Москва, 1956

Каковы были предпосылки хрущевской "оттепели", чем она оказалась для современников и какое место занимает в истории

Вечером 25 февраля 1956 года, в последний день работы ХХ съезда КПСС перед делегатами с трехчасовым докладом о культе личности Сталина выступил первый секретарь ЦК Никита Хрущев. Это событие повернуло ход истории как минимум на 1/5 суши: в СССР и странах так называемой "народной демократии". Наступила эра "после ХХ съезда". Но недолгая "оттепель" сменилась "заморозками"... Как и чем жили в "эпоху съезда", о чем мечтали, что видели, что запомнилось больше всего? Об этом на юбилейном вечере 29 февраля 2016 года в Международном "Мемориале" рассказали очевидцы и участники тех событий – тогдашние студенты, аспиранты и бывшие зеки: Виктор Булгаков, Наум Клейман, Сергей Ковалев, Вадим Межуев, Владимир Лукин и Виктор Шейнис.

Бывшему узнику ГУЛАГа Виктору Булгакову в 1956 году было 20 лет. Он считает, что у хрущевской "оттепели" были и экономические причины.

Виктор Булгаков:

– Студентом факультета журналистики первого курса я был обвинен в участии в антисталинской молодежной организации "Армия революции". Создана эта организация была нами, еще школьниками, в декабре 1951 года. Я был арестован 5 марта 1953 года по доносу.

Виктор Булгаков

Но мне повезло, мне удалось ничего никому не сказать или сказать то, что никого не касалось, кроме как меня. Я получил свои 25 лет по 58-й политической статье Уголовного кодекса 1926 года. В июне 1953 года был осужден и отправился по этапу в Инту. В основном я работал в угольной шахте.

В 1955 году, когда мне не то, чтобы надоело... Человеку в таком состоянии хочется каких-то решительных действий. Когда переписка между моими родными и различными инстанциями меня в достаточной мере взбесила, я, кроме стихов, которые писал все это время в лагере для своих товарищей, написал письмо Ворошилову. Это почему-то моментально решило вопрос. Меня вызвали на переследствие, и я был реабилитирован "за отсутствием состава преступления". В 1956 году я после длительного перерыва вышел на свободу в московские дни так называемой хрущевской "оттепели".

Еще через три года, 18 февраля 1959 года, я был вновь арестован – уже при Никите Сергеевиче – по тем же самым проблемам: стихи, участие в деятельности организации, созданной в лагере. Не мною, другими людьми. Был отправлен сначала в СИЗО, потом проболтался где-то полтора месяца в Институте судебной психиатрии имени Сербского, и снова в СИЗО. В общей сложности было еще пять месяцев за решеткой. Но мне помогли мои друзья-студенты. Они пошли по всяким инстанциям, пытались добиваться и добились. 3 августа 1959 года я вышел на свободу с формулировкой "за давностью действия утратили характер преступления".

Я опять остался вроде бы никого не сдавшим. Но после этого я еще 15 с небольшим лет пытался побороть ту болезнь, которую мне "подарили" в заключении, токсоплазмоз. Тогда токсоплазмоза в России не знали, во всяком случае, не умели его распознавать и лечить. И только через 15 лет совершенно случайно врач, который защищал по этой теме диссертацию, поставил мне диагноз, провел два курса лечения, и у меня прекратились приступы, от которых я уже совсем загибался.

Это моя личная история, которая началась в известном смысле в 1956 году. Теперь – некоторые технические подробности, которые нужны для того, чтобы оценить 1956 год.

1956 год пришел кровью, усилиями множества людей

Горнодобывающая промышленность, шахты, рудники, горные выработки требуют своего постоянного поддержания. Шахта в активной части выработков могла держаться приблизительно неделю. Через две недели лавы нужно было бить снова. Как вы знаете, норильская забастовка длилась больше месяца. А там тоже была горнорудная промышленность.

Не надо искать какие-то фантастические причины, по которым "вдруг" подобрели руководители партии и правительства. Было совершенно очевидно, что так продолжаться дальше просто физически, экономически не может. Есть версия, я совершенно не знаю ее цену, что разговор об этом впервые завел еще находящийся в годе или двух от смерти Сталин. Но когда его не стало, единоначалия не стало, надо было принимать решения. Поставьте себя на место руководителей страны, которые оказались вольно или невольно по тем или иным обстоятельствам у руля. Что им делать? Вся тяжелая промышленность, вся оборонная промышленность – на зеках. Ракеты, атомные бомбы... И бесконечное количество людей, которые работают в рудниках, в том числе в урановых. В докладе министра внутренних дел СССР Сергея Круглова на ЦК было сказано: если мы потеряем лагеря, то мы потеряем строительство оборонного значения. Надо было что-то делать. Но что, отпустить всех? Разъедутся. Честно говоря, что посоветовать им, как поступить, я не знаю. Ситуация там была очень сложная. Нужно было договариваться с зеками, с их лидерами.

