Друзья и недруги графа Шампанского. Передача третья

Дмитрий Бобышев в своем кабинете

Поэт Дмитрий Бобышев в Новом Свете. Соперник Бродского и его американские друзья-недруги, Сергей Довлатов и эмигрантская судьба

Иван Толстой: Друзья и недруги графа Шампанского. Беседа с Дмитрием Бобышевым. Передача третья, посвященная временам, описанным в третьем томе бобышевских воспоминаний «Человекотекст». Напомню, что трехтомник выпущен в Соединенных Штатах в 2014 году в калифорнийском издательстве Чарльза Шлэкса.

Дмитрий Бобышев: «Большое Яблоко» с двумя эпиграфами.

Из ядущего вышло ядомое,
и из сильного вышло сладкое.

Кн. Судей 11–14

Американцы прозвали Нью-Йорк
Большим Яблоком.

Рабство отхаркав, ору:
– Здравствуй, Манхаттн!
Дрын копченый, внушительный батька – Мохнатый,
принимай ко двору.
(Реет с нахрапом
яркий матрас на юру:
ночью – звезд, и румяных полос ввечеру
он от пуза нахапал.)

Крепкий подножный утес
выпер наружу.
Нерушимую стать мускулисто напружив,
будь на месте, как врос,
каменный друже.
Твой чернореберный торс
встал на мусоре Мира в нешуточный рост.
То-то вымахал дюже.

Стоит, наверно, утрат:
Родины, дома, –
на громады великого града Содома
этот вид, этот взгляд.
Мозгоподобно
кодами окна горят.
Подсмотревшего тайну снедают подряд:
робость, похоть, стыдоба...

(Словно смакуешь во сне
свинскую сладость.
Да, порочен и слаб, и с собою не сладил, –
спелся только сильней.)
Слабый-неслабый,
а за себя не красней.
"Ты есть ты", – прямо с неба абзацам огней
вторят быстрые слайды.

Сожран, а все же не мертв.
Жив, и немало...
А ядущий да будет ядо́м до отвала!
Тот, кто примет, – поймет:
враз разорвало
льва-монолита вразмет.
Вижу – рой в этом трупе, и соты, и мед.
Сладким сильное стало.

В старые мехи вобрызнь
сочное соло;
залезай-ка туда же с возней поросёвой, –
в жадно-свежую грызнь.
Будь новоселом
и зарифмуй с парой джинс:

– Жри-ка яблоко по черенок, это – жизнь,
червячок ты веселый!

Иван Толстой: Америка, ее смысл в вашей жизни, в вашей судьбе? Как это все получилось? Если помните, мы наш предыдущий разговор прервали на том, что вы уехали из Советского Союза, женившись на русской американке югославского происхождения. И вот вы попадаете в Америку. Как сложились эти годы? Зачем они сложились так? И как вы смотрите на эти 35 лет?

Дмитрий Бобышев: Да, я уезжал 2 ноября 1979 года. Я, конечно, помню этот день поминутно, и дни предыдущие, и дни наступившие, наступившие уже в новом совершенно состоянии, в новом окружении. Все вызывало удивление. Вот что я должен прежде всего сказать, не об удивлении и не о восхищении и разочарованиях может быть некоторых, а о том, чем это было для меня, что к этому вело. Жизнь в Советском Союзе, в Ленинграде тогдашнем в литературном отношении и даже в каком-то смысле в бытовом зашла для меня в тупик, я не видел выхода. И вот это подарок судьбы, намек судьбы на возможность какого-то счастливого исхода, продолжения явился в виде этой русской американки. Но было сложно, когда, во-первых, ожидаешь отъезда с тревогой, будет или нет. Мы проверяли чувства друг друга довольно долго, поэтому какое-то чувство уверенности, надежда у меня была. Но все-таки была какая-то тревога, когда я летел прямым рейсом из Москвы в Нью-Йорк. И вот когда я прилетел — это была победа. Чувство победы, наверное, самое главное. Мы победили, мы задумали очень сложное какое-то дело, проект, как бы сейчас выразились, и мы добились успеха. Вот это самое главное чувство, а дальше уже открытие нового мира, в котором все по-иному. Первое мое впечатление: каждая мелочь другая, чем в России, поэтому приходилось каждый шаг делать обдуманно. Как включается свет, как открывается окно, все эти шпингалеты, все эти мелочи бытовые. Меня поразило, кстати, что в этих американских мелочах продуманность, что они все сделаны для человека, они сделаны, все эти мелкие вещи, приспособления сделаны не для удобства технологии, чтобы их изготовить, а чтобы человеку было удобно их держать, ими пользоваться, они все ложились в ладонь, в руку, они были соразмерны человеческому телу. Вот это самое первое впечатление.

