Всегда наперекор: воспоминания протоиерея Павла Адельгейма


Дмитрий Волчек: Гость радиожурнала “Поверх барьеров” – Павел Анатольевич Адельгейм, священник Русской православной Церкви, публицист и богослов. С отцом Павлом, который был диссидентом в советские времена и остается им сегодня, встретилась Татьяна Вольтская.

Татьяна Вольтская: Мы знаем, что советская власть расстреливала и ссылала священников, взрывала храмы, но о повседневной жизни человека, решившегося в эти годы стать священником, мы знаем очень мало. Арестованный в советские годы по доносу и отработавший три года в Кызылкумских рудниках, где потерял ногу, отец Павел Адельгейм с 1976 года служит в Псковской Епархии. На его счету два восстановленных храма в Пскове и один, построенный в Псковской области, Православная общеобразовательная школа регентов, которую он создал и содержал в течение 16-ти лет, приют для детей инвалидов с выраженной психической патологией. Такую справку можно прочитать на сайте Святофиларетовского института. Правда, она уже несколько устарела, поскольку два года назад Архиепископ Псковский Евсевий сместил отца Павла с поста настоятеля, восстановленного им храма Святых Жен-Мироносиц, приют распался, будущее школы - туманно. Но, несмотря на все трудности, отец Павел глядит ясно и улыбается светло. Я попросила его просто рассказать о себе.

Павел Адельгейм: Дед мой был промышленником, в 1937 году его расстреляли. Но он был позднее реабилитирован по моим обращениям. Отец мой хотел быть, как и его отец, горным инженером, но в силу того, что его отец был признан врагом народа, его никуда учиться не брали, он оказался лишенцем. Ему удалось поступить только в Москве в Вахтанговскую студию Симонова. И туда же поступила моя мать. А мать была дочерью полковника царской армии. И они там познакомились, поженились, а так как жилья своего в Москве не было, то они уехали на периферию. Отец был перед началом войны назначен директором Областного драматического театра в Иваново. Ему тогда еще не было 30 лет, молодежь театральная собиралась, как всегда у нас принято, на кухне, анекдоты рассказывали, чай пили. И всех их замели. Половина была расстреляна, а остальным дали большие сроки и отправили в лагеря – измена родине, шпионаж, антисоветская пропаганда. В основе всех обвинений был только самооговор. Я знакомился с делом, читал. Там такие показания. Сын одного священника оказался там, его спрашивают: “Такой-то был там? С чего вы решили, что он шпион?”. Он говорит: “Сразу видно - у него и шляпа такая и галстук такой”. Этого было достаточно для расстрела. Отца моего обвиняли в том, что в случае прихода немцев, он собирался захватить власть над всем искусством Ивановской области. Мать пошла в КГБ добиваться правды, ее тоже арестовали, а меня отдали в детский дом. Было мне года два с половиной. Наверное, с год я там был. Потом ее арестовали, когда мне уже было уже лет шесть, и я почему-то оказался в детском доме в Костроме. Там я провел года два-три.

Татьяна Вольтская: Это вы помните?

Павел Адельгейм: Я только помню, что было очень голодно. За домом проходила железная дорога, и мы ходили по рельсам и собирали - туда соя просыпалась, вот мы эту сою собирали и ели. Это была очень радостная находка. Один раз копались в земле и отрыли турнепс, пролежавший зиму в земле. Съели с большим удовольствием, А потом мать мою, после заключения, отправили в ссылку, и я поехал за ней следом. И под Карагандой нас поселили в бараках. Там было очень много немецкого населения, с Поволжья переселенные, мы с этими немцами оказались. Мать мою устроили какой-то учетчицей при огромном гараже цементного завода. А потом, когда Сталин умер, мы имели возможность уже уехать в Караганду. Я уже ездил в Караганду, и вот нашел там большую общину отца Севастьяна, теперь он прославленный святой. Община была дружная и жила очень собранной, сосредоточенной жизнью. Служить не разрешали, богослужения совершали по ночам - часов в 9-10 начиналась служба и заканчивалась утром. Отец Севастьян пил чай, потом шел служить обедницу в другой дом, потом начинались требы. И там был большой поселок Мелькомбинат из ссыльных крестьян из России. Все это были очень трудолюбивые земледельцы, и они сумели создать хозяйство вот на этой скудной казахской земле, где культурного слоя фактически нет - нет воды. Это были такие большие крепкие семьи, человек по 8-10 детей, и отец Севастьян в этот Мелькомбинат постоянно ходил. Я его сопровождал, мне тоже это очень нравилось, там у меня были уже друзья, а летом просто постоянно я жил в этой общинке.

