Ссылки для упрощенного доступа

"Алфавит инакомыслия". Дудинцев


Обложка книги Владимира Дудинцева "Не хлебом единым"
Обложка книги Владимира Дудинцева "Не хлебом единым"

Иван Толстой: В эфире программа «Алфавит инакомыслия». У микрофона…

Андрей Гаврилов: …Андрей Гаврилов…

Иван Толстой: … и Иван Толстой. Дудинцев. И опять без имени и отчества: все знают, о ком идет речь. Или уже не знают? Как, Андрей, по вашим ощущениям?

Андрей Гаврилов: Я думаю, что знают, к сожалению, по фильмам, скорее. Как-то так получилось, что в последнее время любовь к фильмам-экранизациям классических советских произведений, плюс любовь к сериалам привели к тому, что фамилия Дудинцев известна тем, кто сидит перед телевизором даже больше, чем тем, кто ходит в книжные магазины. Практически все то, а написал он не очень много, о чем мы сегодня будем говорить, все это перенесено на экран.

Иван Толстой: Парадоксальнейшая ситуация, правда? Литература,искусство, вечное и великое, то, что интеллигенция заставляет людей любить, читать, несет в народ, то, собственно, у народа есть, а у интеллигенции, получается, что и нет.

Андрей Гаврилов: Это не единственный случай. Вы же знаете эту классическую фразу: «Все говорят: Анна Каренина, Анна Каренина… А я так и не могу понять, что она написала!». После всех многочисленных сериалов и фильмов эта фраза уже стала поговоркой.

Иван Толстой: Андрей, а когда вы, персонально, с главным романом Дудинцева познакомились?

Андрей Гаврилов: Очень рано. Мне было, наверное, лет 11. Настолько рано, что на меня наибольшее впечатление произвела одна деталь, которая, может быть, у более взрослых читателей проскакивает или незамеченной, или с легкой улыбкой они ее воспринимают, как писательский выверт. На первых страницах романа есть сцена, когда жена Дроздова, который, может быть, даже не столько главный отрицательный герой романа, а олицетворение всего плохого, что есть в нашей советской жизни, ест апельсин, сидя в санях, которые едут по городу, а сам Дроздов, который ей чистит этот апельсин, кожуру бросает в снег. И мальчишки, мимо которых эти сани проезжают, бросаются в снег и откапывают не виденные ими кусочки непонятно чего, потому что в этом городе апельсинов никогда не было. И я помню, что мне было лет мало, и родители у меня были достаточно небогатыми людьми, но апельсин в доме был в сезон всегда, это не было экзотикой. Я помню, меня поразило то, что есть мои сверстники, или чуть-чуть моложе, которые никогда не видели апельсина, вообще никогда не видели этих фруктов цитрусовых. И на основании этого я делаю вывод, что я читал его в очень нежном возрасте.

Иван Толстой: Андрей, как странно, ведь это побочное, мимоходом, в сторону брошенное обвинение советской власти?

Андрей Гаврилов: Абсолютно! И я это понял, как ни странно. Я помню очень хорошо это свое ощущение. Меня не только поразило то, что они не знают, что такое апельсины. Я понял, что в этой фразе скрыто обвинение той системе (я был достаточно молод, чтобы считать, что это система распределения, а не политическая система), которая лишила моих сверстников вот такой для меня элементарнейшей вещи.

Иван Толстой: Куда смотрела цензура? Цензура не могла сделать шаг в сторону и посмотреть со стороны на эту ситуацию, настолько она со всей естественностью восприняла, что, да, в маленьком сибирском городе нет апельсинов. Конечно, их там нет.

Андрей Гаврилов: А вы помните этот фантастический рассказ самого Дудинцева о том, как он стал противиться редакторской практике при публикации романа, и вот этих мест, на которых настаивала редакция, было восемь, и они бросали монетку. Они решили, что четыре на четыре: четыре уступит одна сторона, и четыре - другая. И они бросали монетку, что именно будет изменено, а что останется.

Иван Толстой: Это поразительно – пятак подбрасывали. А я до перестройки и не читал Дудинцева: столько было сам и тамиздата, что книгу с таким назидательным заглавием «Ни хлебом единым» я ни за что не соглашался открывать. Потом уже на стыке 80-х и 90-х я взял «Не хлебом единым» в дачную электричку, полистал и не стал углубляться. Мезозой, палеозой литературный. Ну этого Дудинцева! Мой интерес к нему возник случайно, позже и, если у нас хватит времени, может быть, расскажу. Давайте пока что обратимся к биографии нашего героя. Хотя бы в общих чертах, тем более, что внешне его биография не слишком богата.