Иван Толстой: Вы приехали как поэт, как литератор, как эссеист, что дала вам в этом смысле Америка, насколько она ложилась в руку, здешние литературные условия, обстоятельства?

Дмитрий Бобышев: Во-первых, Америка — это не одна страна, а это целый мир. Быть и жить в Америке — это значит ездить во Францию, в Италию, то есть это значит жить в открытом мире. Кстати, сама толпа нью-йоркская говорила об этом — это обилие лиц разных типов расовых и национальных, даже языковых. Как для литератора для меня это было в литературном отношении то же самое. Потому что, еще находясь в Советском Союзе, я через всякие дыры в «железном занавесе» передавал и печатал свои стихи, статьи. Меня очень хорошо печатали в максимовском «Континенте», потом в «Русской мысли» - это благодаря дружеской руке и дружескому отношению Натальи Горбаневской. Но и в Америке я обнаружил литературную жизнь сразу в ее разновидностях исторических, в эмигрантских. Ведь я писал только на русском языке, не занимался переводами своих стихов еще. Но я тут же, между прочим, по приезде начал этим заниматься, потому что оказалось, что мои первоначальные публикации на Западе, когда я еще находился в России, они какое-то имя мне сделали. Были стихи, опубликованные в нескольких эмигрантских журналах, в Израиле в журнале «22» и тогда «Время и мы» был журнал, поэтому в Америке тоже немножечко слышали те, кто читал эти журналы. Сразу же меня встретила радиостанция «Голос Америки», предложили выступить Людмила Фостер и Ираида Легкая. Я выступил там, правда, интервью брал отец Кирилл Фотиев. Во всяком случае о моем прибытии тут же было объявлено, что называется, на весь русскоязычный свет. Это тут же помогло, потому что на эту новость отозвались друзья и знакомые, которые выехали раньше меня. Довлатов, который к тому времени начинал, по-моему, свой еженедельник «Новый американец», он познакомил меня со своим кругом. И первая волна отозвалась, прежде всего Юрий Павлович Иваск, который, между прочим, заметил меня еще из самиздата и прислал мне из Америки в Ленинград сочувственное письмо. Ему очень нравились звуки моих стихов, которые он называл «державинскими». И вообще это была такая мощная поддержка в питерской глухоте и духоте, это была замечательная поддержка. И он тут же меня пригласил, когда я приехал, на первое выступление в Амхерст, где он был профессором, он уже уходил, правда, в отставку тогда, но устроил, организовал мое первое выступление, и первый небольшой гонорар я получил — это тоже очень укрепило как-то мой дух, и я понял, что да, можно и здесь тоже жить. Но я понял и другое, что если читать и выступать на русском языке — это большую аудиторию не соберет. Поэтому с помощью того же Юрия Павловича и его ученика Билла Чалзма, который привез это письмо Иваска в Ленинград, возможно, он тоже самиздат возил в Америку, он помог мне с переводом моих стихов на английский язык. Мы сделали довольно большую подборку. Кроме того, там же в Амхерсте я встретил замечательного поэта Джозефа Лэнгланда, который тоже меня знал, представьте себе, по стихам, потому что он был редактором антологии подпольных поэтов или неофициальных поэтов еще 10 лет тому назад, по-моему, это были 60-е годы, а может быть даже чуть раньше, издана была антология двуязычная, русско-английская. У меня есть эта книга.

Иван Толстой: Я знаю, «Русские поэты на перекрестках» была такая книжка, по-моему, Ольга Карлайл ее составляла.