Татьяна Вольтская: Отец Павел, вы говорите, что нашли общину. Вы же, в общем, ребенок, выросший в советское время, да еще с таким опытом детдомов. Как-то надо было найти этот тропинку, чтобы прибиться к церковной общине. Как это получилось?

Павел Адельгейм: Когда я жил между детскими домами с матерью, я попадал в церковь, меня там принимали, я около архиерея что-то делал, с посохом ходил.

Татьяна Вольтская: Мама верующая была?

Павел Адельгейм: Ну, мама была, скорее, такая советская верующая - никаких определенных представлений о содержании веры она, конечно, не имела. Я ей читал молитвы и учил ее молитвам, так что вот она с моих слов “Отче наш” уже знала.

Татьяна Вольтская: Как вам удалось приблизиться с посохом к службе, к алтарю?

Павел Адельгейм: Я, видимо, был такой мальчик активный, подвижный, интересующийся, и когда такие ребята появляются, они очень быстро прилипают к алтарю и принимают участие в богослужении.

Татьяна Вольтская: То есть вас как-то выделили, позвали?

Павел Адельгейм: Меня позвали, да. Для меня пребывание в общине было временем, когда я определился. Где-то лет в 13-14 я уже решил твердо, что буду священником. И меня привлекало монашество. Но потом я уехал в Киев, поступил в Киево-Печерскую Лавру. “Поступил” - громко сказано, я просто опять-таки прилепился к этой Лавре, потому что возраст еще был несовершеннолетний. И я познакомился там с монахами, причем монахами очень серьезными, это был регент правого хора отец Феодосий (Сердюк) и отец Пафнутий (Россоха). Отец Пафнутий тогда был еще совсем молодой, у него были черные как смоль волосы до поясницы, монашеский клобук, ряса, черная борода, черные глаза, такие проникновенные, пламенные глаза. И он был лаврским проповедником. А я пел в хоре. У меня была очень хорошая дикция, я читать мог так, как в монастыре принято - очень быстро, отчетливо. Утром служили полунощницу, потом утренник, потом литургия. После ранней литургии я шел на работу, там землю копали, носили. Потом – обед. До пяти часов мы работали, а в пять часов я опять прибегал на богослужение. Жизнь была настолько напряженной, что я засыпал иногда на ходу.

Татьяна Вольтская: Как это вообще сочеталось с советской жизнью?

Павел Адельгейм: Я выпал из советской жизни. Когда мне исполнилось 18 лет, я поступил в Киевскую Семинарию, проучился три класса. В первом классе были совершенно замечательные преподаватели у нас: отец Константин Карчевский – инспектор, а ректор - отец Николай Концевич. На следующий год почему-то их у нас забрали, вместо отца Николая Концевича был назначен архимандрит Иоанн Вендлянд. Он - ташкентский, так что он был мне очень близок. А инспектором стал Филарет Денисенко, нынешний Патриарх Украины. Филарет был молодой, ему было тогда 30 лет. На следующий год он стал ректором. Он был, по убеждениям, человек очень советский.

Татьяна Вольтская: Закончилось это тем, что семинариста Павла Адельгейма попросили из Семинарии уйти.

