Ссылки для упрощенного доступа

logo-print
Лопнул сосуд времени, и полилась густая кровь 1972 года. Что случилось в том году? "Скромное обаяние буржуазии" – уже немало. Лишь теперь появился на диске другой великий сюрреалистический фильм, вышедший во Франции в 1972-м: "Душитель" Поля Веккиали. Почти те же персонажи, что и у Бунюэля, надзирающие и наказывающие, только окончательно разломанные, словно куклы Беллмера. Одинокие печальные женщины сомнамбулически тянутся к торговцу овощами, а он вяжет белые детские шарфики, чтобы удавить несчастных. Невероятно, что такое большое кино, ожившая полицейская картина Магритта, так долго оставалось позабытым.

И еще один фильм, снятый 40 лет назад, возник из небытия. Жюль, маленький сельский кузнец, живет с женой, она ему варит суп и кофе, и все у него справно и ладно, каждый початок на своем крючке, но вот он роет могилу, и потом сам себе варит суп, и вино наливает сам, а жены нет. Нет уже и режиссера, Доминика Бенишети, он умер два года назад, когда энтузиасты только начали восстанавливать его шедевр, великую историю смирного человека. Теперь "Кузен Жюль" во второй раз (в 1973 году он получил награду в Локарно) проносится по фестивалям.

И еще один голос из 1972 года – голос Иосифа Бродского, безжалостного к литературным врагам, но не щадящего и приятелей. Всевозможные милые и немилые люди сразу помчались на пустырь, где тени ведут свою пыльную драку. Кто-то стравливает Бродского и Евтушенко, кто-то разнимает, а из чучел сыпется труха.

"Евтушенко? Нет, Драгомощенко!" – грандиозный заголовок газеты "Daily Крякк": издание Красноярской ярмарки Книжной культуры, номер от 2 ноября. В Красноярске смели евтушенковскую пыль со стола (или потолка?) и говорят о "самом популярном в США русском поэте" Аркадии Драгомощенко. 40 лет назад Аркадий писал "Тень черепахи" – текст тоже дожидался своего часа слишком долго и был опубликован лишь этой весной.

"В музее Достоевского собрались любители словесности. Кто-то должен был читать доклад, и кто-то ждал с нетерпением доклада, а на улице стоял солнечный полдень.
И что мне до словесности, думал я, что мне до этого всего, когда низкое солнце выморочило улицы до белизны! Какая странная болезнь – новая весна, еще весна, еще... Скудное тепло в закоулках лишь напоминало о том, что настанет лето... Непреложны законы движения планет: распускаются деревья, возвращается к нам тепло, и земля ясней под ногами. Но столь пустынна была белизна, столь пронзителен апрельский свет – Господним копьем мнился он мне.
Не будет лета. Ни осени, а мы, бесспорно, обречены на чистилище северной весны. Да и весна разве? Скажем, просто некая пора года..."

Если бы я оказался в Красноярске, я бы говорил о смене времен года в поэзии Драгомощенко. Аркадия не интересовали Братская ГЭС и ахматовская строфа, зато первый снег был центральным событием года, и мы получали открытки с известием о том, что мир опять преобразился, все стали на шаг ближе к небытию, и пахнет "тем особенным утренним воздухом, который бывает только в первые дни зимы". Тот же самый кузен Жюль, только на улице Мечникова в Ленинграде.

Аркадий жил в подполье, и его книги до сих пор спрятаны от читателя, но он подполью не принадлежал. "50 лет в застенках КГБ" – так называл он словесность, которая занимала бородатых участников "диспута в музее Достоевского". Как бы понравился ему "Душитель" Веккиали, если бы чудесным образом этот фильм прилетел в Ленинград! Смешно, что тогдашние надзиратели не верили в искренность неинтереса Аркадия к их заботам и выискивали в текстах тайные знаки. В первой его публикации (три года продиравшийся сквозь цензуру, несчастный и убогий коллективный сборник "Круг", 1985) цензоры заменили "цепь туманных свобод" на "свет гуманных свобод". Поэзию от прозы они отличали по рифме, а, не заметив ее, падали на спину, точно пингвины, засмотревшиеся на аэроплан. Но далеко ли ушли от них нынешние комментаторы спора Евтушенко и Бродского?