Дмитрий Бобышев: Эту книгу я даже не видел, я не уверен, что я вошел в нее, а то была другая книга поэтов андеграунда, она двуязычная. Редактором ее был как раз Джозеф Лэнгланд. Он принял меня тоже очень дружески и помог, переведя несколько стихотворений моих на английский язык, я в благодарность перевел одно из его стихотворений на русский, я потом могу его прочитать. Оно очень значительное и тоже в нем есть крупицы моей будущей судьбы. После этого Юрий Павлович организовал еще одно выступление в Амхерсте, то есть в этом университете массачусетском огромном, но уже двуязычное, потому что уже у меня было достаточно переводов на английский язык, я читал по-русски, а Билл Чалзма и Джозеф Лэнгланд читали свои переводы, и так мы перемежались. Если на первое выступление чисто русскоязычное собралась дюжина или немножко больше, то на двуязычное сразу же в несколько раз больше аудитория. Я понял, что нужно, на первых порах с этой подборкой, потом еще прибавились другие переводы, я выступал несколько раз по разным кампусам Америки. Я получил приглашение из Иллинойсского университета тоже на такое двуязычное выступление. Жил я тогда уже не в Нью-Йорке, а переехал в Милуоки, штат Висконси на берегу великого озера Мичиган. Из Милуоки ехать в Иллинойсский университет было несколько часов езды в Шампэйн-Урбана. Я тогда и не думал, что я здесь так застряну надолго. Так вот, в Иллинойсском университете, во-первых, мне очень понравилось, красивый, просторный кампус, эти деревья, окружающие центральный луг, корпуса в старинном духе, в георгианском стиле построенные учебные корпуса с высокими каминными трубами старинными. Понравилось более модернистское здание иностранных языков, тут тоже для меня парадоксом показалось, что русский язык тоже числится среди иностранных языков. Так вот в этом здании было еще одно мое чтение двуязычное, очень много было народу, студентов, аспирантов, преподавателей, которые приняли участие тоже в чтении. Я, например, читал по-русски, а один из профессоров очень хорошо, артикулировано читал переводы на английском языке. Почему я не сам читал английские переводы? Потому что я считаю, что малейший акцент, который у меня, конечно, был в английском языке, он не мешает разговору, но мешает гармонии стихотворения, он нарушает это. Поэтому я всегда предпочитал, чтобы переводы читал истинно англоязычный человек. Это выступление прошло с успехом, меня тепло встречали. Это потом отозвалось через несколько лет, когда они пригласили меня вместе с моей тогдашней женой, которая закончила наконец свою диссертацию, они пригласили на постоянную работу в Иллинойсский университет, где я сейчас, оттрубив 20 с лишним лет, вышел на законную пенсию, в отставку, теперь я профессор-эмеритус.

Вот стихотворение Джозефа Лэнгланда, о котором я говорил, оно называется «Либертивилль», «Город свободы» переводится. В этом городе жил один из кандидатов от Демократической партии в президенты, за которого голосовал Ленгланд, но он не прошел. Тут еще есть пояснение к этому стихотворению, что деревом, птицей и цветком штата Иллинойс считается дуб, кардинал и фиалка.

В глухонемом лесу родник

глаголет светлый бред.

И тут же зелено-велик

ответ рокочет дуб.

И, в зелень вкраплен, кардинал

из красной грудки свист издал…

В корнях сиренево-голуб

звучит фиалки цвет.

Но это – часть. А полный глас –

в груди у нас.

В лесной тени звенит поток

небесной синевой

с полночным солнцем в такт, и в лад

с полуденной луной.

И звуки путнику на взгляд

как радуга, а он и рад

к воде и к музыке припасть.

Но это – часть.

На берегу – лесной цветок.

Под ним – голубизна. Над ним

в ветвях садятся на насест

то солнечный, то лунный нимб.

И птица – порх – на тот шесток,

а в клюве держит лист…

Какая толщь, какой потоп

и смерти, и зари! Такой,

что чую в высях надо мной

ковчега днище. Правит Ной

на Африку и Эверест.

Вот – радуга. А пересказ

мой фрагментарен. Полный глас –

у нас…

Дмитрий Бобышев: Вот это стихотворение оказалось в некоторой степени пророчеством обо мне, потому что именно в этом Иллинойсе я и осел на много-много лет, надеюсь тут окончить свои дни в мире и спокойствии и относительном покаянии. Как я уже рассказывал, не то, что я сам перебрался, а судьба меня перебрала в другое место, и я оказался в Урбане-Шампэйн или в Шампэйн-Урбане. Сначала я жил в одном городке, теперь живу в другом. Я написал оду как бы в параллель «Жизни Званской» Державина, какие-то звуки похожие вы тут найдете. Да, тут нужно сказать об адресате. Под адресатом я понимаю Евгения Рейна — это как бы письмо Евгению Рейну из «Жизни Урбанской».

Приезжай! Здесь, представляешь: небо,
где шаров и баллонов – что облаков, –
напавлинено к Пасхе. Да и – треба
потрепаться о жизни, где я таков.

О незванской. Не потому, что "не звали".
(Звало все: даже сам запрет,
и сезамы, и сальвадоры дали...)
Но потому, что Званки-то нет.