Владимир Дмитриевич Дудинцев родился 16 (29) июля 1918 в городе Купянске Харьковской области. Вот там, по-видимому, апельсинов и не видели. Зато там, наверное, много было яблок. Отец Дудинцева Семен Николаевич Байков, штабс-капитан царской армии, погиб во время Гражданской войны (расстрелян в Харькове красными), и Владимира воспитывал отчим, Дмитрий Иванович Дудинцев, по профессии землемер. Чудесный человек, которого Дудинцев всю жизнь называл своим отцом, потому что отца подлинного он и не видел. Мать Клавдия Владимировна Жихарева была артисткой оперетты.

В своей автобиографической повести «Между двумя романами» Дудинцев рассказывает, со слов матери, что красный командир наставил винтовку на нее и на бабушку, стоявшую у стены, а сам Дудинцев был на руках у своей матери. Бабушку он застрелил сразу. И, когда перевел дуло на мать с ребенком, мать взяла спокойно рукою за дуло и отвела в сторону. И кто-то из других красных успокоил этого ретивого расстрельщика, сказав: «Да ну их!». И вот так этот эпизод закончился. По крайней мере, так рассказывает об этом Дудинцев. Все мы знаем, что ощущение, знание, хотя бы даже рациональное, о своем детстве, оно очень многое определяет в дальнейшем характере. И вот человек, который был буквально в секунде от гибели от пули, конечно, свою жизнь переживает не так, как тот, кто не был.

В 1940 году будущий писатель закончил Московский юридический институт и был призван в армию. Участник Великой Отечественной войны, сначала офицером-артиллеристом, а потом командиром пехотной роты. Получил 4 ранения в боях под Ленинградом, последнее — тяжёлое 31 декабря 1941 года. После этого уже не воевал, попал в госпиталь, служил в военной прокуратуре в Сибири. А надо сказать, что юридическое образование, полученное Дудинцевым до войны, много ему помогало и после. После окончания войны вернулся в Москву и работал в течение шести лет корреспондентом в газете «Комсомольская правда». Отметим, что в редакции Дудинцев много занимался письмами читателей, почувствовавших, что журналист собаку съел в юридических вопросах и явно борется за справедливость. В 1952 у Дудинцева вышел сборник рассказов «У семи богатырей», в 1953 — повесть «На своём месте». То есть, к своему первому роману он подступил уже литературно и журналистски опытным человеком.

В 1956 году в журнале «Новый мир» опубликован роман «Не хлебом единым». Роман повествует об изобретателе Дмитрии Лопаткине, который ведёт тщетную борьбу с неправедными решениями начальства и с бюрократией. С теми самыми, которых вы, Андрей, упомянули, которые воплощены в образе Дроздова, кормящего свою жену апельсинами. В конце концов, Лопаткин проигрывает, потому что с ним самим расправляются, прибегнув к клевете.После романа «Не хлебом единым» выходят «Новогодняя сказка» (1960) и сборник «Повести и рассказы» (1959) и «Рассказы» (1963).

В 1987 Дудинцев с трудом проталкивает в печать роман «Белые одежды», написанный еще в 60-е годы и посвящённый все той же эпохе, эпохе молодости Дудинцева -борьбе с лысенковщиной в биологии и судьбе научной интеллигенции. Тем темам, которые интересовали его больше всего в жизни. Роман был удостоен Государственной премии СССР (1988).

Скончался Владимир Дмитриевич в Москве 22 июля 1998 года.

Необходимо добавить, что в 2000-м году вышла автобиографическая повесть «Между двумя романами», подготовленная к печати семьей писателя – с поясняющими комментариями вдовы по ходу текста. Для понимания литературного быта вокруг Дудинцева нет материала важнее, чем текст «Между двумя романами». Однако эта повесть оставляет впечатление удивительно неопрятного текста – не просто незаконченного, но небрежного по отношению к самой литературной ткани, к литературному слову. И в то же время текст этот очень эмоционален, исповедален, голгофен. В известной степени, мне кажется, это свойственно и опубликованным книгам Дудинцева, обоим его романам. И тут я хочу спросить вас, Андрей: во-первых, согласитесь ли вы с тем, что литература как-то несколько стороной обходила его произведения?