Одновременно в Воркуте летом 1953 года вводили карателей в зону, расстреливали. И много чего было такого же, кровищи там было много, уже при Никите Сергеевиче.

Кроме того, есть такая проблема после рассказанного в коллективе анекдота: кто раньше добежит и сообщит, что такой-то анекдот такой-то человек рассказал. Тут была та же самая проблема: кто раньше добежит. Берия будет рассказывать о том, что Хрущев подписывал тридцатитысячные расстрельные списки, или Хрущев будет рассказывать о том, что делал Берия.

1956 год пришел так: кровью, усилиями множества людей, которые добивались сначала малого. Чтобы сняли решетки с бараков, чтобы их не запирали на ночь. Потом добивались пересмотра дел – сначала для малолеток, и так далее. Делали это, как умели. И одновременно пускали кровь – пожалуй, не слабее, чем при Иосифе Виссарионовиче.

Наум Клейман, киновед, историк кино:

– 1956 год начался для меня, для моей семьи в 1955 году, только мы тогда этого еще не понимали. Мы были в ссылке, в Сибири, куда меня вместе с родителями депортировали из Кишинева в 1949 году. Депортация в спецпоселения постигла жителей всех новых республик в составе СССР – Прибалтику, Западную Украину, Западную Белоруссию, Бессарабию. Никто не объяснил – за что, почему. Просто выкинули в тайге. Нам было приказано жить только в городке Гурьевске Кемеровской области и каждый месяц ходить расписываться. Когда я получил паспорт, удостоился той же самой "чести", как мой отец и моя мать. Еще был маленький брат.

Наум Клейман

В 1955 году, когда мне было 17 лет, праздновалось десятилетие Победы. В апреле отца вдруг вызвали в комендатуру и сказали: предоставьте, пожалуйста, документы по вашим военным наградам, потому что будем освобождать награжденных в войне. Для нас это было абсолютно неожиданным.

А потом пришло новое сообщение: кто из школьников, имеющих штамп в паспорте, поступит в вуз, тоже будет освобожден. Наш замечательный директор школы Голиков Константин, человек, прошедший войну, вопреки комендатуре, которая говорила, что дети врагов народа не могут получать медали за учебу, поехал в Кемерово. Он доказал, что если человек проучился хорошо, а медаль не получит – это неправильно, несправедливо. Я получил медаль. Больше того, я получил справку, что имею право поехать в город, где есть комендатура, потому что я должен был встать на учет, поступить, а потом сняться с учета этого спецпоселения.

Стали искать город, где это может быть. Тут моя тетка пригласила: приезжай во Фрунзе, у нас есть сосланные чеченцы и комендатура. Будешь жить дома, а не в общежитии. Я поехал через Турксиб. Можете себе представить: раньше мы не имели права появляться даже на станции – это считалось попыткой побега. А тут, оказывается, можно ехать до Новосибирска, потом через Турксиб до Алма-Аты, а потом еще на автобусе до Фрунзе. Это был просто космический рейс.

Считайте, что этого факта в вашей биографии не было

Я приехал в город Фрунзе, в первый же день пришел в Киргизский университет поступать на математический факультет. С золотой медалью было собеседование. Ректор был с лицом абсолютно буддистского толка, непонятно, что у него было в голове. Он посмотрел на меня сквозь щелки и спросил:

"Почему?"

Я ответил: "Не знаю, почему. Сослали всю семью".

Он говорит: "В шахматы играть умеешь?"

Я: "Нет".

Он: "Научишься?"

Я пообещал: "Да". И ожидал, что дальше, наверное, последует собеседование по математике.

Но он сказал: "Ну, ладно, иди. Ты принят".

Назавтра я получил справку, что принят в университет, пошел сниматься с учета в комендатуру, где мне сказали: "Э, нет. Это всё должно пойти в Москву, пока несколько месяцев будешь ходить отмечаться".

Ходил я вместе с Махмудом Эсамбаевым, он отмечался в этой же комендатуре. Поскольку я уже был свободен, я смог вытребовать для воссоединения с семьей маму, которая осталась с этим штампом. Папа уже был свободен как участник войны. И мы решили переехать во Фрунзе. Родители приехали зимой.