А есть – иное. И надо: из –
(маленькая, как прививка, смерть),
и – по-аглицки... А ты не боись.
Живым, и – на Тот Свет!

И: за-, и в-, словно глаз под веко, –
на прогулку гулкую за кордон.
Америка – это библиотека.
Два берега. И – мой дом.

Где мимолетом гоняют кроссы
полуголые ангелы, и: гули-гули
о том, как фиалки да крокусы
листики порасстегнули.

Посреди кукурузного океана,
в середине Мира, где пуп, –
графство Шампанское (да, так!); Урбана;
и, – сердцем ткнутое: тут.

Тут. Потому что досюда – пройдено.
И – в тутошнее вбычилась ось.
А если Воля – не там, где Родина, –
так даже бабы, и то: не нашлось...

Да простят меня любо-люды и милы,
я ведь верил вам: ваво- и юле-веры,
и вы были со мною милы (в июле).
Но встречной, увы, я не увидел веры...

Вот "про это" я тебе и толкую:
– Женя, найдешь крутопопую
пуэрториканскую эдакую, такую, –
вдову протопопову...

И – в Минехаху, а то – в Кикапу,
в Пивуоки, в Чатанугу с Чучею,
на чувачную – ту, что по броду – тропу:
по раста-барам тебя попотчую...

А в полночь – банальней, чем Травиата, –
у поэта (за это!) попросят автограф
только на чек... Да, в тридевятом:
кто с шампанским, тот граф!

Но. Если Москва бьет с носка
(для тебя это отнюдь не эврика),
не расслабляйся и здесь пока,
ибо – мордой об стол – Америка.

Иван Толстой: Продолжим разговор о литературной вашей жизни, не просто об урбанской, но о литературных связях, о контактах, о том, что получилось в человеческо-литературном плане. Давайте такой человекотекст ваших американских отношений попробуем хотя бы набросать, хотя бы пунктирно: с кем сошлись, с кем разошлись, кто оказался другом, кто недругом?

Дмитрий Бобышев на выступлении

Дмитрий Бобышев: Я был открыт всем сторонам света и всем компаниям литературным. Дело в том, что когда я приехал — это была временная точка сбора всех трех эмиграций. Еще были живы многие из первой эмиграции, разумеется, из второй тоже, из первой — Иваск, Чинов, тоже замечательный поэт, о котором я писал несколько статей, мы с ним общались, переписывались. Я еще застал Романа Гуля в качестве редактора «Нового журнала», мы с ним спорили о Синявском, тогда он был очень непримирим к Синявскому. Хотя у меня тоже двойственное отношение к Синявскому, но я его защищал перед Гулем, что, мол, он имел право, он высидел это право на лагерных нарах, чтобы писать о Пушкине в таком тоне несколько развязном, потому что Пушкин для него являлся частью советской пропаганды, советская пропаганда включила Пушкина. Поэтому Синявский проверял его, извините, как бы на вшивость. Но дело в том, что Пушкин вышел молодцом из этой проверки. Роман Гуль не понял и все равно сказал: «Это прогулки хама с Пушкиным». Но тем не менее, с «Новым журналом» я отношения завязал, там печатал свои стихи, довольно много там напечатал и статей, и рецензий, увы, некрологов тоже. Вот у меня целая полка «Новых журналов», в которых есть все мои публикации. Из второй волны Иван Елагин, с которым мы пересекались на славянских конференциях, он такой задиристый человек, но общительный, яркий, талантливый поэт, который был, впрочем, очень уязвлен, раним тем, что ему не досталось большой славы, как, например, Евтушенко, а он готов был бы ее принять. Валентина Сенкевич, которая долгое время ежегодный альманах вела, сначала назывался он, мне кажется, даже лучше - «Перекрестки», а потом «Встречи». «Перекрестки» она с Ираидой Легкой издавала, а «Встречи» уже сама Сенкевич. Я ей тоже давал довольно много своих материалов, но это альманах поэтический, поэтому стихи она там печатала. Наконец, третья волна.

Иван Толстой: Простите, пожалуйста, что я вас перебиваю, Николай Моршин был вам интересен?