Андрей Гаврилов: Это очень сложный вопрос, потому что любой ответ подразумевает контр-вопрос: что мы понимаем под словом «литература»? Я бы сказал чуть-чуть по-другому. Я бы процитировал его воспоминания (я остерегусь называть это повестью) «Между двух романов», когда он пишет, что «когда я писал роман («Не хлебом единым») я чувствовал на груди красный галстук». Дело в том, что для меня Дудинцев является очень интересным примером того, как внутренняя честность человека побеждает советскость, вбитую в него воспитанием, всей системой жизни. До «Не хлебом единым», как мы знаем, Дудинцев писал «заказные», как он сам их называл, рассказы и очерки в газеты. Он достаточно иронично описывал ту схему, по которой ему велели писать. Предположим, передовой изобретатель, косное окружение, если повезет - еще любовная история. Разумеется, в рамках социалистической и советской морали. Побеждает, разумеется, герой. Все счастливы. Как мы бы сказали про голливудское кино-«поцелуй в диафрагму», но в советском варианте такого быть не может- «и рассвет встает над родным колхозом». Вот примерно так он сам этот жанр и определял. И, хотя он переламывает себя в романе «Не хлебом единым», а сейчас мы поговорим, прежде всего, об этом романе, тем не менее, что-то вбитое в него все-таки чувствуется (для меня, по крайней мере) - советскость стиля, подхода к материалу. Ведь, скажем прямо, если попробовать изложить сюжет романа в одном абзаце, то ничего менее внушающего доверие и более скучного, с точки зрения литературы, как борьба изобретателя новых систем, то ли газовых труб, то ли канализационных труб с косной администрацией завода, нельзя себе представить. И, тем не менее, то, что он знал этих людей, то, что он видел этих людей, и то, что он больше не мог выносить где-то внутри себя те рамки, в которые, может быть, он сам, может быть, писательское и журналистское окружение его поставило, вот именно эта борьба, с моей точки зрения, повлияла на него, повлияла потом на читателей, и привела к ошеломляющему успеху этого романа. Я, честно говоря, не считаю «Не хлебом единым» тем романом, который я буду перечитывать каждый 2, 3, 4 года, даже 10 лет. Я в своей жизни читал его три раза: в эпоху молодости, потом во время перестройки, когда он был переиздан, или даже чуть раньше, и где-то лет 5 назад, просто случайно купив одно из загадочных изданий – мюнхенское. Я его купил, чтобы посмотреть, есть ли там какие-то изменения, цензурные вставки, что было выброшено в советском издании. Ничего не обнаружил, хотя, вполне возможно, парой фраз или абзацев этот текст отличается от того, что я читал в молодости. И, тем не менее, хотя этот роман не тот, которой будешь перечитывать постоянно, он лично мне дает какой-то заряд оптимизма. Очень странное ощущение, потому что обычно к литературе я подхожу с совершенно других позиций, у меня к литературе совершенно другие требования и ожидания. И что-то в этом романе есть. Может быть, то, что он смог показать силу одиночки. Вряд ли это было его целью, судя по его дальнейшим интервью и воспоминаниям. Он об этом ни разу не говорил, так что вряд ли он это стремился показать, но сила одиночки, которого не сломить… Его, вроде бы, ломает судьба, но он все равно остается на совсем, вот это Дудинцев смог передать, на мой взгляд, очень и очень неплохо. Это ни в коем случае не антиутопия - одиночка против машины. Это не Оруэлл, это даже не роман-предупреждение в духе «Фаренгейта» Брэдбери - один пожарный против всей системы сжигания книг. Ничего подобного. Это просто советский человек, который показал, что можно оставаться честным. Помните Войновича - «Хочу быть честным»? Вот примерно такое же настроение в этом романе, и такое же ощущение этот роман предает мне.

Иван Толстой: Да, Андрей, я совершенно согласен с вами, что это ощущение - «Хочу быть честным» - которое передано в названии повести или большого рассказа Владимира Войновича, это ощущение, по-видимому, идет, исходит из книги Дудинцева. Это и обсуждали, это и вызывало споры и радостные, и гневные споры тех первых читателей романа, которые познакомились с ним в 1956 году. А вот как сам Дудинцев признавался, в ответ на брошенные упреки о том, что это социальный заказ, а не, собственно, литература. Он говорил: «По истинно социальному заказу был написан мой первый роман "Не хлебом единым"... Никто мне не давал специального задания писать этот роман, никто не задавал каких-то параметров, как никто не рисовал для меня фона, который должен был преобладать в романе. Социальный заказ я получил непосредственно от общества — социума».

И когда я готовился к этому разговору, я стал листать те книжки конца 50-х годов, в которых могли содержаться какие-то мысли, размышления именно того времени, драгоценные именно тем, что они записаны тогда, и связанные с громким скандалом вокруг романа Владимира Дудинцева. И я нашел такую книжку у себя на полке, она называется «Просветы», ее автор Владимир Жабинский, а это псевдоним Владимира Юрасова, нашего постоянного и, надо сказать, самого первого, исторически первого сотрудника Радио Свобода, Радио Освобождение. Книжка выпущена в Мюнхене издательством «ЦОПЭ» - «Центральное объединение политических и послевоенных эмигрантов» -и целая глава у Жабинского посвящена этому роману. Оказывается уже тогда, а книжка Жабинского выпущена в 1958 году, то есть сразу после книги Дудинцева, уже тогда Жабинский смог сопоставить этот социальный заказ, который чувствуется в романе Дудинцева, с тем социальным заказом, который звучал в самом обществе, звучал с трибун. Жабинский пишет:

