Ремарк и Хемингуэй в советском контексте

Эрнест Хемингуэй

Александр Генис: В этом году литература отмечает скромные юбилеи двух культовых книг русских читателей: 90-летие “Фиесты” Хемингуэя и 80-летие “Трех товарищей” Ремарка.

Все, кто вырос в Советском Союзе, знали и любили эти книги, как родных. Во всяком случае, для меня они стали первой встречей с Западом – в том, диковинном виде, в каком ему удавалось протиснуться через наше зарешеченное “окно в Европу”. Как только я научился читать и одолел «Человека-Амфибию», я принялся за доставшихся по наследству кумиров. Они составляли причудливую компанию, которая могла собраться только на советской кухне. Зато уж на ней им было тепло и уютно. И «Счастливчику Джиму» Кингсли Эмиса, и сердитому Джону Брэйну с его откровенным романом «Путь наверх», и полузабытому финскому юмористу Марти Ларни, чей «Четвертый позвонок» ходил по рукам, как Солженицын эпоху спустя. Но моим главным сокровищем была Библия юной оттепели, состоящая из многих книг одного автора – Ремарка.

"Три товарища"

В остальном мире ему принесла славу военная проза, в нашем – мирная. «Трем товарищам» я завидовал больше, чем трем мушкетерам, и не дружил с теми, кто не знал эту книгу наизусть. Для нас в ней не было сюжета – только ткань. Натуральная, но с добавлением синтетики: сентиментальность с особым цинизмом. Последний был напускным, зато первая - уж точно настоящей. Эта книга слезлива, как "Бедная Лиза", но то были мужские слезы, считал я в 13 лет и не стеснялся их лить, когда убили Ленца.

Перечитывая сегодня Ремарка, я тщетно ищу, где пряталась пружина, что приводила в действие эту буквально сногсшибательную повествовательную машину. Пружины, однако, нет. Тайну ведь вообще нельзя раскрыть, только ликвидировать, и тогда от елочных игрушек останется стекло с петелькой, а праздник, как воздух, исчезнет, соединившись с буднями. Но тогда все звучало иначе, и в чужом различалось свое.

Три товарища вели независимую от власти жизнь по законам окопного братства. В их обиходе враги выполняли служебную роль – неизбежное условие прифронтового быта, зато важное, любимое и больное происходило по эту сторону, в дружеском кругу, сложившемся в родном окопе. В эту сугубо батальную среду принимали только мужчин, и чтобы войти в нее, героине пришлось стать четвертым товарищем, пройдя обряд боевого крещения:

- Лучше из стакана, - сказала Пат. – Я еще не научилась пить из бутылки.

Эрих Мария Ремарк

Выпивка служила мостом, соединяющим вычитанное с пережитым. «Молоко солдата», - цитировали мы Ремарка, разливая венгерский ром, пощадивший (специально проверял) свое неожиданное отечество, но нас валивший, не хуже шрапнели. Впрочем, спиртное отличалось от отечественного не только качеством. "Я был так пьян, - цитировали мы Хемингуэя, - что запомнил прочитанную страницу навсегда». Услышал бы такое начальник караула в моей пожарной охране, который пропил гроб родной матери, дважды. Но я все равно полюбил Хемингуэя, когда «Трех товарищей» сменила «Фиеста». Ее уникальность, разумеется, в том, что это - роман о любви импотента. Автор выбрал в герои честное, талантливое, обаятельное, вооруженное «иронией и жалостью» поколение, у которого ненужная война отняла способность к творчеству, наказав бесплодием. Собственно, оно потому и потерянное, что от него никого не осталась - кроме нас, разумеется.

У нас читали Хемингуэя по Платону. Сидя в пещере спиной к выходу, мы жадно глядели, как на плохо оштукатуренную стену проецировались картины настоящего, ослепленного солнцем мира – чужого, но своего.

Эти западные книги перестали быть западными, когда я сам оказался на Западе и смог их вернуть в родной контекст, отчего они с ним слились и стушевались. Оказалось, что блеск кумиров был заемным, и текст загорался от наших голодных глаз. Выяснилось, что контекст надо не перевести, а перенести – из варягов в греки, от чужих к своим. Лишь задним числом мне стало ясно, что я вырос на зарубежной литературе, сложившейся в отечественную.

(Музыка)

Александр Генис: Ну а теперь в рамках нашей авторской рубрики Бориса Парамонова “История чтения” мы обсудим одну из двух книг-юбиляров - “Фиесту” Хемингуэя.

Первое издание романа Хемингуэя "И восходит солнце" ("Фиеста")

Борис Парамонов: Любимый мой роман Хемингуэя. Лучше, чем «Прощай, оружие», на мой вкус. В «Оружии» начинает уже сказываться некоторая избыточность его прозы, а «Фиеста» в самый раз - настоящий Хемингуэй, скупой, точный, почти репортажный. Эта репортажность иногда готова сбить с толку: а о чем, собственно, этот роман? Ничего вроде бы не происходит: ну съездили молодые люди компанией на бой быков в испанский город Памплону, ну погуляли, попили винца, подрались по пьяной лавочке. Почти пародия.