Дмитрий Бобышев: Очень, это для меня было открытие, я о нем, честно говоря, не слыхал, недостаточно его с самого начала определил, как крупнейшего мастера. Когда был я в Советском Союзе, Маркова антологию читал, но там я оценил Георгия Иванова, которого, к сожалению, не застал в живых, а Моршена недостаточно. Когда я приехал в Америку, вот тут я почитал его книги, виртуозные сочинения. Мечтал с ним встретиться, и когда на одной из конференций, я вступил в общество американских славистов, ассоциацию американских славистов, которая устраивала ежегодные встречи в разных городах Америки, одна из встреч была в Сан-Франциско, а поодаль жил в Монтерее Николай Моршин. Я ему позвонил, и вроде все хорошо, но потом оказалось, что он не смог меня принять, жена заболела, ему было не до встреч. К сожалению, это одна из ахматовской терминологии «невстреча», печальная для меня невстреча. Тогда остается третья волна, к которой я по существу...

Иван Толстой: «Засим, что сам принадлежу».

Дмитрий Бобышев: Да, но не совсем, потому что они выезжали в Израиль по израильской визе, сдавая советский паспорт. Собралась большая группа литераторов далеко от Израиля, далеко от России, а именно в Нью-Йорке. Я выезжал по советскому паспорту, который у меня, к сожалению, быстро истек, мне его отказались продлевать, заменить на постоянный. Третья волна к тому времени тоже располагалась вольготно и удобно на берегах Гудзона и на берегах пляжа под названием Брайтон-Бич. Такая колония, главным образом там население южное — Кишинев, Одесса, Киев, немножко Минска и совсем мало Москвы и Ленинграда. Одесса была очень активна в издании печатных каких-то газет и журналов. Довлатов, с которым мы дружески общались в Ленинграде, встретились с ним, он меня познакомил с таким энтузиастом печатного дела Гришей Поляком, который работал каким-то монтером в башнях-близнецах. Он умер рано и не дожил до катастрофы с этими близнецами. Создал при этом свое издательство, которое худо-бедно, но какие-то начало издавать странные книги, для начала Ремезова малоизвестную повесть, потом он начал издавать альманах. Я вывез довольно много самиздатского материала, мне надавали в Ленинграде поэты, прозаики неофициальные, я их хотел куда-то пристроить и сам печататься тоже, конечно. Вот этот альманах создавался не то, что со мною, но при мне, я присутствовал на некотором отдалении. Гриша Поляк советовался со мной, какое бы название дать этому, пришли к выводу, что подходит «Шум времени» по названию из книги Мандельштама. Я сказал: «Прекрасно, Мандельштам объединит всех». Этот альманах вышел, но под названием «Часть речи», взятом не из Мандельштама, а из Бродского. Он посчитал, что Бродский объединит больше, чем Мандельштам. Но, к сожалению, я не мог с этим объединиться. К тому же они начали славословить Бродского еще с тех времен, с его 40-летия. 40-летие Бродского славили в юбилейном духе, а потом каждый год, а после его смерти дважды. Я нашел другой источник, мне показалось неприличным при наших неприязненных отношениях с Бродским или конфликте печататься в номере, где он юбиляр. Я не упомянул еще один печатный источник замечательный, который в это время находился в Париже — это «Эхо» журнал, он выходил четыре раза в год, который вели Владимир Марамзин и Алексей Хвостенко. Они такого направления авангардистского, экспериментального. Ну и прекрасно, я туда многие материалы самиздатовские передал и свои стихи тоже. Таким образом началась моя литературная жизнь в Америке. Потом чуть позже Довлатов с группой журналистов, наших общих знакомых, некоторые из них работают на Свободе сейчас, сделали, нашли спонсора и создали еженедельную газету «Новый американец». Я подписался на «Новый американец» и даже дал им какие-то материалы. Кстати, там вышел перевод стихотворения Лэнгланда «Либертивилль», я впервые напечатал его вместе с заметкой об этом месте, где жил и Иваск, и Лэнгланд, и еще много поэтов. Там, кстати, жила когда-то Эмили Диккенсон. Заметку об этом городке я поместил в «Новом американце». И еще была большая публикация о Наталье Горбаневской, моя статья «Большая и малая поэзия Натальи Горбаневской». Они напечатали на целую страницу с ее портретом. Потом как-то не получилось у нас. Я хотел, чтобы там появился какой-то разбор достойный моей первой книги «Зияния», которая тогда еще была вот-вот свежей публикацией. К сожалению, там это не было встречено достаточно тепло, не было такого намерения меня там широко печатать, поэтому напечатали очень скромно «Сонет».

Словесность — родина и ваша, и моя.
И в ней заключено достаточно простора,
чтобы открыть в себе все бездны бытия,
все вывихи в судьбе народа-христофора.