«Еще до ХХ партсъезда Булганин, от имени партии и правительства, объявил новую техническую политику. В своей речи о техническом прогрессе Булганин признал факт отставания производственной техники в Советском Союзе от западной. Хотя и не прямо, но пришлось ему признать, что причина отставания кроется в отсутствии творческой свободы, в подавлении личной инициативы специалистов. Булганин заявил, что конструкторам, исследователям, изобретателям надо предоставлять больше свободы в их работе, право на свободные дискуссии, на творческий спор, на независимое мнение, право на более свободное общение с учеными и специалистами Запада. А также открыть более широкий доступ к иностранной техинформации и снять пресловутую засекреченность с отечественной технической и производственной информации». И дальше Жабинский цитирует доктора сельскохозяйственных наук, какую-то публицистку из журнала «Наш современник», кандидата биологических наук, и так далее, которые подхватывают эту мысль государственного руководителя советского. И Жабинский доказывает, что, действительно, роман Дудинцева был полновесным социальным заказом, но ни в коем случае ни в каком пежоративном или обвинительном духе. Это есть нравственное подхватывание того задания, которое сама эпоха дает художнику.

Андрей Гаврилов: Очень интересно в этой связи, учитывая, что вы сейчас сказали, Иван, посмотреть, как проявился раскол, который, может, не очень ощущался даже тогда, и, может, уже забыт сейчас, между назревающими требованиями, ожиданиями или чаяниями общества и той политикой, которую продолжало проводить руководство, верхушка страны. Вот теперь сопоставьте то, что вы сейчас сказали, с фразой, о которой говорит сам Дудинцев в своих воспоминаниях. «До меня дошел слух, что некоторые именитые писатели – Сурков, Василий Смирнов и другие – организовавшись, побежали в ЦК пугать, что, мол, повторяется Венгрия, что роман организует вокруг себя реакционные силы». Честно говоря, все три раза, что я читал роман, ни разу у меня не возникло ни малейшего ощущения… Действительно, Венгрия была совсем свежа в памяти, и это было то пугало, которым могли пугать, ругая роман, пугало, с помощью которого можно было доносить, стучать начальству на какие-то настроения. Мне в голову это не приходило и, судя по тому, что, насколько мне известно, никаких в обществе сравнений или, как теперь говорят, аллюзий не было, лишь в разгоряченных умах приближенных к начальству писателей могло возникнуть такое сравнение. Вот я почему-то почувствовал этот водораздел, когда прочел воспоминания «Между двух романов» и понял, что вроде бы прошло не так уж много времени, я интересуюсь им и, пусть маленьким, но жил тогда и читал о нем, и, все-таки, как многое уже забывается, как многое уже даже самому себе нужно объяснять.

Иван Толстой: Да, Андрей, и очень интересно, что вы упомянули Венгрию. Поразительно, какие события происходили параллельно. Причем, в октябрьской книжке «Нового мира» 1956 года опубликована последняя, завершающая часть романа «Не хлебом единым». И октябрь 1956 года это и есть взрыв венгерских событий, который совершенно потряс общество, определил настроение и направление развития целого молодого поколения в Советском Союзе. Собственно говоря, вместе с ХХ съездом 1956 год запомнился именно Венгрией и рождением тех людей, которых впоследствии будут называть правозащитниками. Не сразу, не мгновенно, еще пройдет почти 10 лет, но все-таки это было так. И некоторые воспоминания о том времени показывают, что не только Венгрия будоражила молодые головы и пожилые, но были и другие культурные значительные события. И вот в их контексте бурление публики могло напугать начальство, которое, конечно, не понимало психологии общества. Начальство наше тех лет, тех десятилетий, конечно, было глубоко, тяжело необразованным. Вот как, например, вспоминает ту эпоху в книжке «Мы жили в Москве. 1956-1980 годы» Раиса Орлова. Раиса Орлова и Лев Копелев, ее соавтор, знаменитые публицисты и переводчики.

«В сентябре 1956 года в музее имени Пушкина впервые открылась выставка Пикассо. Тысячная толпа осаждала музей. Открытие задерживалось, и мы, стоявшие под лестницей, услышали голос Эренбурга: "Товарищи, мы ждали этой выставки двадцать пять лет, подождем еще двадцать пять минут..." Как весело, победно мы тогда смеялись.

Готовились новые издания еще недавно запретных книг Бруно Ясенского, Исаака Бабеля, Леонида Мартынова, Николая Заболоцкого, Михаила Зощенко.

Роман В. Дудинцева "Не хлебом единым" публиковался в 1956 году в августовском, сентябрьском, октябрьском номерах "Нового мира". Бескорыстному энтузиасту-изобретателю всячески мешали равнодушные бюрократы. Но в конце концов герой преодолевал помехи. Этот роман стал тогда событием чрезвычайным: о нем говорили и спорили не только писатели и критики. В прямолинейных коллизиях этой книги читатели узнавали то же, что испытывали они сами, их близкие.

"У нас на заводе так же было... В нашем министерстве я знаю несколько таких чиновников... Я думаю, Дудинцев писал этого бюрократа с нашего главного врача...

И у нас в институте была такая же история, только нашего изобретателя засудили прочно, он и умер в лагере..."

И я представляла себе партследователя Судакова, который отравлял жизнь друзьям Льва Копелева, точно, как в романе Дудинцева.

