''Меня будут признавать сквозь зубы''

Фридрих Горенштейн

О романе "Искупление" и повести "Попутчики"

Фридрих Горенштейн: 22 июня 1941 года — самый чёрный день в моей жизни. В этот день, в пятом часу утра вернувшись из поездки, я обнаружил в почтовом ящике принесённый почтальоном накануне отказ одного из московских театров принять к постановке мою пьесу ''Рубль двадцать''.

Дмитрий Волчек: Так начинается повесть Фридриха Горенштейна ''Попутчики'', недавно впервые опубликованная в России издательством ''Азбука''. В повести два главных действующих лица, два попутчика, случайно оказавшиеся в одном вагоне. Один рассказывает свою жизнь, а другой слушает и комментирует ее для читателя повести. Запись авторского чтения сделана в Берлине на одном из последних публичных выступлений писателя в 2001 году.
О повести, новом книжном проекте издания произведений Горенштейна и о самом авторе, прожившем более 20 лет в Берлине, рассказывает Юрий Векслер

Фридрих Горенштейн: 22 июня 1941 года — самый чёрный день в моей жизни. В этот день, в пятом часу утра вернувшись из поездки, я обнаружил в почтовом ящике принесённый почтальоном накануне отказ одного из московских театров принять к постановке мою пьесу ''Рубль двадцать''.
Странная фраза эта была произнесена в спальном вагоне поезда № 27, Киев-Здолбунов.

Юрий Векслер: Попутчик продолжал свой рассказ.

Фридрих Горенштейн: Из учебников истории вы знаете о трудностях и перегибах коллективизации. Поэтому не стоит уточнять, отчего к тридцать четвёртому году вся наша семья вымерла. А семья была большая, отец, мать, братья, сестры. Старики ещё до тридцать четвёртого года не померли, ещё и прабабка была жива. Род крепкий, плугатари. А я исключение, самый никудышный, самый слабый в семье. В пятилетнем возрасте в колодец упал. Спасли, но долго болел. Знаете, какое лечение в селе? И вот получил осложнение после простуды, на всю жизнь остался хромым, и это меня как-то от семьи отделило. Братья надо мной смеялись, а на улице детвора меня прозвала — ''Рубль двадцать''. Иду, хромаю, а они мне вслед кричат: ''рубь двадцать, рубь двадцать тяжко заробыты...''

Юрий Векслер: Вот откуда название пьесы ''Рубль двадцать'', пьесы, как выясняется потом, о любви хромого к молодой красавице.
Накануне вечера Горенштейна в берлинском книжном магазине у него с Миной Полянской, впоследствии первым биографом писателя, произошел спор о том, что именно следует читать из ''Попутчиков''. Полянская настаивала на сцене, где преуспевающий московский журналист, фельетонист и юморист Забродский, от имени которого идет повествование, по судьбе уж точно совсем не похожий на Горенштейна, когда поезд делает остановку в Бердичеве (герой как раз задремал), неожиданно являет глубокую любовь к городу, где прошли четыре года послевоенной жизни оставшегося сиротой Горенштейна.

Мина Полянская: Я говорю: ''Я буду читать этот эпизод, в отличие от вас, который хочет непременно читать о каннибализме. Публика не подготовлена к такому эпизоду''. А он говорит: ''Читайте, что хотите''. Я говорю: ''Да, я буду читать, что я хочу, и я буду в выигрыше, а не вы''. Он говорит: ''Ну, как хотите''. Короче говоря, так и получилось. Он прочитал про свой каннибализм.

Фридрих Горенштейн

Фридрих Горенштейн: Так вот, опуская подробности, скажу лишь, что этот Григорий Чубинец продлил мою жизнь вплоть до сегодняшнего вечера, когда мы с вами едем в двадцать седьмом до Здолбунова. Этот Григорий Чубинец меня пригрел и приспособил к своему делу. Ну, пригрел меня, условно говоря, потому что жил я по-прежнему в заброшенных товарных складах и грелся то от костра, то от теплоцентрали к паровозному депо. Но к делу действительно приспособил.

Юрий Векслер: Однофамилец героя Григорий Чубинец подкармливал его тогда, в год Голодомора, котлетами за некую работу, которая состояла в доставке каких-то неведомых герою-подростку грузов в мешках.