И так далее, я не буду цитировать. Но на этом закончились наши контакты, потому что начали они как-то работать слишком на читателя, а читатель у них шумный, такой яркий, но и вульгарный, и примитивный во многих отношениях — Брайтон-Бич. Вот их достижения скромные воспевал «Новый американец». Когда я попрекнул Довлатова мелочностью их тем и героев, он сказал: «Как и в советской прессе, у нас должны быть свои герои». На этом наше сотрудничество закончилось, я явно оказался не их героем.

Иван Толстой: Вы переписывались с редакцией, с Довлатовым по этому поводу?

Дмитрий Бобышев: Я не переписывался, потому что я еще тогда жил в Нью-Йорке, поэтому мы перезванивались и встречались. Я, правда, даже ни разу не был в их редакции, но был в гостях у Довлатова, и он тоже навещал меня в Кью Гарденс в Квинсе, прелестный такой небольшой район, где я начинал свою жизнь американскую.

Иван Толстой: Что было дальше? После «Нового американца» прошло почти 35 лет, как складывались отношения с русской литературой на чужбине дальше? Появились ли у вас союзники, друзья, единомышленники, приятели литературные?

Дмитрий Бобышев: Я очень хорошо сдружился со старшим поколением, с Иваском и Чиновым. Мы переписывались, на этих славистских форумах встречались. Продолжались эти конференции два-три дня, эти два-три дня мы проводили в кулуарах в очень интенсивных общениях. Кстати, когда была конференция в Нью-Йорке, приходил отец Александр Шмеман, тут же наша маленькая компания разрасталась слушателями, все внимали блестящим суждениям отца Александра. Я наслаждался этим. Я даже дерзнул предложить ему выпить со мной по кружке пива, он принял это предложение благосклонно, и мы распили «плзненского», по-моему, пива. Печататься в периодике для меня уже не было проблемы, потому что во многих периодических изданиях меня приглашали. «Русская мысль», «Континент», «Новый журнал» и еще какие-то альманахи, такие разовые издания. «Эхо», например. У меня давно накопилось материала, стихов на новый сборник. Тут я встретил реальность, что называется, мордой об стол, что я ожидал в самом начале. Пожалуйста, есть платные издательства. Между прочим, тезка ваша издательство «Либерти» есть в Нью-Йорке, тезка вашей радиостанции. Пожалуйста, но платите столько-то тысяч. Я столько не зарабатывал. Игорь Ефимов отпочковался от «Ардиса», у него ещё дороже. Между прочим, «Ардис» дал мне намек. Эллендея, с которой я встретился на одной особой конференции, о которой писал Довлатов, в Лос-Анджелесе, «Две литературы или одна».

Иван Толстой: «Две литературы или одна» была в Лозанне.

Дмитрий Бобышев: Там тоже была «Две литературы или одна».

Иван Толстой: Может быть они такую тему обсуждали.

Дмитрий Бобышев: И эта тоже в Лос-Анджелесе. И даже они издали материалы этой конференции на английском языке, по-моему, там есть и русский перевод, «Две литературы или одна». Я вам могу показать.

Иван Толстой: У меня есть обе книжки, и лозаннская, и эта. Проверим, я не буду спорить.

Дмитрий Бобышев: Спорить с участником не нужно. Я участник этой конференции. Так вот там был высокий съезд звезд и начинающих. Я, видимо, в начинающих ходил тогда. Но там были Войнович, Виктор Некрасов, Синявский главным докладчиком, Коржавин, Николай Боков, который издавал «Ковчег» в Париже. И издатели присутствовали, в том числе Профферы. Потом где-то в кулуарах был роскошный прием в Беверли-хиллс, на горах с видом на весь Лос-Анджелес и океан среди цветов, закусок и шампанского. Эллендея мне призналась, что, к сожалению, они недостаточно уделяют мне внимания, как бы извинялась за это: «Ну вы понимаете, этому мешает один человек. Я не буду его называть, вы, наверное, догадываетесь. Ну давайте потанцуем», - сказало это очаровательное пышноволосое существо. Я понял, что они не полные хозяева своего бизнеса. Как-то так от них отпочковался Игорь Ефимов, но больше заламывал, чем издатель «Либерти». Так что я очень долго не мог издать свою первую книгу. И тут раздался мне стук в дверь, это прибыли в Урбану, куда я уже переехал, прибыли по почте два тяжелых пакета, которые, судя по наклейкам, меня по всем адресам проследили и наконец нашли в Урбане.