В марте 1956 года маму и меня вдруг вызывают в МВД. Мама решила: "Непонятно, зачем выбывают. Ты не пойдешь, ты не имеешь к ним отношения". Но я ее одну не отпустил. Папа пошел на работу, а я отправился вместе с мамой и стал ждать ее в сквере.

Выходит мама, плачет. Я спрашиваю: "Что случилось?"

Она говорит: "Тебя во второй раз освободили. Разошлись списки поступивших с общими, и тебя освободили по общему списку".

Я удивился: "Что ж ты плачешь?"

Мама ответила: "Этот человек, который меня принимал, сказал: вы на нас не сердитесь, лес рубят – щепки летят. Считайте, что этого факта в вашей биографии не было".

Как не было? Жизнь поломали ни за что, ни про что. А он: "Это значит, что вы можете не указывать, когда будете поступать на работу, об этом факте в вашей биографии. Мало ли какие идиоты там сидят".

Очень трудно объяснить тогдашние ощущения. Все знали о каком-то секретном докладе Хрущева, что-то веяло в воздухе. Я никогда не забуду собрание в актовом зале Киргизского государственного университета, когда филолог по прозвищу Левитан (у него был очень хороший баритональный бас) читал доклад Хрущева всему университету. Такой тишины я не слышал никогда в жизни. Это была абсолютная тишина. Он прочитал доклад, который считался секретным, от первого до последнего слова. После этого какое-то еще время была тишина, потом все загудели. До вечера все стояли вокруг университета и не расходились.

Дальше началась какая-то удивительная... может быть, лихорадка. Когда нас освобождали, нам говорили, что мы не имеем права возвращаться в Молдавию (а прибалты – в Прибалтику), ехать в Москву, в Киев и еще в целый ряд городов. А тут вдруг – свобода.

Это была инерция свободного ветра, когда надувает паруса, и ты плывешь неведомо куда

Еще в школе я колебался между математикой и гуманитарными дисциплинами, а тут вывесили объявление, что ВГИК начинает набор. Я не знал вообще ничего про киноведение, узнал только из объявления. До сих пор не могу объяснить, почему решил ехать в Москву. Это была инерция свободного ветра, когда надувает паруса, и ты плывешь неведомо куда. Я приехал во ВГИК, это был единственный, может быть, год, в котором растерянный ректорат принимал без "позвоночного" права. Так странно я попал во ВГИК.

Раньше ВГИК располагался в киностудии Горького, еще достраивали его здание. Буквально в первый день, когда мы поступили, нас всех собрали в актовом зале и показали фильм Григория Чухрая "Сорок первый", только что сделанный. Представьте себе студентов ВГИКа всех курсов, которые смотрели эту картину. Это был взрыв. Было понятно, что действительно время наступило.

Конечно, оно наступило не окончательно, и очень быстро мы начали понимать, что не всё так радужно и просто. На семинарах по марксизму-ленинизму мы задавали не самые приятные для нашего преподавателя вопросы. Естественно, к нам приходили какие-то комиссии. Начали закручивать гайки. И на нашем курсе арестовали двух ребят, один из которых задавал самые неприятные вопросы этому педагогу. Видимо, настучали, возможно, и педагог тоже. ВГИК взорвался. У нас было три дня забастовки. А тут еще случились венгерские события.

И Гена Шпаликов написал совершенно потрясающий этюд о том, как сидит наш парень в танке, а перед ним его двойник с бутылкой "коктейля Молотова". Понятно, что этот этюд никогда не мог быть снят, но это для меня осталось финалом 1956 года. Мы заканчивали 1956 год с ощущением того, что что-то наступает черное.

Это подтвердилось еще тем, что мы с Виктором Деминым на "Мосфильме" встретились с Виктором Абрамовичем Швейцером и его женой Софьей, которые только что закончили фильм "Тугой узел", причем в цвете, по повести Владимира Тендрякова и сдавали его худсовету. И мы нежданно-негаданно попали вдруг на худсовет, куда не пускали, конечно, студентов ВГИКа.

Это было кино, от которого мы не спали потом почти до утра, говорили. Начиналось там всё с того, что председатель колхоза кончал с собою, потому что его принуждали сеять раньше, чем было нужно, чтобы выполнить план. Его заставлял секретарь райкома, а когда урожая не было, он же обвинил председателя колхоза в том, что случилось, что тот план не выполнил, и председатель колхоза вешался.

Этот фильм был запрещен, изрезан, переделан, выпущен на экраны абсолютно искалеченным. Там был кадр, который не сохранился, к сожалению, он был вырезан на стадии "Мосфильма". Михаил Абрамович, когда впоследствии восстанавливал картину, долго его искал, но это всё было смыто, этот кадр был безвозвратно утрачен. Камера была в могиле, и секретарь райкома, произнося свою лицемерную речь памяти председателя колхоза, наклонялся, брал горсть земли, а шел дождь. И он швырял прямо на экран огромный ком грязи. В лицо публике. Я успел увидеть этот кадр на заседании худсовета.