Вышедший в конце сентября, через год после смерти Аркадия, том "Устранение неизвестного" – первая попытка собрать его "прозу". Я решил перечитать не вошедший в эту книгу и никогда не издававшийся роман "Расположение среди домов и деревьев", но не нашел машинопись, зато обнаружил в своем архиве хрупкий листочек: стихотворение Аркадия, написанное задолго до того, как мы прочитали Сорокина, но странно напоминающее рассказ из "Первого субботника".

Дачный век возвращается снова
Дм. Волчек

Здесь кончался проспект у осин,
Там жила себе дача кривая, – ну и что! –
Мы съезжались туда, лишь окончится май,

Тихо дни проплывали, как лодки пустые, качаясь,
Дядя днями работал усердно –
Завершал акварельный версаль,

И когда на закате, ты знаешь,
Цветущий шиповник у колодца в углу не по-хорошему густ,
И толкутся, и ноют комариные сети,
Папа наш приезжал, и несли самовар.

И читал он потом на веранде,
Беззвучно смеялся и кричал иногда: "Каковы времена!"

Ну а Вера, губами белея, опускала ресницы,
Уже за полночь строго роняла стихи, где о девушке в хоре церковном,
А мамин племянник грыз скрипучий крыжовник,
Внимал как во сне, – порываясь порой что-то вставить о счастье,
Под стеклом странно так прижимаясь коленом ко мне.

Мы купались наутро. Кувшинки щеку леденили.
Сыпал дождь,
и осины дымились зеленой росой.
О любви пела мама, проходя под балконом…

Да, это и все, что я еще помню в тусклом коконе детства
За тенистой и строгой рекой.
Впрочем, не только – помню, прикипают к ключицам
стужи лютой меха,
И милосердное солнце навсегда разбивает
вшами залипший висок.



Поэт Александр Скидан составил книгу Аркадия Драгомощенко "Устранение неизвестного": четыреста страниц, заполненных странными знаками и вспышками воспоминаний, где сквозь снежную пыль проносятся "хрустящие вафли микадо, диваны светлого дуба, вензеля МПС, стеклянные крыши, шары аквариумов, лампы молчанья в руках херувимов".

В предисловии слово "проза" сжато кавычками.

– Аркадий обращается к прозе довольно рано, в первой половине 1970-х ("Тень черепахи"). Это еще относительно конвенциональные тексты, их фрагментарность, как справедливо замечает Анатолий Барзах, восходит к Розанову, а не к Барту или Бланшо. Но уже с конца 1970-х он сознательно начинает размывать границу между прозой и поэзией в их традиционном понимании. Многие куски его первого романа, за который он получил премию Андрея Белого в 1978 году, "Расположение среди домов и деревьев", читаются как стихотворения в прозе, чисто визуально их легко представить записанными "в столбик" или "лесенкой", тогда как повествовательные элементы крайне запутаны или, наоборот, ослаблены. С другой стороны, в поэме "Ужин с приветливыми богами" (1985) множество прозаических вставок – фрагменты переписки с различными корреспондентами, замечания на случай, теоретические экскурсы. В "зрелой" прозе эта тенденция нарастает – в романе "Фосфор", в пьесах, как он их называл (относительно небольших полуэссе-полурассказах), фабулы как таковой нет, персонажи сведены к литературным маскам, к знакам, и огромное место занимают размышления о природе языка, воображения, лингвистика, философия, точные науки и т. д. Причем переходы от одного типа дискурса к другому стремительны и неуловимы, психологическая мотивировка отсутствует. В этом-то и заключается трудность и в то же время – невероятное очарование такого рода письма. Оно лишено привычных нарративных подпорок и словно бы ни на чем не держится, разве что на эротической тяге интеллектуального усилия. Что и делает Драгомощенко одним из ключевых авторов не только ленинградского андеграунда, но и, рискну сказать, общемировой сцены – такого письма, сверхинтеллектуального и одновременно осязаемо-чувственного, я ни у кого не встречал.