Фридрих Горенштейн: Работа моя была не лёгкая, приходилось груз переносить в мешках, а иногда за кучера, если Григорий добывал телегу и лошадей. Но со временем работа стала ещё труднее, Григорий помрачнел и пахло у него изо рта всё чаще не спиртом, а одеколоном. Бывали случаи, приду в условленное место, а он говорит: сегодня работы не будет, товара нет. Работы нет, то и котлет нет. Опять стало голодно, хоть и не так, как прежде. Всё ж, через день, через два чем-то да меня покормит. Раз встретил он меня, говорит: сегодня работы нет, но покормить могу. И предложил в лесок, неподалёку от станции, чтоб на костре мясо зажарить. Было уже темно, август, как и ныне смеркалось рано. Что-то мне, сам почему не знаю, не захотелось с ним идти. Слишком уж был пьяный и смотрел беспокойно. Однако пошёл, голод погнал. После недавней сытости, после котлет я уж голод терпеть не мог и жадность к жизни проснулась…
Вынул Григорий из окровавленной тряпицы куски мяса, видать совсем свежего и начал его умело обжаривать, нанизав на ружейный шомпол. И всё к бутылке одеколона прикладывается. Опьянел сильно и вдруг начал гражданскую вспоминать. ''У нас в гражданскую было правило: половина погибает, половина побеждает. Первая половина на колючую проволоку ложится, а вторая по их телам Перекоп берёт. Вот и сейчас, в борьбе с голодом одна половина народа должна жертвовать собой ради другой половины, чтоб всем не погибнуть''. Говорит так и мясо зажаренное достаёт. Он жуёт и я жую. Он к бутылке, а я жую и про себя думаю: ничего, пока ты одеколон пьёшь, я тебя пережую. Он говорит: что, свежо мясцо? Я, — говорит, — больным не торгую. Такую котлету сколько чесноком не заправляй, всё равно мертвечиной отдаёт. А в младенцах одни цыплячьи кости, стариков не прожуёшь, мослы...
У меня от ужаса кусок мяса в горле застрял, кашляю, вытолкнуть наружу не могу, чтоб крикнуть. Я кашляю, а он поднимается неторопливо. Знает, что я хромой, далеко не побегу. А он, хоть однорукий, но крепкий телом и решительный от опьянения. ''Всё, — говорит, — поел ты вдоволь человечьей говядинки, людских котлеток, теперь ложись на проволоку, как наши товарищи под Перекопом, чтоб задние, атакующие могли победу одержать''. Услышал я про человечью говядинку, кусок сам у меня из горла выпрыгнул.

Юрий Векслер: Хромоногому подростку все же удалось спастись… Он оглушил однорукого каннибала, ударив его всегда имевшейся при хромом тяжелой палкой. Этот эпизод – только увертюра к исповеди хромоногого Александра Чубинца – попутчика едущего в командировку Забродского.

Фридрих Горенштейн: И с тех пор, верите, мясо, особенно котлеты, в рот не беру. Колбасу ем, а мясо нет. Было в моей жизни разное. Случилось мне как-то в тюрьме посидеть лет семь. Иногда попадёт в похлёбке кусок варёного мяса, понимаю, что не человечье, а всё равно вытаскиваю и на сухари меняю… Скажу вам откровенно, человеческое мясо мы не едим не потому, что оно вредно или потому, что мы гуманнее зулусов. Согласны?
— Да, согласен, — торопливо ответил я и подумал: ''Скорей бы Фастов. В Фастове я его увижу''.
Мне хотелось разглядеть этого человека при ярком свете станционных огней.

Юрий Векслер: Повесть Горенштейна ''Попутчики'' небольшая, но вмещающая не только исповедь человека, пережившего и нацистскую оккупацию и советский лагерь, но и важные размышления самого Горенштейна, подаренные им, как и любовь к Бердичеву, рассказчику Забродскому. О сложности распознавания автора, рассказчика в прозе Горенштейна говорит писатель Борис Хазанов.

Борис Хазанов: Один из, мне кажется, характерных для него художественных приемов заключается в том, что, когда начинаются какие-нибудь рассуждения, медитации, экскурсы в философию или даже в богословие, они идут как бы от имени героев. Прочитав одну страницу, вы вдруг замечаете, что героя больше нет, а это сам писатель. Но это не тот писатель, который сидит за столом, а тот, который участвует в самом произведении. Вообще это очень интересная часть его творчества и интересная проблема авторства — множественность автора. Каким образом автор присутствует в своем произведении, каким образом мы наблюдаем появление многих амплуа или многих ипостасей? Писатель — человек, писатель, сидящий за столом и пишущий, писатель, который присутствует в своем произведении, писатель, который становится действующим лицом в своем произведении — это все разные стадии, то, к чему даже современная российская критика, а уж тогда — тем более, абсолютно не привыкла, то есть не привыкла думать об этом. Самые особенности творческого письма Горенштейна были препятствием к тому, чтобы он сделался широко известным. Я считаю Горенштейна одним из самых крупных, может быть, даже крупнейшим прозаиком последних десятилетий или, если хотите, второй половины ХХ века. Это мощный эпический дар — то, что сейчас вообще редко, и не только в русской литературе. Это очень своеобразный и очень глубокой писатель, который заслуживает настоящего литературоведческого, литературно-критического и, может быть, философского исследования.