В Союзе писателей дважды назначали обсуждение романа и отменяли: кто-то вообще был против, кто-то боялся "нездоровых сенсаций", кто-то просто завидовал внезапному успеху ранее вовсе неизвестного автора».

И вот дальше - очень важные слова Раисы Орловой о том, что мы с вами, Андрей, сейчас обсуждаем.

«Ни мы, ни кто-либо из наших близких не считали книгу Дудинцева значительным художественным произведением. Но ведь и "Хижина дяди Тома", и "Что делать?", и "Как закалялась сталь", столь повлиявшие на нас в юности, были просто слабыми книгами. Однако они остались историческими, рубежными событиями.

Таким становился роман Дудинцева "Не хлебом единым"».

И дальше она пишет о том, что могло напугать начальство, власти, и подумать о Венгрии за горизонтом.

«Билеты на обсуждение в клубе писателей распределял партком по строгим "номенклатурным" спискам.

"Дубовый зал" бывшего дома графов Олсуфьевых, где некогда собиралась масонская ложа, служил московским литераторам попеременно то рестораном, то залом заседаний - выносили столики, вносили много стульев и скамей. Мы остались после обеда и заблаговременно уселись на балконе. Зал заполнился задолго до назначенного часа, не одни мы ухитрились забраться досрочно. Долго не начинали. Снаружи шумела толпа, висели на окнах. Наконец, сквозь толчею пробрались Владимир Дудинцев, руководитель обсуждения Всеволод Иванов, редактор "Нового мира" Константин Симонов. Они не могли войти в здание из-за толпы, их провели через подвал».

Тут к Раисе Орловой нужно сделать маленькое примечание. Владимир Дудинцев вспомнил, что знакомый Симонову, как бывалому посетителю, метрдотель на мгновение приоткрыл дверь ресторана, куда устремились выступавшие. То есть те, кто должен быть в президиуме, вот они не могли попасть на выступление.

Андрей Гаврилов: Не просто приоткрыл дверь - была договоренность, что они в определенный час, минуту и секунду подойдут к этой двери, иначе ее невозможно было бы открыть.

Когда я думал на тему «Дудинцев и музыка», то, к моему огромному изумлению, все подсказки насчет того, чем можно проиллюстрировать нашу с вами беседу о нем, есть у самого Дудинцева. Я не помню, кто еще из наших героев, кроме людей непосредственно связанных с музыкой, так щедро и много говорил о музыке, как автор романа «Не хлебом единым». Дело в том, что Дудинцев сам говорит, что музыка ему подсказывала как писать. Например, «Не хлебом единым» - это было произведение, написанное под воздействием Шопена. Он слушал Шопена и писал свой роман. В дальнейшем у него был период Баха, к которому его привела Мария Юдина, с которой он познакомился уже много позже, она стала его другом, заставила его полюбить ту музыку, которая была ему хорошо известна. А вот Хиндемита она не смогла привнести во внутренний мир Дудинцева, он так и не принял его, даже в ее гениальном исполнении. Зато она его подтолкнула к тому, что он ходил на концерты Конкурса Чайковского, где впервые услышал, как очень многие в нашей стране, Вана Клиберна, и был им совершенно очарован. Мы послушаем, как Ван Клиберн исполняет Шопена. Если я не ошибаюсь, это записи тех самых первых концертов Вана Клиберна в Москве.

(Музыка)

У меня с Дудинцевым связана еще одна странная вещь, еще одно воспоминание, еще один толчок к той жизни, к которой я, в итоге, пришел. Дело в том, что, судя по всему, самый первый самиздат, которой попал мне в руки в том самом нежном возрасте, а, может, и раньше, еще до того, как я прочел сам роман, это была перепечатанная на машинке, полуслепая, на выцветшей коричневой бумаге копия выступления Константина Паустовского на обсуждении романа «Не хлебом единым» на том самом вечере, на том самом пленуме в ЦДЛ, о котором вы говорили. Известно, что Константин Паустовский поддержал роман, выступил горячо в его защиту. Настолько горячо, что, пусть в несколько сокращенном виде, но, тем не менее, его речь разошлась в самиздате. Мы много говорили о самиздате и, кажется, пришли к тому, что у него нет начала, это много ручейков, из которых сливается та мощная и могучая река, которая сохраняла для нас, для читателей, и литературные тексты, и политические, и экономические, и исторические исследования, и наверняка какие-то более научные, к которым я просто не был допущен, ибо ничего в этом не понимал. Но, тем не менее, один из этих ручейков, это и было выступление Константина Паустовского. Много позже я узнал, что это выступление, которое меня в те годы, когда я это прочел, поразило фактом существования самиздата, слава богу, имя Константина Паустовского я знал, у нас были его книги, и вдруг я увидел какой-то текст, который можно прочесть только на машинке, это был в чем-то переворот в мозгах. По-моему, так говорил Высоцкий – «переворот в мозгах из края в край». И меня поразило то, что он говорил. Много позже я узнал, что его восторженное выступление, к сожалению… И вот здесь мы опять возвращаемся к тому, что «Не хлебом единым» это не только литературный феномен, а очень во многом, и даже больше – исторический, привязанный к самому времени, как никакой другой, эти его восторженные отзывы привели к тому, что судьба автора, Владимира Дудинцева, осложнилась после этих восторженных слов. Я не буду сейчас цитировать выступление Паустовского, может быть, буквально несколько слов:

“…в нашей стране безнаказанно существует, даже, в некоторой степени, процветает новая каста обывателей. Это новое племя хищников и собственников, не имеющих ничего общего ни с революцией, ни с нашей страной, ни с социализмом. Эти циники и мракобесы, не боясь и не стесняясь никого, на той же “Победе” вели совершенно погромные антисемитские речи. Таких Дроздовых тысячи, и не надо закрывать глаза.

Но важнейшая заслуга Дудинцева, который ударил по самому главному, в том, что он пишет о самом страшном явлении в нашем обществе. И на это ни в коем случае нельзя закрывать глаза, если мы не хотим, чтобы Дроздовы затопили всю нашу страну. Откуда это взялось? Откуда эти рвачи и предатели, считающие себя в праве говорить от имени народа, который они в сущности презирают и ненавидят, но продолжают говорить от его имени”.

И Дудинцев в своих воспоминаниях пишет: «Симонов толкает меня коленом и кивает на тех, сидящих в креслах, у которых как заведенные забегали в блокнотах золотые перья. «Все пропало», - тихо говорит Симонов».

И, действительно, пропало. За все это Симонов простился с креслом главного редактора «Нового мира» и был отправлен в почетную ссылку на два года в Ташкент. У самого Дудинцева был рассыпан набор «Роман-газеты», и началась сложная, мягко говоря, жизнь.

Иван Толстой: Да, Андрей, мы же с вами постоянно говорим о том влиянии, о том воздействии, о том следе, который оставляет писатель, его инакомыслие, его инакопоступки на современниках, и даже на следующих поколениях. Интересно, как бытует книга писателя, уже оторванная от самого писателя, даже от возможности управлять и направлять ее судьбу. Вы упомянули, что недавно купили мюнхенское издание «Не хлебом единым». Ведь это русское издание. Поразительно! Через год с Пастернака чуть не голову снимут за подобный поступок, а книга Дудинцева выпущена. Но дело в том, что Дудинцев пошел по другому пути: он подписал договор с советской «Международной книгой». Не получил, или практически не получил, никаких гонораров. Там совершенно случайно, через много лет обнаружилась ложь «Международной книги», которая, конечно, деньги эти направляла туда, куда надо, не к ночи будем вспоминать куда же, а Дудинцев благополучно сидел в полной нищете, в то время как его переводили на массу языков. И в том числе «Международная книга» продавала русское издание. Вот существует мюнхенское 1957 года и существует нью-йоркское издание. Я не совсем убежден, что «Международная книга» продала роман Дудинцева и в Нью-Йорк тоже, потому что он выпущен издательством «Новое Русское Слово», то есть газетой. Но, тем не менее, это так, и нью-йоркское издание с того же 1957 года существует.

Андрей Гаврилов: Знаете, Иван, я вас перебью, прошу прощения. Я, честно говоря, не уверен, что «Международная книга» продала роман издательству «Центрального объединения политэмигрантов» в Мюнхене. У меня есть серьезные подозрения, ни на чем не основанные, что не настолько было распространено циничное отношение ко всему, и все-таки роман продавался для переводов, а не для поддержки политэмигрантского издания.

Иван Толстой: Формально я с вами согласен, тут можно уйти в очень большую дискуссию, я только упомяну следующее - цинизм внешнеполитических и действовавших на заграничной территории советских структур. Они могли, по-моему, продать что угодно хоть черту, если черт платил валюту. Ведь о том, что Дудинцев выпущен заграницей, советский человек не должен был узнать никогда, по их мысли. Радиоглушилось, на таможне арестовывалась всякая западная печатная продукция. То есть советский человек не должен был это узнать. Оченьможет быть, что через подставных лиц, через какого-нибудь предшественника Виктора Луи, известного провокатора и проходимца, что-то было продано куда-то, очень трудно сейчас об этом судить, тем не менее, сам Дудинцев вспоминает, что у писателя Льва Овалова в романе «Медная пуговица» (это роман о майоре Пронине), там у него американские шпионы сидят в каком-то ресторане и инструктируют завербованного русского. И вручают ему несколько экземпляров "Не хлебом единым" для вручения советским гражданам.

Андрей Гаврилов: Иван, вы читали «Медную пуговицу»?

Иван Толстой: Нет, я вас умоляю! Только анекдоты по этому поводу.