Павел Адельгейм:
Последний наш эпизод с Филаретом был в 1959 году. Пасха приходилась на 3-е мая, а 1-го мая была Страстная пятница. А Филарет решил 1-го мая провести торжественный вечер, посвященный Международному дню трудящихся, и хор должен был прославлять Коммунистическую партию. У нас такая была красивая очень песня: “Коммунистической партии – хвала”. Когда мы пошли к Филарету отказываться от этого вечера, Филарет возмущался, говорил: “Как вы вообще дерзаете?! Вы на чьей земле живете? Чьим воздухом дышите? Под чьим небом живете? Это все советская земля!”. И это было последней каплей. Тут приехал Владыка Ермоген, он был много лет настоятелем Киево-Печерского монастыря, и так как у нас были уже дружеские взаимоотношения, он меня пригласил к себе в Ташкент: “Приезжай, я тебя рукоположу. Только надо жениться”. Я с девушками, конечно, знаком ни с какими не был, и когда вдруг мне пришлось жениться, где искать девушку было совершенно непонятно. А тут какой-то священник ко мне подошел: “Поедем, у меня замечательная девушка в приходе есть”. Ехали мы всю ночь на поезде, потом на грузовой машине, в какой-то деревне пересели на лошадь с телегой, звали ее Булочка, и вот на этой Булочке, в конце концов, приехали в это село Гайворон, где он служил. И там я познакомился с девушкой. Один раз мы с ней пообщались, она еще как раз в это время сдавала экзамены за 10 класс. Потом я в воскресенье снова пришел, а в понедельник я открыл Евангелие и попросил, чтобы Господь мне ответил, как мне поступать. И прочитал текст о воскрешении дочери Иаира: “Заложи руку твою и исцелится дочь моя”. И я решил, что мне Господь указал решение, пошел и сделал предложение. Она была еще без паспорта, у них село было не паспортированное, не выпускали же никого. Но паспорт ей дали, нас расписали. Мама была, кончено, против, но она голоса особенного не имела. Там был дедушка. Дедушка сказал: “Хай идэ!”. У меня были на куртке большие заплаты, у сандалеты у меня оторвалась подошва, и я дратвой пришил ее через край.

Татьяна Вольтская: В общем - жених!

Павел Адельгейм: Конечно, мама на это все посмотрела и решила, что партия не очень выгодная. Но мы, тем не менее, уехали. Как раз начинался Петров пост, и мы поехали в Киев, там у моей мамы была комнатка, и мы там готовились к венчанию. Надо было сшить подвенечное платье невесте, фату, а мне надо было сшить подрясник, чтобы ехать рукополагаться. Венчание было, конечно, с большими приключениями, весь район поднялся - тут тридцать лет не было никаких венчаний, и вдруг они собираются венчаться. Когда мы только сошли с автобуса, нас уже ждали. Сельсовет был в сборе, и председатель колхоза пришел. Мы с Верой, ее мама, моя мама, трое семинаристов меня сопровождали в качестве дружек, и ее подружки Гайворонские. Нас пригласили сесть за стол, вошел председатель по фамилии Малёванный, стал искать по столу что-нибудь тяжелое, чтобы в руку взять. “Я,- говорит,- вас здесь всех поубиваю и отвечать не буду. Я - контуженный”. И мы ушли. Только до дому дошли, срочно нас вызывает сельсовет - приехала милиция. Заявили, что мы устроили дебош, били стекла и матерились. Мы говорим: “У нас цели другие, мы венчаться приехали”. А он говорит: “Видите, на вас акт составлен и четыре коммуниста подписались. А вы – попы. Кому я должен верить?”. У меня отобрал паспорт, и нас отпустили. В это время как раз шла машина, и мы уехали в соседнее село, потому что понимали, что здесь мы не сможем повенчаться. И в этом селе, в Дептовке, повенчались. Нас как раз венчал тот священник, который когда-то Веру крестил. Но когда заканчивалось венчание и наши семинаристы пели “Многие лета”, раздались тяжелые шаги сапог - это пришли за нами. Всех ребят погрузили в черный ворон и увезли, а нас оставили с Верой. И мы снова сели на это такси, крытый грузовик-полуторка, и поехали домой. Только приехали, бежит мама моей Веры: “Уходим все - там приехала целая машина солдат, оцепляют село!”. И вот мы всю ночь шли по каким-то лугам и болтам к железной дороге.

Татьяна Вольтская: И началось долгое, недельное путешествие в Среднюю Азию. Потом было рукоположение, служение дьяконом в Ташкентском кафедральном соборе, рождение трех детей, светлая жизнь в кругу единомышленников и - новый всплеск хрущевских гонений на церковь.

