"Судьба у нас неряха"

Владимир Набоков

Владимир Набоков. Письма к Вере / Статья Б. Бойда, коммент. О. Ворониной и Б. Бойда, перевод А. Глебовской. – М.: Колибри, Азбука-Аттикус, 2018.

"Когда мы с тобой были на кладбище, я так пронзительно и ясно почувствовал: ты все знаешь, ты знаешь, что будет после смерти, – знаешь совсем просто и покойно, – как знает птица, что, спорхнув с ветки, она полетит, не упадет… И потому я так счастлив с тобой, хорошая моя". Эти строки Набоков адресовал своей будущей жене 13 августа 1924 года и, сколько можно судить, он искал – и нашел – спутницу не только для земной, но и загробной жизни. Познакомились они 8 мая 1923 года на благотворительном балу в Берлине; Вера Слоним была в маске, которую не сняла и поныне: издано 314 писем Владимира, а свои Вера тщательно уничтожила. За более чем полвека совместной жизни Вера и Владимир не провели в разлуке в общей сложности и двух лет; чаще Набоков уезжал по литературным, преподавательским или житейским делам, иногда Вера поправляла здоровье на курортах. Тогда и начиналась переписка, со стороны Набокова очень интенсивная, порой он писал дважды в день, писал почти что дневник: с кем встречался, содержание разговоров, состояние здоровья, рацион, литераторские хлопоты, заработки и траты, творческие идеи и т.д.

За более чем полвека совместной жизни Вера и Владимир не провели в разлуке в общей сложности и двух лет

Эмигранта и космополита Набокова окружают беспокойные города и тревожные годы. Полтора десятка лет он прожил в Берлине, которого не любил: "Я с ужасом думаю об еще одной зиме здесь. Меня тошнит от немецкой речи, – нельзя ведь жить одними отраженьями фонарей на асфальте, – кроме этих отблесков, и цветущих каштанов, и ангелоподобных собачек, ведущих здешних слепых, есть еще вся убогая гадость, грубая скука Берлина, привкус гнилой колбасы и самодовольное уродство!". Лучший немецкий специалист по Набокову Дитер Циммер считает, что немецкий язык писателя был неустойчив. В декабре 1923 года мама Набокова получила пенсию чешского правительства и перебралась в Прагу с дочерьми и младшим сыном. Набоков навещал их в 1924, 1926, 1930, 1932 и 1937 гг. "Холм с одной стороны обрывается крепостною стеной, а на вершине его стоит двухбашенный темный собор, схваченный кое-где червонной резьбой, – словно лег славянский отблеск на готическую геометрию".

Центром эмигрантской литературы был Париж, куда Набоков совершил славные набеги в 1932, 1936 и 1937 гг., перевез семью в 1938-м и откуда бежал в 1940 г.: "В метро воняет, как в промежутках ножных пальцев, и так же тесно. Но я люблю хлопание железных рогаток, росчерки ("merde") на стене, крашеных брюнеток, вином пахнущих мужчин, мертво-звонкие названия станций".

Вторым русским урочищем во Франции был Лазурный берег, где Набоковы прожили год, а Владимир бывал и раньше: "Есть крошечный русский ресторанчик в самой грязной части Марселя. Я харчил там с русскими матросами – и никто не знал, кто я и откуда, и сам я дивился, что когда-то носил галстух и тонкие носки. Мухи кружились над пятнами борща и вина, с улицы тянуло кисловатой свежестью и гулом портовых ночей".

В континентальной Европе земля горела под ногами Веры и Владимира, и с конца 30-х они связали свои надежды с миром Атлантической хартии. Англия, где Набоков выучился, а в 1939 г. пытался начать академическую карьеру, осталась театральными подмостками шекспировской пьесы: "Погода была идеальная, долго держался день, все время, пока деревья укладывались спать, вместе с ветром и птицами были слышны дрозды, потом голуби, и ход этого вечернего действия не совпадал вовсе с ходом театральным, – так что небо и парк играли одно, а люди другое".