Андрей Гаврилов: Я читал, уверяю вас, читал в нежном возрасте майора Пронина, потому что где-то, где я был, в библиотеке из тех книг, которые вообще там предлагались, единственное, что можно было читать, это или роман «Поджигатели» (не помню автора и помнить не хочу, но помню, что он был очень толстый и я его тут же отодвинул) или книжки про майора Пронина. У меня есть подозрение, что здесь Дудинцева могла подвести память, потому что в этом романе я не помню этой сцены. Это не значит, что все сцены романа я помню хорошо, но после скандала с «Не хлебом единым» я, конечно же, полез проверять и не нашел. Вполне возможно, что в последующих изданиях романа эту сцену изъяли на всякий случай.

Иван Толстой: Да, мы же никогда не задумываемся, что советское разрешенное произведение тоже может подвергаться какой-то редактуре.

Андрей Гаврилов: И я с вами не соглашусь, что советские читатели не должны были знать про зарубежные издания. А вспомните статьи: «его печатают на Западе», «он в долларах купается, а родину продает»… Они не должны были знать про русское издание.

Иван Толстой: Конечно, хотя в том, что он печатается на Западе, собственно говоря, это «Международная книга» сама и организовала, она была заинтересована, но в этом же его и обвиняли. А я хочу, Андрей, если нам позволяет время, рассказать историю одного читателя романа «Не хлебом единым».

Одно из последствий чтения Дудинцева имело трагикомический результат. Был на Радио Свобода в середине 50-х сотрудник, имени которого называть не хочу. Вдруг живы его потомки, им будет неприятно это слушать. Пусть он будет — условно — Борис Сергеевич.

Этот Борис Сергеевич был из второй волны эмиграции, дипи, перемещенное лицо, то есть либо беженец, либо угнанный гитлеровцами на работы в Германию. Он очень тосковал по родине, просто места себе не находил. И когда прошел ХХ съезд с разоблачением Сталина, Борис Сергеевич как-то воспрял, ему что-то померещилось: что страна начинает поворачивать на новый путь. И он много спорил — в буфете, и в курилке, и на рабочем месте - со своими сослуживцами, как понимать секретную речь Хрущева. И коллеги говорили ему: разве ты не видишь, что речь-то секретная, значит, о настоящем разоблачении речи быть не может. Но он ни в какую. Блажен, кто верует, тепло ему на свете. И он все чего-то ждал, какого-то толчка, какого-то подтверждения. И вот оно, это подтверждение, явилось: журнал «Новый мир» опубликовал роман «Не хлебом единым». Наутро этот Борис Сергеевич пришел на радио сияющий. Он потрясал журналом, шлепал по нему рукой, крякал: «Вот! Ясно вам? Что пишут! Всё! Началось! На родине — перемены!»

Сотрудники Свободы отнеслись к публикации Дудинцева по-разному: кто-то вполне разделял оптимизм Бориса Сергеевич, кто-то оставался скептичным, но никто не сделал для себя тех выводов, что земная ось, понимаете ли, накренилась.

А Борис Сергеевич такие выводы сделал. И втайне ото всех обратился в советское консульство — в каком-то другом германском городе, не в Мюнхене. Попросился назад на родину. И консульские начали Бориса Сергеевича обхаживать: и так с ним говорили, и эдак. Не надо, мол, волноваться, родина всё понимает, родина всё простит. Вернетесь, Вам помогут с поиском хорошей работы, залижете душевные раны, а за то, что сами обратились, может быть, глядишь, и награду какую правительственную получите...

Ну, Борис Сергеевич совершенно растаял, уволился со Свободы, попрощался с такими ограниченными сослуживцами, не верящими в обещания родины, и даже оставил в редакции те самые номера «Нового мира» с романом Дудинцева, 8-й, 9-й и 10-й за 56-й год.

И уехал в родные пенаты.

Я думаю, Вы догадываетесь, что с Борисом Сергеевичем стало. Арестован он был задолго до подъезда к Белорусскому вокзалу, еще на самой границе, пересажен в куда менее комфортабельный вагон и отправлен на Лубянку. После того как из арестанта вытрясли все что можно, его судили и впаяли четвертной — 25 лет лагерей. У солагерников этот любитель романа «Не хлебом единым» получил прозвище Каравай.

Но на этом история не заканчивается. Сидел Борис Сергеевич в лагере, сидел и досиделся до нового поколения политических зэков. И был среди новых самиздатчик по имени Юрий Гендлер. На зоне все со всеми рано или поздно знакомятся. Познакомились и они. Юрию Гендлеру были интересны рассказы Бориса Сергеевича и заграничной жизни. Очень были правдоподобны. И про радио Свобода увлекательно. Правда, не все на зоне верили Борису Сергеевичу: поди проверь, работал он на вражеском радио или нет.

И вот как-то раз крутили в выходной день в лагере какое-то кино. То ли трофейный фильм, то ли просто действие происходило в Нью-Йорке. За хорошее поведение зэкам показывали американское кино. И вдруг этот Борис Сергеевич в какой-то момент пихает Юрия Гендлера в бок и в возбуждении шепотом кричит: «Смотри, смотри! Вот дом угловой — там за ним отделение радио! Я там полгода проработал!». Бориса Сергеевича, по его словам, посылали из Мюнхена в командировку в Нью-Йорк.