Потом этот фильм начали резать в Госкино. Потом фильм довели до такого состояния, что автор начал от него отказываться. Заставили переснять. Пересняли наполовину, сделали оптимистический финал, называли "Саша выходит в жизнь". Картина вышла под этим названием, когда всё это уже было не нужно никому.

"Тугой узел" был первой жертвой 1956 года, первым фильмом, запрещенным в новое время. Мы расплатились не только тем, что народ не увидел этот фильм вовремя, но и тем, что Швейцер и целый ряд других авторов не смогли продолжить эту линию. Швейцер стал снимать "Воскресение", пошел по экранизациям.

"Тугой узел" возродился только 1988 году, но уже черно-белый. А это был не комплиментарный, радостный цвет, а почти, я бы сказал, истерический. Там было ощущение цвета, оскорбительного по отношению к содержанию. К сожалению, этого мы уже никогда не увидим, – сказал Наум Клейман.

Другой гость юбилейного вечера, правозащитник Сергей Ковалев, в то время будучи 26-летним аспирантом биофака МГУ, принимал участие в борьбе против "учения Лысенко", выступая в защиту генетики.

Сергей Ковалев:

– Меня доклад Хрущева поразил не сообщением о том, что, оказывается, были репрессии. Это я знал, хотя не в подробностях. И даже не масштабом этих репрессий. А прежде всего самим фактом этого разоблачения. Это было самое острое мое впечатление от XX съезда. Я более-менее понимал, что такое советская власть. Относился к ней примерно так же, как сейчас. Поэтому я не вспоминаю каких-то особых ожиданий, связанных с этим съездом.

Сергей Ковалев

Я не вполне согласен с Виктором Булгаковым. Я думаю, что добыча угля и стали не играла самую важную роль в этом разоблачении.

Что в этом году привлекло особое внимание? Конечно, дело Юрия Федоровича Орлова и его товарищей.

Эта партийная конференция в ТТЛ (Теплотехнической лаборатории Академии наук СССР), где он выступил с заявлением, была мельком упомянута в газетах. Последовало увольнение этих молодых ребят, в дальнейшем Юрий Федорович оказался в Армении.

Мне казалось, что принципиально важного со мной, да и со страной не случилось. Однако это оказалось не так.

В 1956 году я был в стадии перехода из старших лаборантов в аспиранты МГУ. Была компания недавних молодых выпускников биофака. Стали говорить: как же так? Меняется нечто в стране. А мы до сих пор проходим "учение Лысенко". Тогда сложился авторский коллектив из двух человек. Моим соавтором был мой близкий друг, к сожалению, уже покойный, Левон Михайлович Чайлахян. Мы поехали в Подлипки, где я тогда жил, просидели ночь и написали, с моей точки зрения, очень скромное письмо. Оно было довольно убедительно и подробно изложено, а его смысл можно было выразить в нескольких фразах. Мол, мы – молодые выпускники и – соответственно статусу университета – предполагаемые научные сотрудники. Для того, чтобы заниматься наукой, надо знать разные точки зрения, а нам предлагают всего одну. Да и то ее за точку зрения довольно трудно счесть. Если вы хотите воспитывать ученых, то давайте относиться к науке так, как принято в науке относиться к своим занятиям. Даже был такой момент, что, может быть, Трофим Денисович и прав. Но так убеждать в его правоте, как вы делаете, невозможно.

Из этого получился грандиозный скандал, который разрешился в том же 1956 году. Письмо стали энергично подписывать наши совыпускники и близких поколений люди. Студентам мы его не давали. Подписей стало довольно много. Вот-вот приближался момент, когда надо было отдать письмо в деканат, куда оно было адресовано, как оно исчезло – вместе с подписями. Обнаружилось там же, в деканате, но уже будучи переданным не авторами, а неким доцентом с кафедры физиологии растений, который его похитил.

Дальше начались так называемые "тройки". "Тройка" – это администрация, например завкафедрой или какое-то другое важное лицо, секретари партячейки и профячейки. История эта развивалась не очень прилично. Гораздо больше половины подписантов, как это стало потом происходить и с самиздатовскими делами, выразили сожаление. Вызывали "статусных" родителей некоторых подписавших девочек, наших сокурсниц. Этим родителям взрослых людей, окончивших университет, объясняли, как надо их воспитывать.

