фанатичным поклонником фокстрота присоединился русский писатель Андрей Белый, известный своим пророческим даром, способностью видеть вперед и вглубь. Это была эпоха гедонизма, всеобщего и несколько надрывного веселья. Люди, только что избежавшие смерти и не видевшие впереди никаких высоко-значимых целей - ибо как раз все высокие цели и возвышенные ценности дискредитировались войной, - люди предались, как сказал бы Салтыков-Щедрин, изнеженности нравов. Есть немало хороших книг, запечатлевших облик эпохи: "Фиеста" Хемингуэя, "Контрапункт" Олдоса Хаксли, "Мерзкая плоть" Ивлина Во. Из немцев я бы назвал "Черный обелиск" Ремарка. В СССР, само собой разумеется, такой литературы не было, потому что на месте изжившей себя и погибшей в войну православной монархии появился новый миф, захвативший - добровольно или силком - несколько поколений. Тут не до танцев было, не до фокстрота: таковой, кстати, был объявлен символом буржуазного разложения. Нечто похожее на Европу двадцатых годов происходит в России только сейчас, после крушения коммунистического мифа. И всякому видно, что веселье это не очень воодушевляющее. Не очень веселое, по правде говоря.

Вспомним тот же фокстрот и припечатанный к нему ярлык буржуазного разложения. Эти слова не так уж и не верны. Буржуазия именно разлагалась - и не только в моральном смысле, но как социальное тело с веками выработанной и незыблемой, казалось бы, идеологией. Разлагалась - то есть просто исчезала как господствующий класс. О, конечно, богатые люди остались, их и сейчас немало на Западе, даже в Европе, - но они перестали быть хозяевами жизни, буржуазный проект умер, как и монархо-аристократический. Наступила эпоха масс, восстание масс, как назвал это Ортега: один из ключевых терминов эпохи. И вот тут сходство послевоенной Европы и пореволюционной России: произошла демократизация жизни - не только в узком смысле политического устроения, но и в важнейшем - расширения самого политического тела, омассовления жизни. В Европе принялись танцевать фокстрот, а в России на первый план вышли герои Зощенко - вот общий знаменатель. Любителям фокстрота, так же как зощенковскому инвалиду Гаврилычу, глубоко неинтересен Бетховен.

Война была массовой, и мир стал царством масс. Дело не только в избирательных бюллетенях и принципе демократического большинства. Была утрачена высокая культура - Томас Манн был утрачен. А утратив высокую культуру, приобрели, естественно (не будем говорить "низкую", но) массовую же. Высокая культура - сколько раз нужно повторять это? - утратила духовный кредит. Коли ни христианство, ни европейская метафизика, ни наука и техника не смогли предотвратить такое - а наука с техникой как раз и способствовали новейшим гекатомбам, - так нечего говорить о каких-то высших, сверхчеловеческих ценностях. Всё, что осталось человеку, - гулять и наслаждаться своим телом, пока это тело в очередной раз не сделали мишенью. Это идея и практика комфорта, который стал основным содержанием и, если угодно, ценностным ориентиром новой послевоенной культуры. Вторая война ничего не изменила в этом смысле - между прочим, и потому что она не была, так сказать, основным событием века, а только последействием всё того же катаклизма 14-го года. Есть знаменитое высказывание Талейрана, относящееся к очень древней по-нынешнему эпохе. Он сказал: те, кто не жил до 1789 года (дата начала французской революции), те не знают сладости бытия. Эренбург в мемуарах пишет, что подобную фразу он не раз слышал во Франции, в соответствующей модификации: кто не жил до 1914 года… Мне, продолжает Эренбург, пришлось жить до 14-го года, но никакой сладости я не чувствовал. Конечно, нельзя строить историософию на афоризмах тех или иных остроумцев. Но то, что до 14-го года люди жили если не лучше, то спокойнее, - факт, отрицать который никто не будет. Сейчас этого самого комфорта - в десять, в сто раз больше, чем было накануне первой войны; но ни счастья, ни уверенности в завтрашнем дне это не приносит. Ибо, как сказал Ницше, человек теряется на всех путях своих. Потеряв Бога, оргазмами не спасешься. Но ведь и в Бога как-то трудно нынче верить…

XS
SM
MD
LG