Иван Толстой: Как у Бориса Житкова. Помните, «Телеграмма» его?

Сборник "Звери святого Антония". Обложка работы Михаила Шемякина

Дмитрий Бобышев: Там оказались два массивных тома шемякинской многокрасочной монографии с замечательным автографом, посвящением и приглашением к дружбе и встрече. Я был очень удивлен и растроган, конечно. Шемякин в то время, да и сейчас это имя мировое, но в то время это была звезда разгорающаяся. Когда я оказался в Нью-Йорке, я нанес ему визит, у него была мастерская в Сохо. Замечательно, нагляделся его новых работ, многие экспонаты причудливые у него были. И он сделал мне деловое предложение — выпустить вместе книгу, его иллюстрации, мои тексты, он берет на себя все типографские расходы, издательские, организационные хлопоты. Еще бы не принять. Я понял, что это жест такой прежде всего, дружеский жест и предложение, но пока ничего конкретного, пока я не предложил ему тексты. Я ему сказал, что да, я принимаю, но я хочу сделать не так, как он предложил мне, что я уже из существующих у меня текстов соберу и дам ему, а с учетом особенностей его манеры художественной, индивидуальности я напишу ему новую книгу для него. И вот на это я согласен. Я взял на себя такое большое трудоемкое обязательство, тоже мне сначала казалось: а выполню ли я? Но дело в том, что я думал, что может быть если я ему из старых стихов все соберу, ему расхочется это делать, передумает, а если я напишу что-то новое, специальное, близкое ему, то это тогда будет точно. Я придумал, что это будет комбинация двух общеевропейских легенд, фольклорных мифов. Во-первых, «Бестиарий» - это старинная форма европейского фольклора, которая сочетает в себе тексты и изображение. Там наряду с реальными животными, представленными очень условно, есть еще совершенно фантастические животные, якобы существующие — это один сюжет. А второй сюжет, я подумал, что «Искушение святого Антония». Как-то представляется в некоторых работах на эту тему, что ему являлись эротические искушения главным образом, прекрасные гурии, на эту тему в основном его искушения были, которые он преодолевал. Я подумал: почему гурии, зачем, разве это единственное поползновение человеческое, похоть или эротика? Есть еще уйма других искушений, например, страхом, отвлечением в какую-то бесполезную красоту от его молитвенного аскетического служения. Иначе говоря, искушение, направленное на то, чтобы прервать его постоянную связь молитвами с Богом. И этими искушениями вполне могут быть персонажи «Бестиария». Я понял, что я нашел правильное сочетание и стал писать, тоже бросившись очертя голову в эту тему. И опять провидение мне помогло. Я пошел в замечательную нашу университетскую библиотеку, чтобы подыскать, посмотреть, какие есть «Бестиарии», запастись какими-то деталями, подготавливать материал для этой темы, которая уже пошла у меня в голове. И надо же, они только что получили свежее издание Ленинградской публичной библиотеки, там есть у них в хранении редкий средневековый «Бестиарий», великолепно изданный.

Иван Толстой: Он так и называется «Средневековый Бестиарий».

Дмитрий Бобышев: Точно, совершенно это название. Вывез его, по-моему, посол Петра Первого из Европы в подарок. Он был передан в публичную библиотеку. И вот публичная библиотека великолепно его издала цветным изданием с английским текстом, по-моему, там русский текст тоже был в переводе. Книга только что поступила в регистрацию, в отдел инвентаризации и еще не успели ее поставить в регистрационный номер, поэтому она была еще свободной, мне могли ее дать на длительное время до регистрации. Я этим воспользовался, я ее держал несколько месяцев, пока не закончил свою поэму или книгу целую по существу. Там 17 глав, есть вступление, есть заключение. Конечно, эти звери все пугают, соблазняют, совращают святого Антония, но в конце концов он их, конечно, побеждает. Он запирает этот зверинец своим небесным ключом, и я этим закончил. Там была помимо зверей еще и свиная туша разделанная, одна глава, а это же Шемякин.

Иван Толстой: Абсолютно, «Чрево Парижа», которое он бесконечно рисовал.