Осталось довольно немного упрямцев, я был среди них. Тогда устроили общефакультетское комсомольское собрание. На нем выступали профессора и комсомольские руководители со студенческой и аспирантской стороны, все они говорили, как положено, как можно было от них ожидать. В частности, очень экспрессивно выступила профессор кафедры дарвинизма и сказала: "Вы требуете, чтобы вам читали лженауку, так называемую формальную генетику, вейсманизм-морганизм. Требуете, чтобы преподавали разные точки зрения. Вот старшие студенты слушают курс научного атеизма. Так что же – вы хотите, чтобы в этом курсе вам Библию читали?"

Я не выдержал, попросил слово и сказал: "Да, если это научный атеизм, то соблаговолите читать Библию. А если вы не хотите Библию читать, то тогда зря вы претендуете на то, что этот ваш атеизм научный".

Это, надо сказать, вызвало некоторое оживление в зале. В той части, где сидели профессора, партийное начальство, было одно оживление, а в другой части было другое оживление.

Одно из последствий XX съезда для меня лично состояло в том, что меня стали вербовать в сексоты КГБ

Важным последствием этого эпизода было то, что я перестал быть комсомольцем. Мне было уже 26 лет, а это конец комсомольского возраста. Вообще, никто не спрашивал у человека 26-ти лет, остается он в комсомоле или нет. Он оставался автоматически. Но я тогда написал заявление о том, что я достиг этого возраста и прошу больше не считать меня комсомольцем. Мне посоветовали написать такое заявление мои друзья, более титулованные комсомольцы, нежели я. Они сказали: лучше ты выбудь по возрасту, а то тебя всё равно прогонят.

Одно из последствий XX съезда для меня лично состояло в том, что меня стали вербовать в сексоты КГБ. Пришел сначала молодой человек, который долго со мной разговаривал, потом пришли вдвоем, было три или четыре встречи. Я с некоторым стыдом вспоминаю. Конечно, я там ничего не подписал. Но я валял ваньку довольно неприличным образом. Я говорил: "Зачем, какие подписки, что за формальности? Если я узнаю, что где-то готовится террористический акт, бомба, то я знаю, куда пойти. Я – большой противник террора". Мне говорят: "Какая бомба? Нас интересуют разговоры". "Ах, вас интересует мнение молодежи? Приходите в комитет комсомола, вам там всё расскажут".

В этом собеседовании была еще и Венгрия замешана, потому что мои собеседники действовали довольно стандартным для их ведомства способом, о котором я просто не догадался. Они мне говорили: "Вы ездите на охоту, в компании, а мы слышали, что вы о Венгрии разговариваете". Тут я похолодел, потому что разговаривали. И продолжил валять ваньку. На самом деле ничего они не знали, это была просто дешевая покупка.

Этот эпизод потом в моей биографии был неверно истолкован. Кто-то написал, будто я был открытый противник вторжения советских войск в Будапешт. Это не так. Я был довольно энергичный критик этого, но в дружеском кругу, – поделился воспоминаниями Сергей Ковалев.

Член Правления общества "Мемориал" Борис Беленкин, чтобы лучше передать собравшимся атмосферу эпохи после ХХ съезда, то, что происходило в умах, зачитал несколько документов из архива правозащитной организации. Это записки, которые писали простые люди Анне Панкратовой, – советскому историку, партийному и общественному деятелю, члену ЦК КПСС с 1952 по1957 годы. Всего в "Мемориале" хранится около 200 таких записок:

Почтовая марка

"Вы говорите о необходимости стремиться к наиболее объективному освещению исторических событий. Как же тогда понимать принцип партийности в освещении истории?"

"Некоторые заочники, ознакомившись с докладом Хрущева на XX съезде, пишут в своих работах: Сталина именуют Джугашвили, а один заочник стал называть Сталинград Царицын. Как бы вы реагировали в рецензиях на такие высказывания?"

"Товарищ Панкратова, из доклада Хрущева о культе личности ясно, что Сталин совершил целый ряд преступных и кровавых дел. Вы его называете товарищем. Это значит, что вы разделяете эти его преступления?"

Вадим Межуев, философ и культуролог:

– Лично я себя не считаю индивидуальной жертвой сталинизма. Я был жертвой в том смысле, в каком была жертвой вся страна. Я не считаю себя таким уж сознательным борцом, диссидентом в ту эпоху. Но для нас сталинизм кончился несколько раньше, чем произошел XX съезд. То есть отношение мое к этому съезду не очень типичное для отношения всей страны. Мы были к нему готовы.