Павел Адельгейм: Начались повальные отречения священников через газету. Священников ставили в такое безвыходное положение: либо - в тюрьму, либо - отрекайся. Очень много тогда священников отреклось. Протодьякон был у нас, Погорелов такой, ему тоже сказали: “Либо - в тюрьму, либо - отрекайся”. И он написал статью. И меня задел: “Дьякон Павел Адельгейм, который во времена фашисткой оккупации на оккупированной территории расстреливал советских граждан”.

Татьяна Вольтская: Сколько вам было?

Павел Адельгейм: Было столько, что я расстреливать никого не мог, и я на оккупированной территории никогда не жил. Меня уполномоченный вызвал, посмотрел на меня, на мой возраст, не стал даже меня спрашивать, отпустил. Но Погорелова этого, конечно, очень жалко. Он потом действительно очень глубоко раскаивался: приходил в собор, плакал, к иконам подходил, народу говорил: “Простите меня, простите меня!”

Татьяна Вольтская:
Вскоре отец Павел Адельгейм стал священником, вот только храма, как такового, не было.

Павел Адельгейм: Это был такой барак глинобитный, сверху рельсы положены, на них доски настелены, а сверху - земляная крыша. И мы стали добиваться разрешения. Горисполком так доброжелательно к нам отнесся, узбеки и таджики намного доброжелательнее относились к религии, чем русские. Мы заготовили сто тысяч кирпича. Когда мы сняли эти рельсы сверху, то все это здание просто-напросто село, только поднялось огромное облако пыли. Я привез к себе из Троице-Сергиевой Лавры иконостас из взорванного Хрущевым Преображенского собора в Москве. Иконостас был очень хороший. Построили храм. Естественно, посадить за это было нельзя, но благодаря тому, что я очень много в это время, видимо, примелькался, стали появляться уже какие-то иностранные туристы, немцев было особенно много (я по-немецки говорил), гости к нам приезжали… И за мной началась слежка. Меня арестовали. Два дня провели в кустах около нашего дома, чтобы за мной наблюдать. Всю ночь шел обыск. Нашли они у меня целый чемодан книг, изданных за рубежом, массу стихов – какие-то были от руки написаны, какие-то перепечатаны на машинке: и Ахматовой “Реквием”, и Волошина, и Галича, и Вячеслава Иванова. Обвинили меня в том, что я писал стихи, а приписывал их известным русским поэтам - стихи, в которых неправильно изображалась жизнь советских людей. Судили меня за “клеветнические измышления на советский общественный и государственный строй”, дали мне три года лагерей. Привезли меня в первый лагерь, а утром надо было выходить на работу. Нас построили по пятеркам, вдруг, я смотрю - огромная доска над входом, и там написано: “Лица, подлежащие ежедневному обыску”. 19 человек. И самая первая фамилия по алфавиту - моя. Но дальше - самое интересное. Перечислены, понятно, все паханы, но я-то первым поставлен. Всех остальных знают, а моя фамилия никому неизвестна. Там все это быстро выясняется в лагере, кто признан главным бандитом, и ко мне подходит депутация из 80 человек, меня приглашают в барак, где располагается вся эта блатная головка. Мне место очищено уже, все кругом меня обступили: “Садись, рассказывай”. Я начинаю им рассказывать, и они понимают, что что-то не то. Очень быстро все разъяснилось, и они говорят: “Ладно, раз тебя начальство к нам приписало, то занимай здесь кровать, устраивайся”. Так я оказался в узком блатном кругу. Им это было интересно. Во-первых, всем надо было писать протесты на приговоры и прочие документы, а второе - им очень скучно. И я должен был им рассказывать. И я все, что знал: стихи читал, песни пел, сказки рассказывал, уже Евангелие начал. Они все слушают. А потом даже некоторая священническая деятельность у меня началась. Мне было 30 лет, а они все - молодежь, все это ребятки брошенные, не получившие достаточно родительского внимания, им хочется поделиться с кем-то, и они, конечно, ко мне все приходили и со мной беседовали. Так что я у меня была такая, можно сказать, исповедь. В первом лагере (это только в советской России возможно), я попал на ЦРМ - Центральные ремонтные мастерские. Я, человек абсолютно технически необразованный, всю жизнь не мог понять, что такое втулка, а меня назначают архивариусом. Это нужно было знать чертежи всех агрегатов, которые применялись! И ты должен был всем этим овладеть в кратчайшие сроки. А потом этот лагерь распустили, организовали там новый лагерь, в который был назначен очень своеобразный начальник, с которым у меня, как и с Филаретом, были очень сложные взаимоотношения. С одной стороны, вроде как он человек интеллигентный, и были симпатии, с другой стороны, он всю жизнь проработал в госбезопасности, и у нас были несовместимые понятия. Там я огромную пачку писем нашел, где-то засунутую за батареями, но так как писем мы не получали от родных, то я пошел и раздал письма по адресатам. И вот он там топал ногами, что я - “насквозь протухший антисоветчик” - поднимаю лагерь против начальства. Потом он там устроил избиение заключенных, больше ста человек - там и смертельные случаи были, и искалеченные были люди. Я старался как-то всему этому помешать. Последнего парня понесли мы прямо в штаб. А там уже приехали полковники из областного ГУЛАГа, и когда мы его внесли, один из них говорит: “Кто это его так?”. Я говорю: “Это уж вам виднее, “кто это его так”. И на меня этот Карпов посмотрел (это он расправился с этим уголовным элементом) и он после этого, видимо, решил мне отомстить, и на меня было несколько покушений. И вот одно покушение закончилось тем, что на меня наехал кран, он меня вообще должен был раздавить пополам, но я как-то выскользнул, а ногу он мне прижал.