Америка спасла и дала шанс разбогатеть, но стала не домом, а чередой пристанищ: "Ватный отель, за окном дождь, в номере библия и телефонная книжка: для удобства сообщения с небесами и с конторой" (см. английское стихотворение "Комната").

Убогая гадость, грубая скука Берлина, привкус гнилой колбасы и самодовольное уродство!

Земным раем Набоковых в итоге стала старая буржуазная Европа: "Ставни раскрылись податливее, чем предполагалось. Я попал на первое представление абрикосового и голубого рассвета. Вижу и море, и (с балкончика) Этну, на которой и снег, и известного покроя шапка облака, и в бледной лазури серебрится звезда Киприды".

Письма Набокова жене – дневник бездомного литератора в тревожном мире: "хлопья хлопот" сыплются на плечи, а пражские клопы – на голову; писатель должен покорить большое пульсирующее животное – публику. После смерти Поплавского монпарнасские поэты ходят с лицами кротких мучеников, а Советы руками коммуниста Познера препятствуют французскому изданию "Подвига". В американских колледжах ждут "господина с бородой Достоевского, в сталинских усах, чеховском пенсне и толстовке". Приходится проявлять изобретательность и расторопность: "Я решил закончить чтением "Моцарта и Сальери", а так как здесь не токмо Пушкин, но и музыка в большой чести, у меня явилась несколько озорная мысль вбутербродить скрипку, а затем рояль в тех трех местах, где Моцарт (и нищий музыкант) производят музыку. При помощи граммофонной пластинки и пианистки получился нужный эффект – опять-таки довольно комический".

В Париже я люблю хлопание железных рогаток, росчерки ("merde") на стене, крашеных брюнеток, вином пахнущих мужчин, мертво-звонкие названия станций

Писатель Набоков знал себе цену и дистанцировался, насколько было возможно, всяческих литературных комплотов и даже литературных бесед: "Познакомился с Фельзеном, говорили исключительно о литературе, меня скоро начало от этого тошнить. Таких разговоров я с гимназических лет не вел". Если кто в действительности интересовал Набокова в мире литературы, то главные фигуры. Он восхищается "совершенной художественностью, глубиной, божественным косноязычием" Пруста. Набоков сообщает жене о встрече с Джойсом, о его ужасном свинцовом взгляде – Джойс был слеп на один глаз, а в другом вместо зрачка была пробуравлена дырка. Русский писатель не опасался соперничества с ирландцем: "Об этих новых его вещах: абстрактные каламбуры, маскарад слов, тени слов, болезни слов. Пародирую его: creaming at the pot of his Joice (клубится сливками в своей джойсовской крынке, созвучно англ. кричит во весь голос). В конце концов: ум заходит за разум, и пока заходит, небо упоительно, но потом – ночь".

Неудачная попытка добиться профессуры в Лидсе вызывает тень Кафки: "Я готов к тому, что вернусь в Париж, оставив лидский замок висящим в сиреневой мути на вершок от горизонта, но если так, поверь, это будет не моя вина. Главным мне сейчас кажется доставить туда бумаги и самому заявиться. Струве еще сомнительнее, чем посланец Кламма". И можно ли сомневаться, что автор "Приглашения на казнь" и чтец Замятина не был внимательным читателем "Процесса"?! Альфред Аппель сохранил в памяти прелестный набоковский апокриф: в 1923 году Набоков и Кафка не раз ездили одним маршрутом берлинской подземки, и Владимир заглядывал в бездонные глаза Франца.