Это объясняется очень просто. Когда умер Сталин, я учился на втором курсе философского факультета МГУ. Очень хорошо помню этот день, 5 марта, когда нам это объявили. Это было ощущение экстраординарного события, это не было ощущением горя. Я кое-что уже знал. У меня погибли дядья. Один дядя у меня был членом партии с дореволюционным стажем, он был расстрелян в 1938 году. На расстрельном списке, где была его фамилия, стояла подпись Сталина. Моя тетя сидела в лагере. 5 марта был ярким, солнечным днем. Вывесили флаги с траурными лентами. Было ощущение несколько похожее на праздник.

Вадим Межуев

Все дело в том, что у нас, философов, было особое отношение к Сталину. Мы Сталина изучали. Его нельзя было критиковать. Его надо было заучивать наизусть. Это стало потом анекдотом, и кто-то, может быть, это как анекдот знает. Но это произошло лично со мной на экзамене по марксизму-ленинизму, на втором курсе. Преподавателем у нас был Василий Иванович Злобин. Я хорошо учился, но он мне на экзамене задал дополнительный вопрос: "Как стоит наша партия?"

Я сказал: "Несокрушимо. Непоколебимо. В тесном единстве с народом".

Он говорит: "Нет, молодой человек, вы не знаете ответа на этот вопрос. Идите в библиотеку, возьмите том Сталина и прочитайте".

Я прочел, там написано: "Наша партия стоит как утес". Вот так надо было знать Сталина.

Это было дико скучно. И первая наша реакция на смерть Сталина заключалась в осознании того, что Сталина можно не читать.

Самая большая загадка – почему после XX съезда, перестройки миф о Сталине продолжает жить в умах очень многих людей

А в апреле 1954 года были опубликованы знаменитые тезисы "К вопросу о взаимосвязи философии и знаний о природе и обществе в процессе их исторического развития", авторами которых были Эвальд Ильенков и Валентин Коровиков.

Они перевернули весь философский мир. Комиссией ЦК КПСС эти тезисы были определены как "извращение философии марксизма". Ильенкова и Коровикова выгнали с работы. Но тогда уже всё перевернулось в наших головах.

Я на четвертом курсе, попав под влияние Ильенкова, написал статью о том, что исторический материализм никакого отношения к философии не имеет. Послал ее в журнал "Вопросы истории" и получил ответ за подписью академика Сергея Сказкина, он был главным редактором: "Статья очень интересная, но нам не очень подходит по содержанию. Советую вам направить ее в журнал "Коммунист" или в журнал "Вопросы философии". Я понял, что он надо мной подшучивает. Статью я все-таки опубликовал, за это получил персональное дело с жутким выговором. Я был на грани исключения из университета. Но меня все-таки оставили, только отправили на "перевоспитание" на месяц в колхоз.

Поэтому когда случился 1956 год, мы были готовы. Мы Сталина уже изъяли из себя теоретически. Для остальной страны это был миф, великий вождь. Мы Сталина изжили раньше. "Оттепель" началась прежде всего в науке, и я даже сказал бы – в философии.

Сталин – это не просто ГУЛАГ. Он – следствие сталинизма. А со сталинизмом связываются два мифа. Первый до сих пор живучий: Сталин – победитель в Великой Отечественной войне. Второй миф – более серьезный: считается, что Сталин построил у нас социализм. И вот эти два мифа мы до сих пор не можем разоблачить. Поэтому самая большая загадка для меня – почему после XX съезда, перестройки миф о Сталине продолжает жить в умах очень многих людей. Уже столько сказано, столько трагических судеб прошло перед глазами, уже столько известно. Почему этот миф продолжает жить? Вот это меня интересует.

Из записок Анне Панкратовой:

"В учебнике для 9 класса есть ряд цитат из сочинений Сталина. Какими из них следует пользоваться, а какими не следует?"

"Есть ли уверенность, что Владимир Ильич умер в результате болезни?"

Владимир Лукин, политик, историк, политолог:

– В 1956 году мне было 19 лет. Товарищ Сталин лично мне ничего не сделал, в чем товарищ Сталин, однако, не виноват. Родители у меня сидели между 1937-м и 1938 годами. Их выпустили при "переменке" между Ежовым и Берией. Они не написали на себя ничего, и дело не оформили.

Владимир Лукин

Ребенок я был, как и все, любознательный, поэтому слушал, что родители что-то шепчут, говорят между собой. И их настроение было примерно настроением большевиков первого поколения, что, вообще-то, Ленин был настоящий вождь и еще кое-кто, чье имя они боялись называть. А Сталин был как-то так... Я однажды имел глупость спросить у матери еще при Сталине, кто умнее: Ленин или Сталин? Представляете, какой я был жуткий провокатор? Мать вся съежилась, сосредоточилась, посмотрела по сторонам и сказала: "Конечно, Ленин".