Татьяна Вольтская: После этого целый месяц отец Павел был без медицинской помощи. Приехала жена Вера, добилась отправки в больницу, но накануне операции, по приказу начальника лагеря, отца Павла оттуда увезли. В результате, ногу выше колена он потерял.

Павел Адельгейм:
А потом меня отправили в инвалидный лагерь, в одних кальсонах, да и то мне удалось их чудом увезти с собой, и то требовали отдать обратно. Я к офицеру просто подошел на пересылочном дворе, говорю: “Как, вы меня совершенно голым возьмете на этап или нет?”. Он прогнал этого завхоза, и я поехал вот так - до пояса голый, босиком, без костылей, на одной ноге прыгал. Там даже все окна пооткрывались - такого они не встречали с этапа. Там выдали мне одежду, понятно, и посадили меня шить простыни на электрической машинке. По 150 простыней была норма. Мне надо было тогда самому себе показать, что я остаюсь полноценным человеком, и я старался эту норму перевыполнять по-стахановски. Вообще, во всех лагерях, кроме Кызылтепо, у меня были очень хорошие отношения. Сначала администрация всегда смотрела с некоторым ужасом - антисоветчик, неизвестно чего от него ждать, то ли лагерь сожжет, то ли бомбу подложит, а потом они, конечно, видели, что ничего плохого я им сделать не могу, очень хорошо начинали ко мне относиться.

Татьяна Вольтская: А после лагерей начались мытарства по устройству на работу - ни в один храм его не брали.

Павел Адельгейм: В конце концов, я поехал в Москву, на Лубянку, написал заявление Андропову и сказал, что если я нигде не могу работать, то расстреливайте меня, потому что я не могу сидеть на шее у своей семьи. Добился я того, что ко мне выслали чиновника, такого полненького, румяного, он со мной долго, долго беседовал и, в конце концов, сказал: “Вы знаете, это недоразумение, ваш архиерей просто вас не понял. Я думаю, что если вы еще раз к нему приедете и попросите, то он, конечно, поймет и вас устроит”. Я говорю: “Мне не придется еще раз сюда приезжать?”. “Нет, нет, что вы, больше не надо”. Я поехал в Ташкент, а владыка говорит: “Ну где ж ты там ездишь по столицам? Я давно тебе уже приготовил приход”. И меня назначили в Фергану. А потом началась война с местным уполномоченным за двадцатку - так же как теперь с архиереем война за двадцатку, приходское собрание - борьба за общину. Уполномоченный был заинтересован в том, чтобы разогнать ту общину, которая существовала, потому что она была ядром церковной жизни, и туда напихать своих людей, чтобы все это рассыпалось. То же самое, что делает сейчас архиерей - ему важно рассыпать приход, чтобы он не был сильным. Как уполномоченные боятся сильных приходов, так архиереи боятся сильных приходов.