Ну, понятно, что никто в лагере не поверил, что вот этот самый угол на Манхеттене показали в этом фильме. Не бывает таких совпадений. Не очень поверил и Гендлер. Но прошел год, и в лагерь опять привезли те же самые катушки с тем же фильмом — видно, не велик был зэковский репертуар. И сцена повторилась. В кадре Нью-Йорк, любитель Дудинцев начинает возбуждаться, камера панорамирует какую-то улицу, Борис Сергеевич бьет Гендлера в бок: «Вот! Вот! За этим углом — редакция Радио Освобождение!»

Заключенные насмехаются, а Юрий Гендлер внимательно смотрит на экран.

Проходит еще пять лет. Гендлер выходит из лагеря, уезжает в эмиграцию, поселяется в Нью-Йорке и его берут на работу на Радио Свобода. И ходит он в точности туда, куда 15-ю годами раньше ходил командированный из Мюнхена Борис Сергеевич. Он ничего не выдумал.

Но и это не финал. Проходит еще лет 30. И один из ветеранов Свободы, которого я расспрашиваю о старых временах и которому в ответ сам рассказываю о страстном поклоннике Дудинцева, ни слова не говоря, встает, поднимается на второй этаж своего пригородного мюнхенского дома и приносит мне три номера «Нового мира» - с романом «Не хлебом единым», 8-й, 9-й и 10-й. Это те номера, что оставил в редакции Борис Сергеевич.

«Вы, - говорит, - собираете всякую чепуху. Возьмите».

Конечно, я взял. Но в 2002-м году в Праге случилось бедственное наводнение. В моей квартире стоял один метр воды. И два номера из трех залило жуткой зловонной тиной. Пришлось выбросить. Но один номер почему-то стоял повыше. Последний, 10-й. И вот его я бережно храню.

Андрей Гаврилов: Знаете, Иван, у меня, кажется, где-то сохранился тот листик с фрагментами выступления Паустовского, который для меня стал первым самиздатом, попавшим мне в руки. Если я его найду, если он, несмотря на все переезды и перипетии, сохранился, я вам его подарю. Это, конечно, не заменит два номера «Нового мира», но в копилочку артефактов вокруг Дудинцева будет мой скромный вклад.

Иван Толстой: Я буду вам, Андрей, исключительно признателен, потому что я вложу эти листочки в тот 10-й номер «Нового мира», сохранившийся, кстати, в твердой обложке. За границу «Новый мир» поступал в твердом переплете.

Андрей Гаврилов: Нет, Иван, вы ошибаетесь, сразу вас перебью. За границу он, может, и поступал в твердом переплете, но также он поступал и в библиотеки, и когда я спасал списанные номера «Нового мира» из библиотек, и когда я собирал свою коллекцию (как надеялся – полную, но не получилось) «Нового мира», я с изумлением увидел, что из библиотек списывали, причем, из самых простых, из районных, вот у меня в районе Савеловского вокзала, где я тогда жил, выбрасывали «Новый мир» именно в твердых переплетах. Он не только заграницу поступал в переплетах. Здесь есть какая-то тонкость, которую мы с вами не знаем. Внутри страны он тоже бывал в твердом переплете, и я помню, что в каталоге подписных изданий 1960-70-х годов «Новый мир» значился дважды - в твердом перелёте и в бумажном. Но какое-то время вы могли его даже домой выписать в твердом переплете.

Иван Толстой: Совершенно верно. И мои родители были подписаны на «Новый мир», и он приходил в твердом переплете. По-видимому, просто нужно было больше заплатить. Какой-то ограниченный тираж был. А вот за границу он поступал полностью в твердом.

Андрей Гаврилов: У нас с вами практически не осталось времени, и мне забавно, что мы с вами совершенно не затронули второй роман Дудинцева. Я не хочу сейчас о нем говорить, потому что нет времени, и не случайно мы его забыли. Хочу только сказать, что для меня второй роман в чем-то очищен, в отличие от «Не хлебом единым», от исторического флера, который, хочешь-не хочешь, окружает роман «Не хлебом единым». Он вышел с таким опозданием, он вышел настолько позже того времени, как был написан, что он стал в большей степени явлением (удачным или неудачным - каждый решает для себя) литературной жизни, а не политической, общественной или социальной, как первый роман писателя. Согласитесь вы со мной или нет?

Иван Толстой: Да.

Андрей Гаврилов: Мы говорили о том, как понравился Дудинцеву Ван Клиберн, но сам он признавался, что наибольшее впечатление на него произвел португальский пианист СерхиоВарела Сид. Серхио Варела Сид играет Бетховена, одного из любимых композиторов Владимира Дудинцева.

(Музыка)

XS
SM
MD
LG