У отца притом, что он сидел, и притом, что это была жуткая смелость, стояли материалы съездов. Тех, где шумели, дискутировали, где оппозиция – левая, правая, рабочая и всякая. И я, когда родители уходили, когда уже начал что-то соображать, постоянно всё это читал, изучал своим незрелым головным устройством. Поэтому я был совершенно внутри этой ситуации. Когда то ли товарища Сталина отравили, то ли он сам умер, мое состояние было скорее шоковым, чем трагическим.

Хотя, когда объявили о смерти Сталина, что было очень характерно для поколения моих родителей, отец упал в обморок. Дело в том, что его, помимо прочего, посылали на борьбу с голодом в Поволжье, и там он увидел канибалистские вещи, о которых лучше не говорить. И он стал падать. Это была не эпилепсия, это обмороки.

Полная правда, что выход из тюрем и лагерей начался до XX съезда. Я поступил в МГПИ имени Ленина в 1954 году. И в это время туда уже туда поступали люди, у которых родители были только что освобождены из ссылки. Например, всем известный Юлий Черсанович Ким. У него мать только вернулась из ссылки, а он уже поступил в пединститут в один год со мной, и с тех пор мы с ним дружим.

Всё это привело к тому, что, конечно, мы начали очень активно включаться в эту жизнь, и началась атмосфера "оттаивания". С каждым днем ты начинаешь всё больше интересоваться тем, что происходит вокруг. С каждым днем ты начинаешь всё больше думать, что-то сопоставлять. Какой-то ветер дует бодрости, веселья непреодолимого, оптимизма. Ощущение, что "еще бы немного напора такого и снято проклятие с рода людского". Что-то надо сделать для этого, и так далее.

В таких условиях создавались всякие организации, о которых здесь говорилось. Пединститут не миновал этого дела. В 1957 году, конечно, не без моего участия там сформировалась группа, только не на базе самого института. Она, как водится, называлась "Союз революционных коммунистов" или что-то в этом роде.

Меня встретили в институте и сказали, что со мной два человека хотят поговорить. Сказали, что здесь говорить как-то неудобно, шумно. Мы поехали на Лубянку.

А надо сказать, что другой очаг у нас был вокруг Московского физико-технического института, где был Володя Тельников. Потом Володя волею судеб уехал в Питер, где начал распространять листовки, довольно активно себя вести, в отличие от нас, которые больше языком мололи. Там его посадили, дали шесть лет, а Боре Хайбулину – пять лет. По этому поводу меня и взяли.

И вот на Лубянке идет разговор. Два человека – один постарше, другой помоложе. Начали говорить: ваши друзья в Питере очень плохо себя вели, мы их накажем. А вас мы не будем сажать. Но вы нам за это скажите, что вас организовали старые троцкисты, которые ввели вас в заблуждение. И очень начали давить.

Какое было забавное время! С одной стороны, людей наказывали, расстреливали – тех, которые особенно усердствовали во время сталинских репрессий. А с другой стороны, эти же люди всё еще двигались по инерции. Как динозавр, у которого отгрызают хвост, а он еще кого-то поедает.

Это время освобождающихся людей

Тут мне пришла в голову простая, но почти гениальная мысль, гениальная в социологическом смысле слова. Посмотрев на них невинным взором раскаявшегося грешника, я сказал: "Дорогие товарищи, я готов все это сделать. Но это будет клевета".

Они подпрыгнули, особенно старший, до потока: "Только не клевета! Полная правда!"

Я отвечаю: "А правда в том, что они мне ничего не говорили".

Вот такая была интересная и забавная загогулина времени, если говорить языком Бориса Николаевича Ельцина. Думаю, что это время было именно таким. Это было время – после потрясающих, беспрецедентных, невиданных в мире "заморозков" – освобождения человеческих душ и человеческих голов. Людей, которые понимали происходящее в широком историческом контексте, было немного. Во всяком случае, мы их совсем не знали.

Я потрясен, что сейчас уже множество свободных людей, некоторые вещи впитывающих буквально с молоком матери. А вот освобождающиеся люди, которые каждый день, постоянно преодолевают шелуху, которую честному человеку преодолеть трудно, мне напоминают лучшие работы Эрнста Неизвестного. Это люди рывка, напряженного поиска. Это время освобождающихся людей, освобождающегося человека, – считает Владимир Лукин.

Из записок Анне Панкратовой:

"1. Сталин сделал много полезного. Но Бухарин и Троцкий тоже сделали что-то полезное. Как их оценивать? Кто больше принес вреда?