Юрий Векслер: Так же высказывались о Горенштейне и высоко ценившие его Андрей Кончаловский, Петр Фоменко, Марк Розовский и многие другие, знакомые с его творчеством… Андрей Тарковский, прочитавший в 1975 году не напечатанный тогда роман Горенштейна ''Псалом'', называет в своем дневнике Горенштейна гением. Но число знакомых с его книгами до сих пор явно не соответствует ценности созданного писателем… Может быть, вскоре ситуация все же изменится. На прилавках книжных магазинов России появилась книга издательства ''Азбука'' ''Искупление'', названная так по одной из важнейших повестей Горенштейна, родившегося в 1932 году в Киеве и умершего в 2002 году в Берлине. Проект петербургского издательства ''Азбука'' — это попытка представить русскому читателю интереснейшего автора как бы заново. Говорит главный редактор издательства Алексей Гордин.

Алексей Гордин: Можно сказать, что Горенштейн — последний из уехавших писателей, который до сегодняшнего дня по-настоящему так и не вернулся в Россию как писатель, не вернулся своими книгами. В разные годы, в 90-е и в начале 2000-х, были отдельные издания, но стройного, внятного проекта, в котором выходили бы книги Горенштейна, не было и нет по сию пору. ''Азбука'' с большим воодушевлением за этот проект взялась. Читать Горенштейна непросто, и сегодня, когда и существенно менее сложные для восприятия книги в России продаются с большим трудом, конечно, не самая простая история делать серию книг такого писателя. Но это абсолютно необходимо, на наш взгляд, и я надеюсь, что этот проект сложится: первая книга уже вышла, за ней в этом году должна последовать вторая – большой, очень важный в творчестве автора роман ''Место'' – и в наших планах на будущий год еще напечатать от четырех до шести книг.

Юрий Векслер: Нельзя не упомянуть один, может быть, не самый главный, но все же важный пункт в судьбе Фридриха Горенштейна. ''Пятый пункт'', который существовал в СССР.
В повести ''Шампанское с желчью'' Горенштейн выводит себя самого, писателя, как тогда говорили, ''широко известного в узких кругах'', и он называет себя в этой повести похожей фамилией – Гершингорн. Вот фрагмент спектакля по повести, который играли в 2003 году Александр Филиппенко (вахтерша и другие персонажи) и Эрнст Зорин (режиссер Ю.)

Голос Александра Филиппенко: Глава первая. ''Режиссер Ю. и вахтерша''.

Голос Эрнста Зорина: Служебный подъезд известного московского театра.
— Вам сегодня с утра пьесу приносили.
— Кто?
— Не упомню. Записала где-то на газетке, да найти не могу.
— Где же пьеса?
— Пьесу я не приняла. Мало ли пьес пишут, все принимать, что ли? Я тут тридцать лет сижу, а его первый раз вижу. Пришел неласковый такой.
— Да кто ж приходил, Павлина Егоровна?
— Фамилия странная... Болезненная... Вроде бы простудная... Вот нашла на газетке. — Надевает круглые очки и читает как бы по складам: — Першингорл.
Гершингорн, — Гершингорна обидели, — еле уговорил его принести, еле согласился. Поди теперь договорись с капризным талантом. Нет, псевдоним, конечно, нужен.

Голос Александра Филиппенко: В своих автобиографических заметках Фридрих Горенштейна написал:
''В 1964 году при первой моей публикации рассказа ''Дом с башенкой'' в журнале ''Юность'' мне дали заполнить анкету автора. Там был, естественно, пункт ''фамилия, имя, отчество'' и другой пункт – ''псевдоним''. Я знал, где нахожусь. Энтузиазм Маяковского ''в мире жить без Россий, без Латвий единым человечьим общежитьем'' давно разбился о быт. Я посидел минут пять и сделал в пункте ''псевдоним'' прочерк. ''Что же вы?'' – сказала мне сотрудница с улыбкой, ''полушутя''. Мне кажется, в тот момент, то есть в те пять минут раздумий, я окончательно выбрал свой путь и даже тему моих будущих книг.