– Вы упомянули его первый роман "Расположение среди домов и деревьев". Аркадий в свое время просил меня отредактировать этот текст, он был не уверен, стоит ли его публиковать. И он ведь так и не издан, к сожалению.

– Да, история такова, что в 90-е Аркадий попытался к нему вернуться, ведь роман вышел в приложении к журналу "Часы" в 78-м году в количестве нескольких машинописных экземпляров и практически недоступен. Аркадий думал его отредактировать и переиздать, изменил даже название, но увяз, посчитав в итоге этот текст незрелым. Отдельные куски оттуда он использовал и в "Китайском солнце" – это его роман 97-го года, и в каких-то коротких вещах. Он таким же образом и с поэзией обращался, вставлял в новые композиции переделанные старые, менял строки, строфику и так далее. Я, честно говоря, не знаю, как быть, наверное, нужно, чтобы какое-то время прошло. Проще всего, конечно, переиздать вариант 78 года без всякой правки, но не будет ли это нарушением авторской воли? Или издать оба варианта под одной обложкой? В любом случае, мы сталкиваемся с неимоверно сложной текстологической проблемой, да и с проблемой этической: многие старшие друзья Аркадия считают этот роман шедевром, значительнейшим произведением своего времени, но при этом сам Аркадий, судя по всему, считал по-другому. Кстати, под измененным названием – "Расположение в домах и деревьях" – он опубликовал переделанные куски в антологии Премии Андрея Белого (2005), а один кусок вошел в сборник "Безразличия" 2007 года.

– И роман "Фосфор" тоже в новом издании представлен в новой редакции, Аркадий возвращался к нему и переделывал…

– Да, он отличается от первой публикации в "Митином журнале" и от редакции 94-го года, которая вошла в избранный том под названием "Фосфор" (там были и эссе, и поэтический цикл "Элементы зрения", и короткие "пьесы"). В 2000-х годах Аркадий вернулся к роману и изъял оттуда все стихотворения. Точнее, оставил отдельные строки, которые теперь вплетены в прозаическую ткань. Плюс немного изменил кое-где синтаксические конструкции, что-то поменял местами, в общем, "подсушил" текст. Точно так же Аркадий "подсушивал" и свои поэтические вещи, когда к ним возвращался позднее. Текст стал строже.

– Да, он боялся сентиментальности. А роман "Китайское солнце"?

– Никаких изменений в "Китайском солнце" я не обнаружил в той редакции, к которой имел доступ благодаря Зинаиде Драгомощенко, он практически не отличается от редакции 97-го года. О чем это говорит? О том, что ранние тексты представляли для Аркадия определенную проблему, он их постоянно "дописывал", то есть, попросту говоря, переделывал – как на уровне композиционного целого, так и на уровне отдельных строк или фраз.

– Новая книга – не полное собрание прозы Драгомощенко. Нет первого романа, и я огорчен отсутствием замечательного текста "Впадины на голове". Как вы составляли этот том, и что оказалось за его пределами?

– Я пошел, признаться, по самому легкому пути, с тем чтобы свести к минимуму работу над текстологией, потому что мне очень хотелось успеть к годовщине смерти Аркадия выпустить этот том. Поэтому я решил воспроизвести новую редакцию тех текстов, которые уже опубликованы, это значительно облегчало принятие редакторских решений. Тогда как выходившие только в самиздате машинописи тексты потребовали бы сложной и трудоемкой подготовки к печати. Надеюсь, это дело будущего. Конечно, надо составлять большой том прозы и что-то решать с "Расположением среди домов и деревьев" (или, в позднейшей версии, "Расположением в домах и деревьях"). "Ранняя" проза не вошла в этот том, равно как и позднейшие эссе, отчасти потому, что они есть в сборнике "Безразличия", выпущенном арт-центром "Борей", отчасти из соображений жанровой "чистоты". Я включил романы "Фосфор" и "Китайское солнце" и семь коротких "пьес", входивших в сборник "Фосфор" 94-го года. В 2000-е годы Аркадий к ним тоже вернулся, ввел нормативное деление на абзацы, красную строку и так далее, чего первоначально не было. У него был период с конца 80-х годов до середины 90-х, когда он жестко следовал компьютерной логике макетирования. Я очень люблю эти вещи и хотел напомнить читателю об их существовании.