Дмитрий Бобышев: Но это не могло ему не понравиться. Более того, это его, наверное, еще подвигло как-то, вдохновило. Потому что он книгу эту сделал в рекордный срок. Правда, была еще одна причина, благоприятствующая мне: начиналась перестройка, и его пригласила Третьяковка устроить выставку. Он хотел к выставке помимо своих живописных работ, графики, еще и эту книгу представить. Поэтому он торопился, потому что там были назначены сроки, книга вышла, печатал он в Италии, в Турине или в Генуе, там полиграфия на высоте, на роскошной бумаге. К сожалению, он не успел раскрасить, но и в черно-белом варианте это впечатляло . У меня были иллюстрации к Шемякину, а у Шемякина ко мне, взаимно художник и автор текста отражались друг в друге. Но чем это завершилось? Тоже по-своему триумфом, но таким комическим. Он потом жаловался мне по телефону, что он привез тираж, две тяжеленные стопки этих книг прямо на выставку. В вестибюле его окружили журналисты, телевидение, начали брать интервью. Он все это объяснял. Пока он разговаривал с журналистами, он обнаружил, что от этих двух тяжеленных пачек ничего не осталось, разворовали из-под ног просто посетители этой выставки. Я ему говорю: «Так это самый лучший успех, самый определенный успех». Он был недоволен, потому что книга была дорогая.

Иван Толстой: Чему вы больше всего в вашей жизни благодарны?

Дмитрий Бобышев: Галине Романовне Рубинштейн, с которой я познакомился еще до начала занятий первого курса Технологического института на собрании, которое вел декан, назначал старост групп, меня назначил старостой нашей группы, в которую помимо Рейна входила еще Галя Рубинштейн. И с Галей Рубинштейн мы после этого собрания разговаривали и как-то подружились. Она мне помогала в учебе, потому что я пропускал занятия. После того, как пошли у меня стихи, я не особенно интересовался курсовыми проектами, заданиями и прочим. Она меня выручала перед экзаменами, иначе меня, наверное, несколько раз исключили бы из Технологического института. И такими добрыми друзьями мы оставались на годы и десятилетия, ходили вместе в филармонию, на выставки, она много читала, много книжек мне давала на прочтение не только интересных, но и нужных. В общем лучший друг, хороший парень и конфидент мой. Она была свидетельницей моего брака, расписывалась в Дворце бракосочетаний, с моей стороны была свидетельница, поставила подпись. Была так же свидетельницей в другом Дворце бракосочетаний Таврического сада на Потемкинской улице, тоже была свидетельницей и расписалась. А потом, когда развалился мой второй брак американский, благодаря которому я оказался в Америке, я приезжал во время перестройки, так получилось, что именно в дни путча, ГКЧП, приезжал я по приглашению двух университетов читать лекции об эмигрантской литературе. Если бы ГКЧП победил, какие бы я лекции читал, еще об эмигрантах? Меня бы тут же либо арестовали, либо дали пинка, чтобы я вылетел в свою Америку. Как известно, путч провалился и мои лекции состоялись. Галя приняла в этом большое участие, и мы вместе с ней готовили лекции и переходили из одного университета в другой. Вы знаете, в этот приезд я увидел в ней очень привлекательную женщину помимо того, что это верный друг. Она, оказалось, не выходила замуж, осталась при своей девичьей фамилии, при этом составила какую-то инженерную карьеру, скромную, но довольно хорошую инженерную карьеру. Кроме того, она следила за собой, правильно питалась, отдыхала, в результате выгодно отличалась от своих сверстниц, которые занимались детопроизводством, бытом, разводами и прочими житейскими дрязгами, превратились уже в таких непривлекательных особ. На этом фоне Галя выглядела прекрасно и притягательно. Получилось так, что мы оказались самыми близкими людьми друг другу в целом мире. Вот в результате она приехала по моему приглашению в Америку, мы поженились и теперь это самый счастливый период в моей жизни.

Надо же, есть же такие места,
где и животным живется спроста.

Белочке – рай, коль не схватит енот:
с груш и орехов довольно щедрот.

Птичий почти: полусвист, полущелк
выпустив, спрятался бурундучок.

Сколько ж тут, сладких для лис, барышей:
скользких лягушек и вкусных мышей!

Знаю: запасец, запрятанный впрок,
есть у особенных синих сорок.

Что же до нас, что тут бродят вдвоем, –
как-нибудь эдак и мы проживем.

Иван Толстой: Дмитрий Бобышев. И на этом мы заканчиваем третью, финальную передачу «Друзья и недруги графа Шампанского». У нашего микрофона Дмитрий Васильевич Бобышев рассказывал о 60 годах своей литературной жизни. Трехтомник его воспоминаний «Человекотекст» выпущен в 2014 году калифорнийским издательством Чарльза Шлэкса.