Борис Хазанов: Некоторые люди уверены, что Горенштейна надо называть не русским, а еврейским писателем. Мне это кажется абсурдным. Это русский писатель, и все его внимание гипнотически приковано к России, к огромной, бесприютной, порой очень жестокой, но всасывающей в себя стране. И это сильное чувство так или иначе пронизывает его произведения. Запоминается мне особый идиотический юмор, который вдруг прорывается в рассуждении о том, чем, например, отличается трамвайный антисемитизм от антисемитизма железнодорожного транспорта – целое отступление на эту тему. Или рассказ о следователе, который казацким кулаком срубает своего подследственного. Это жуткая сцена, но в ней какой-то макабрский юмор. Это доступно только большому писателю, потому что основной тон крупных вещей Горенштейна – это трагедия, трагедия отдельного забитого и беспомощного человека, часто это женщина, и трагедия всего народа. И в то же время, как у Шекспира, где могильщики оказываются остроумцами, вдруг проявляется этот шекспировский идиотический юмор. Эти вещи остаются в памяти. Вы можете забыть подробности, забыть имена, но весь пронизываемый лучами света сумрачный мир этого эпоса (это действительно очень крупный эпический дар) остается.

Юрий Векслер: Вернемся к последнему авторскому вечеру Горенштейна в Берлине. В конце вечера Мина Полянская прочитала, как я уже говорил, намеченный ею эпизод, в финале которого автор-рассказчик Забродский вспоминает старую украинку Гуменючку.

Мина Полянская: Я её помню, лицо с красными щёчками, доброе и туповатое, а руки умные. Попробуйте сала, созданного этими руками и вам в хмельном приступе благодарности захочется эти сухие руки старой украинки поцеловать, как хочется иногда поцеловать руки Толстого или Гоголя, читая наиболее удачные страницы ими созданные. Писатель ведь пишет двумя руками, гусиное перо или самописка конечно в одной, но обе одинаково напряжены, как у старой Гуменючки при её великом салосолении.

Юрий Векслер: После слов о руках Толстого и Гоголя Горенштейн вынужден был вытирать навернувшиеся слезы и это зафиксировала телекамера.

Интерес к написанному Горенштейном в нынешней России трудно прогнозировать, и все же есть надежда, что издаваемые ''Азбукой'' книги будут замечены и многими прочитаны. Признаки оживления интереса к писателю налицо. Вскоре выйдут две экранизации его прозы – фильм Александра Прошкина по ''Искуплению'' и фильм Евы Нейман по ''Дому с башенкой'' – рассказ был напечатан в 1964 году в журнале ''Юность'' и произвел на многих прочитавших его сильнейшее впечатление появления нового мастера русской прозы, процесса ученичества у которого, казалось, не было. А в Перми недавно 25-летняя Ольга Чудова защитила кандидатскую диссертацию на тему ''Достоевский в художественном восприятии Горенштейна''. Ольга Чудова говорит о большом романе Горенштейна ''Место'', где всему есть место, в частности предугаданному автором еще в конце 60-х будущему русскому фашизму, оголтелому национализму и терроризму.

Ольга Чудова: ''Место'' – это книга, которая должна дойти до читателя в первую очередь, потому что она очень многое позволяет понять в историческом прошлом, и настоящем, и будущем. Человеку, который в России живет, чтобы понять это, мне кажется, надо прочитать ''Место''. И, самое главное, вот это определение ''роман-пророчество''. Я в своей работе сопоставляю ''Место'' с ''Бесами'', естественно, там масса параллелей. ''Роман-пророчество'', ''роман-предвидение'' – это очень точно по отношению к ''Месту'', об этом писал и Лазарь Лазарев, и многие другие впоследствии.

Юрий Векслер: Одна из слушавших последнее берлинское чтение Горенштейна сказала тогда:

Слушательница: ''Место'', я считаю, это – энциклопедия советской жизни.

Юрий Векслер: Важные эпизоды романа: два покушения – удавшееся на Троцкого и неудавшееся на Молотова.
Роману ''Место'' и другим книгам Фридриха Горенштейна еще предстоит возвращение к русскому читателю, а вот впервые напечатанная повесть ''Попутчики'' и не переиздававшийся 20 лет рассказ ''Дом с башенкой'', как и повесть ''Искупление'' уже вернулись под одной обложкой в книге, которой предпослан текст, написанный критиком и важным в жизни Горенштейна человеком Лазарем Лазаревым. Статья названа цитатой из интервью Горенштейна 1990 года ''Теперь мои книги возвращаются''. Возвращение оказалось долгим.