– Мы уже говорили в передаче памяти Аркадия, что в англоязычном мире у него, наверное, больше внимательных читателей, чем в России. Роман "Китайское солнце" переведен на английский язык, в нашей передаче участвовал переводчик Евгений Павлов из Новой Зеландии, который много лет работал над этой книгой. Можно даже сказать, что прозаические тексты Аркадия в русской критике, в русском литературоведении, в русском осмыслении литературы не получили почти никакого отражения.

– Согласен. Хотя были проницательные отзывы – Анатолия Барзаха, например, в "Митином журнале" после выхода "Китайского солнца". Есть большая статья Дмитрия Голынко-Вольфсона, в которой он рассматривает эссеистику Драгомощенко в широком интернациональном контексте. Но, действительно, можно сказать, что проза Аркадия еще ждет своих исследователей. Собственно, одну из задач я так себе и представлял: вызвать некий резонанс, прежде всего, среди нового поколения авторов, которые знают и ценят Драгомощенко как поэта, он для них, безусловно, классик, но прозу его знают гораздо хуже. Опять-таки, надо заметить, что подспудно письмо Аркадия и здесь совершало свою работу, как и в поэзии, но эта работа не была эксплицирована, оставалась зачастую невидима. Аркадий сознательно шел на риск такого "слепого" прочтения, misrecognition – его тексты очень трудно классифицировать, отнести к какому-либо жанру или модели, они радикально блокируют расхожие способы восприятия. Поэтому и писать об этой прозе непросто, я согласен, она еще ждет своего читателя.

– Но мы должны предупредить читателей, что это нелегкий труд. И в первую очень это связано с очень сложным синтаксисом. Вы говорите о том, что он использовал принцип, который распространяется и на его поэзию, и на прозу – бессоюзие.

– Бессоюзие, или паратаксис, эллипсисы, обилие инверсий… Паратаксис пронизывает все письмо Аркадия – и поэтическое, и прозаическое. Это дает свободу мысли и огромную скорость, покрывающую гигантские расстояния. Вообще говоря, в автобиографической прозе Мандельштама есть похожие вещи, а именно пропущенные звенья, ассоциативные скачки, работа с блоками воспоминаний, которые в процессе письма претерпевают метаморфозу, трансформируются. У Аркадия есть точки сближения с Мандельштамом, я об этом говорю мельком в своем предисловии. Память Аркадия тоже "враждебна всему личному" и "работает над остранением прошлого". Но он идет дальше, радикализует эту установку. Начиная с конца 70-х он разрабатывает контрпрустинианскую, контрнабоковскую стратегию, подрывающую концепцию литературы как спасения через память. У Пруста (и Набокова) материя памяти, само усилие воспоминания выступает сотериологической машиной, привносящей смысл в процесс письма и в существование автора; Драгомощенко же ставит эту влиятельную модернистскую парадигму под знак вопроса. Для него, как и для Бланшо, важно забвение, забывание, которое он читает как за-бывание, то есть выход "за" онтологические пределы, трансгрессию. На практике это выглядит так: к концу той или иной строки или фразы читатель вдруг обнаруживает, что забыл, не помнит ее начало. Фразу невозможно повторить слово в слово, всякий раз приходится возвращаться и начинать сначала. Этот эффект "провала" в беспамятство, организованного с помощью инверсий, цезур, эллиптических конструкций, заслуживает отдельного философского исследования. Михаил Ямпольский говорит о немиметическом и антиэстетическом характере поэзии Драгомощенко, но эти же черты присутствуют и в его прозе. Они конститутивны для его мышления. Отчасти об это же говорил и Анатолий Барзах в своей заметке о "Китайском солнце": синтаксическая структура предложения такова, что к его концу ты забываешь начало; автор словно бы заговаривается, дает место дремотному бормотанию, проваливается в сон наяву, отпускает речь. Такое парадоксальное письмо, в чем-то близкое, пожалуй, прозе Бланшо. Это единственное сравнение, которое мне приходит на ум.
XS
SM
MD
LG