2. Верно ли, что есть указание об отмене антисемитизма?"

Политическому деятелю, экономисту и политологу Виктору Шейнису во время XX съезда КПСС было 25 лет. В 1957 году он написал статью "Правда о Венгрии", критикующую советское вторжение в Венгрию. В 1958 году за этот поступок он был исключен из комсомола и аспирантуры.

Виктор Шейнис:

– Шок от XX съезда был сильный, но поверхностный и недолговременный. 1956 год для меня был короче календарного года. Он действительно начался XX съездом и закончился Венгрией.

Я был продуктом советского воспитания и советского университета. Не совсем обычным продуктом. Но мне жалко пяти лет, проведенных в Ленинградском государственном университете. Я окончил исторический факультет и вышел оттуда человеком, имеющим очень отдаленное представление об истории. Большая часть того, что было приобретено, было приобретено позже.

Виктор Шейнис

Хотя я был марксистом-ленинцем, по крайней мере считал себя таковым, тем не менее время от времени у меня возникали всякого рода недоумения, сомнения. Например, из тезисов ЦК КПСС оказывалось, что Москву жгли французы. Русский народ никогда не мог бы совершить такое святотатство по отношению к своей столице. Значит, заблуждался Толстой? Значит, вся русская литература совершенно неправильно представляла дело? Вот эти червоточинки были. Кстати, у меня было два персональных комсомольских дела. Одно из них – за идеологически бледное выступление на диспуте, другое – за противопоставление себя комсомольской организации.

Для нас тоже было время прозрения. Мы образовали группу. В ней были и школьные друзья, и университетские. Формально наша группа никак не называлась. Я не могу сказать, что то, что сообщил Хрущев, было для нас большим откровением. То, что доклад содержит много противоречий, недомолвок – всё это было нам понятно, мы ни в какой момент его не идеализировали. Но все-таки сказано публично, страна это услышала. Никакой этот доклад не секретный, он зачитан в сотнях тысяч аудиторий. И вот как дальше пойдет?

А дальше пошло то, о чем рассказывал Сергей Адамович. Появляются в газетах статьи вроде "Гнилые люди". Это люди, которые "ставят под сомнение истинный марксизм-ленинизм", "скатываются к буржуазному либерализму". Значит, вы даете откат назад. Значит, ваш XX съезд – это эпизод качания. Я думаю, что неправильно называть весь хрущевский период "оттепелью". Команды этого периода: "стоп", "иди", "назад". И вот уже в апреле начинаются погромы тех, кто всерьез воспринял то, что было заявлено на XX съезде.

Но подавление советскими войсками восстания в Венгрии было для нас была окончательным рубежом. Если до этого еще какие-то движения в либеральную сторону были, то после Венгрии для моего круга стало очевидно: это враги, и ничего хорошего от них ждать нельзя. Я сел писать произведение. Информации было немного, но она была. Во-первых, были "голоса", которые глушили. Во-вторых, газеты – польские, итальянская коммунистическая печать. Со словарем это всё можно было читать. Я написал текст, который потом не мной был назван "Правда о Венгрии". Довольно большой текст получился. Кстати, я одновременно поступал в аспирантуру.

Оба эти занятия имели ограниченный успех: в аспирантуру я поступил, из которой меня потом выгнали за это произведение, как и из комсомола. А когда, в 1957 году, арестовали Револьта Пименова, у него обнаружили и мой текст.

На меня КГБ вышел сравнительно поздно. Хотя наши прегрешения были не меньше, чем у ряда людей, которых арестовали и судили вместе с Пименовым, но тем не менее у них, по-видимому, было указание не расширять это дело. Тем не менее я не сразу, но объявил свое авторство этого текста.

Тогда его у меня не осталось. Но уже будучи депутатом Государственной Думы и членом комиссии по передаче архивов КГБ на государственное хранение, я приехал в ленинградский КГБ. Работники архива, которые тогда относились к депутатам, как раньше, наверное, к своим генералам, достали это дело Пименова и спросили меня, согласен ли я, чтобы они сделали ксерокопию моего произведения. Я, конечно, согласился. Ксерокопия хранится в одном известном месте. А у меня хранится оригинал. Я бы не стал его публиковать, потому что это юношески наивный текст, одна из идей которого заключалась в том, что Ленин бы так не поступил, как поступили советские руководители.

А в канун 50-летия Венгерского восстания я получил вознаграждение от венгерского правительства вот – этот орден, – рассказал Виктор Шейнис.

Из записок Анне Панкратовой:

"В чем положительное значение деятельности Сталина?"