В том же 1990 году Горенштейн говорил в интервью Леониду Межибовскому:

Москва, 2001 год. Последний снимок писателя (Фото: журналист Анатолий Стародубец)

Фридрих Горенштейн: Говорят, что вот человек уезжает – оторвался. Это для журналиста, может, справедливо, но мне эта перестройка ничего нового не открывает по темам, я темы не меняю. Я писал ''Споры о Достоевском'' в 73 году, я писал ''Место'' с 69 года с перерывами до 76 года, и вот сейчас оно актуально, может быть, более актуально, чем тогда было, потому что тогда это не было ясно – история русского фашизма, русского антисемитизма подпольного. Я думаю, что если бы я остался в России, я бы написал другие вещи. Вот тут ''Континент'' опубликовал отрывок из стенограммы в ''Новом мире'', который сейчас идеализируется. Вот тогда шел вопрос о публикации ''Зимы 53-го года''.

Юрий Векслер: Горенштейн говорит здесь о своей повести ''Зима 53-го'', на публикацию которой в новом мире в 1968 году он если не рассчитывал, то надеялся. Но, после отказа журнала, Горенштейн больше никаких своих вещей журналам и издательствам в России до своего отъезда из страны в 1980 году не предлагал, отдавшись творчеству, как тогда говорили, в стол и написал за 12 лет самоустранения абсолютно непроходимые в СССР из-за неведомой доселе интенсивности правды важнейшие свои вещи – повесть ''Искупление'', романы ''Псалом'' и ''Место'', эпос в драматической форме ''Бердичев'', драму ''Споры о Достоевском''.

Фридрих Горенштейн: Если бы Твардовский тогда опубликовал ''Зиму 53-го года'', я, может быть, не написал бы так, как я написал ''Псалом'', как я написал ''Место''. Я бы уже старался не халтуру, не вранье, но писать какие-то вещи уже невольно, я думаю. Твардовский меня не хотел публиковать. Твардовский – это ''Наш современник'' с человеческим лицом. А Полевой хотел меня публиковать, но я не дал ему возможности. ''Дом с башенкой'' он смог опубликовать, а ''Зиму 53-го года'' просто испугался. Если бы Твардовскому понравилось, он, может быть, напечатал бы. Если меня сейчас будут признавать, то будут признавать сквозь зубы.

Юрий Векслер: Трехтомник Горенштейна, вышедший в России в начале 90-х годов, не привел однако к открытию масштаба им написанного, не привел к признанию даже сквозь зубы.
В заключение передачи мне хотелось бы чуть подробнее представить повесть ''Искупление''. Писатель Борис Хазанов говорит о главной героине повести – юной Сашенькe:

Борис Хазанов: Ведь эта молоденькая девушка, она носительница зла, она доносит на свою мать, она как будто впитала в себя то зло, которое осталось, с одной стороны, от оккупантов, ушедших из этого города, а, с другой стороны, от самих жителей. Это зло, которое нашло самое жуткое выражение в изуверском убийстве зубного врача и его семьи.

Юрий Векслер: Повесть Горенштейна ''Искупление'' затрагивает до сих пор новую для русской и даже для европейской литературы тему инициативного участия местного населения в уничтожении евреев в период немецкой оккупации.

Борис Хазанов: Приезжает с фронта молодой офицер, лейтенант Август, чтобы повидать своих родителей. Выясняется, что родители лежат чуть ли не в выгребной яме и, не выдержав, он просто, чтобы не покончить с собой от всего, что он видел (он навидался и на фронте еще, конечно), уезжает. Но он уезжает, оставив эту девочку беременной. И когда рождается младенец – это искупление зла, это не формулируется, но это, мне кажется, настоящий нерв этой вещи.

Юрий Векслер: Повесть завершается долгим описанием ночи и картиной спящих юной матери Сашеньки и ее дочки от лейтенанта Августа – Оксанки.
Вот несколько последних строчек этой повести:
– Ой лю лю лю лю лю, – тихо шептала Сашенька, потому что Оксанка, отвалившись от материнского бока, тревожно заворковала. – Ой лю лю лю лю ли, чужим людям дули, а Оксаночке калачи, чтоб она спала в ночи… Начинался наивный, простенький человечий рассвет, кончалась мучительно мудрая, распинающая душу Божья ночь.