Татьяна Вольтская:
То есть ничего не изменилось?

Павел Адельгейм: Они борются с общиной, для них община нетерпима, там всегда могут заявиться какие-то свободные мнения. А архиерей требует абсолютного повиновения и больше ничего не надо. И началась борьба. Я целую книжку по этому поводу написал о советском законодательстве, о том, как это на деле, в каком положении находится духовенство и народ. Вот эта книжка, видимо, вскоре выйдет. Эта книжка просто обрисовывала ту ситуацию, в которой приходилось жить священнику, верующему человеку, с чем он сталкивался, какова была среда, как мы реально жили, возможности и невозможности противостояния вот этой атеистической власти.

Татьяна Вольтская: А как вы попали во Псков?

Павел Адельгейм: После того как наша борьба шла за двадцатку, уполномоченный победить не мог и, в конце концов, мне архиерей сказал: “Настолько раскалилась обстановка в Совете по делам религий против тебя, что они, конечно, найдут причину, чтобы тебя убрать и ты нигде не устроишься. Лучше я тебя куда-то сейчас переведу”. И он меня отправил в Красноводск. Там мне, конечно, было очень тяжело после Ферганы, потому что совершенно другая обстановка. В конце концов, Владыка Леонид Поляков сумел меня устроить у себя в Латвии, в Алуксне, неподалеку от Пскова, сто километров. Но Алуксне было очень неподходящим для меня городом, там возникли проблемы с протезом, с транспортом. В конце концов, я попросился в Псков. В Пскове меня приняли, пять лет я был куда пошлют, а потом дали мне деревню Писковичи, и я там прожил 20 лет. А потом, в конце 80-х, прошел слух о том, что отдают храмы, и я попросил храм в Пскове. Я решил это проверить на опыте - отдают или не отдают. Создали двадцатку, и нам передали храм Святых Жен-Мироносиц. Там целый комплекс, он весь лежал в руинах. Начали мы его восстанавливать, тогда это было еще очень трудно. Нам где-то в мае отдали храм, и к холодам мы сумели и крышу, и двери, и окна поставить, и отопление. В общем, это было совершенно невероятно, огромных сил стоило, напряжения, но благодаря тому, что у меня был приход, какие-то средства от прихода у меня были, а иначе бы, конечно, не на что было все это сделать. Началось богослужение. Но когда мы этот храм привели в порядок, все уже было сделано, архиерей меня из этого храма уволил. А тут как раз приехали канадские французы, и они говорят: “Какие у вас препятствия к восстановлению храмов?”. Я говорю: “Первое препятствие, что меня уволили. Вот я все это восстановил, и меня уволили”. “Как? Почему?”. “Ну, почему в указе не написано, у нас не принято писать почему, у нас просто увольняют и все. Потому что архиерей так хочет”. Они говорят: “А вы бы могли все это повторить на камеру?”. Я говорю: “Конечно, пожалуйста”. Потом меня восстановил архиерей настоятелем, школу мы открыли, библейские чтения организовали. У нас была очень живая жизнь в общине.

Татьяна Вольтская: Все-таки школу отобрали. Почему до сих пор только простыми, рядовыми людьми держится церковная жизнь, судя по вашим рассказам?

Павел Адельгейм: Потому что, я думаю, что иерархии сейчас ничего не нужно, кроме имиджа, политики, власти и денег. Обращаться к архиерею с какими-то духовными проблемами, для него, архиерея, было бы очень удивительно. То есть архиерею меньше всего нужен Христос. Он - соперник Христа. Он - главный, а не Бог, в епархии.

Татьяна Вольтская: Не получится ли так, что истинная церковь опять вынуждена будет быть катакомбной у нас?

Павел Адельгейм: Она понемножку уже становится катакомбной, начинается тот период, когда, знаете, в конце советской власти делом чести для многих партийный руководителей было выйти из партии.

Татьяна Вольтская: Делом чести будет…?

Павел Адельгейм: Уход за штаты, служение за штатом - в своем храме, дома, для узкого круга людей.