Но как всегда у лучшего Хемингуэя, всё держится на подтексте. Объясняет роман его эпиграф из разговоров Гертруды Стайн: все вы потерянное поколение. Нужно держать в уме, что все герой «Фиесты» - вчерашние фронтовики. И тут дело даже не в том, что всякий из них травмирован войной - а Джэйк Барнс особенно, что не позволяет ему быть с любимой девушкой, ибо Брет Эшли по-настоящему любит только его. Дело в том, что весь культурный мир, вся Европа переживает эту травму - гибель осмысленного мира, вчера еще казавшегося идущим вперед и вперед по пути всяческого прогресса. Иллюзий ни у кого не осталось. Мир, который мог позволить себе такую войну, - уже обессмыслившийся мир, уже ничего от него не ждешь, ни во что не веришь. Остается простое пребывание во времен и попытка извлечь не то что бы очень значимое, но по крайней мере что-то приятное, вроде туризма или непритязательных любовных связей.

Александр Генис: Но Джэйк Барнс именно последнего и лишен: предельно скупой, н какой ёмкий символ войны, уничтожившей самые элементарные смыслы. И вот ему-то война уж точно не даст забыть о себе.

Борис Парамонов: Поэтому очень значим и по-своему символичен фон повествования: вот эта самая фиеста, открытие сезона боя быков в Испании. Это как бы та же война, та же ежеминутная возможность смерти. Хемингуэй сам на всю жизнь подпал тому опасному соблазну - игре со смертью. Это всё та же военная травма.

Александр Генис: И не только бой быков, но и африканские сафари с охотой на львов, и все эти его авиационные и автомобильные катастрофы. Он явно не мог не только забыть войну, но и выйти из нее.

Борис Парамонов: Да, это был длящийся сюжет его жизни и работы, moveable сюжет: который был всегда с ним.

Поэтому так важны у него другие сюжеты, выступающие как некий принцип дополнительности: всяческая рыбалка, мирная жизнь на лоне природы, в палатках и даже без тигров. Наедине с форелью, так сказать.

Александр Генис: Но и рыбалка бывает у Хемингуэя ох как опасной. Вспомним повесть «Старик и море».

Борис Парамонов: Но это у него контаминация с африканскими сафари, Недаром же эта повесть кончается словами: «Старик спал. Ему снились львы».

И вот в «Фиесте» есть такая буколическая сцена: Джэйк и Билл перед началом фиесты отправляются в горы ловить форель. Это картина Рая: люди до грехопадения. Недаром они и говорят-то друг с другом в каком-то особенном ключе, , как бы с потаенной лаской.

Александр Генис: Ирония и жалость - знаменитый камертон этих сцен.

Борис Парамонов: И недаром Билл говорит: если б нас слышали в Нью-Йорке, нас приняли бы за гомосексуалистов.

Александр Генис: Ну, Борис Михайлович, вы всё о том же!

Борис Парамонов: Так не я же, а Хемингуэй. Впрочем, оставим шутки и выделим еще один сюжетный слой «Фиесты» - это Роберт Кон.

Александр Генис: Некий антигерой, персонаж, который никак не может стать органичной частью этой дружной компании. Говорили, что в подаче этого персонажа Хемингуэй допустил антисемитские обертона.

Борис Парамонов: Не столько автор, как его герои. Хемингуэй же устами Джэйка не раз говорит, что Роберт Кон в сущности милый парень. Его разделяет с прочими героями романа другое: он моложе их и не побывал на войне. Никакого с ними, так сказать, окопного братства. И вот тут очень изящный сюжетный ход у Хемингуэя: он делает Кона боксером - и выстраивает повествование так, что Кон всех бьет, нокатирует: и Майкла, и Джэйка, а молодого матадора Ромеро просто избивает. Ромеро ведь тоже фронотовик, он ведь каждый день играет со смертью. Это невроз человека, чувствующего ущербность своего опыта: он не был на войне, не сумел доказать свою мужественность, так вот он ее так доказывает. В сущности у Хемингуэя это еще одна арабеска на тему войны.

Вот и получилась у Хемингуэя эта притча, мистерия-моралите на тему войны. На тему последействия войны, ее эффекта. «Эффект» по-английски имеет и это значение: воздействие, последствие, влияние.

Александр Генис: А как тогда понимать второй эпиграф к «Фиесте» - цитату из Экклезиаста: всё проходит, но и возвращается, ветер вернется на круги свои.

Борис Парамонов: Да так и понимать: войны были и будут. Даже не обязательно войны по тем двум моделям, что потрясли мир в двадцатом веке, - но как фундаментальное неблагополучие самого существования человека. Пока жив человек, будет он и смертью искушаться.

Тут можно вспомнить еще одну военную книгу - «Конармию» Бабеля. Герой-интеллигент хочет жить в мире с буйными казаками, а один из них говорит: хочешь без врагов жить? Пошел от нас к трепаной матери!

Вот это, если хотите, «крымнаш».