А вот встречи с Ходасевичем, Буниным, Алдановым, Куприным, Бальмонтом, Адамовичем, Тэффи, Берберовой и их окружением становились лишь поводом для создания метких и язвительных портретов: "У Ходасевича пальцы перевязаны – фурункулы, и лицо желтое, как сегодня Сена, и ядовито загибается тонкая красная губа, а жена с красивыми, любящими глазами и вообще до поясницы (сверху вниз) – недурна, но дальше вдруг бурно расцветают бедра, которые она виновато прячет в перемещающихся плоскостях походки, как пакет с грязным бельем". Такую особенность больших художников подметил Алданов: "Он сказал, что, когда Бунин и я говорим между собой и смотрим друг на друга, чувствуется, что все время работают два кинематографических аппарата". Примерно такое же отношение было у писателя и к другим Набоковым, которым он, необходимо сказать, помогал по мере скромных возможностей. "Сегодня завтракал около Люксембургского сада с Сергеем и его мужем. Муж, должен признаться, очень симпатичный, совершенно не тип педераста, с привлекательным лицом и манерой".

Внимательный читатель писем узнает и мнения автора о самых важных предметах: эмигрантской ностальгии ("как игрушка с ключом, так все уже завернуто в памяти, – а вне ее ничего не шевелится"), жизни и смерти ("я дошел до границы самоубийства, через которую не пропустили из-за тебя в багаже"), смены литературного языка ("страстное желание писать – и писать по-русски, и нельзя").

Страстное желание писать – и писать по-русски, и нельзя

И разумеется, письма человека, что "готов испытать китайскую пытку за находку единого эпитета", полны творческих замыслов и ключей. Вот Набоков шутливо перефразирует Пушкина и невольно открывает секрет своей поэзии: "Что письма? – белая заплата на черном рубище разлук". Или рассказывает Вере о замысле рассказа про особенные голоса комнат, про безумные взгляды зеркал на человека, и рассказ этот превратится в русское стихотворение "Комната". В письмах содержатся невоплощенные идеи: роман о посмертном автомобильном экзамене об улицах и перекрестках жизни; сценарий о маленьком короле, которого революция возвращает к игрушкам и радио; пьеса о молодой помешанной актрисе на курорте. А вот в этом фрагменте, на мой взгляд (безупречные комментаторы молчат), предвосхищаются стихотворения Годунова-Чердынцева о потерянном и найденном мяче в 1-й главе "Дара": "У вещей есть какой-то инстинкт самосохраненья. Если кинешь мяч в огромной комнате, где никакой мебели нет, кроме одного кресла – ничего-ничего, кроме него, – то мяч непременно под него закатится".

В письме от 18 марта 1941 года Набоков живописует сваливший его приступ лихорадки и добавляет, что "вывел из него довольно замечательную штуку, которая пойдет на удобрение одного места в новом "Даре".

Здесь я приближаюсь к темному времени в биографии писателя, событиям 1937–40 гг.: бегству Набоковых от фашистской Германии, роману Владимира с Ириной Гуаданини. Кажется важным отметить влияние жизненных обстоятельств на творчество. Пожалуй, впервые тема смерти любимой жены появилась еще в рассказе "Возвращение Чорба", опубликованном через полгода после свадьбы Владимира и Веры. Но в замыслах конца 30-х начала 40-х годов этот мотив становится несколько навязчивым.

Автор пространного эссе об убийце второго тома своего романа – Владимир Набоков отбросил продолжение своего "Дара". Декорации второго тома "Дара", а действие его идет 10 лет спустя, – это Париж и Лазурный берег 1938-39 гг.:


"...и мимо палевых бананов,
фруктовых лавок мимо...
рекламных около, живых
и многоногих барабанов
твоих уборных угловых,
Париж! я ухожу без гнева...Тут стихи постепенно переходят в прозу. Федор Константинович возвращается домой".


Герой заметно тяготится семейной жизнью с Зиной Мерц: теснота, безденежье, скука, молодость прошла, досаждает родня жены! Его увлекают свидания с парижской гризеткой Ивонн (Колетт), кое-что использовано позже в "Лолите". Реакция Федора на гибель жены под колесами автомобиля, на первый взгляд, удивительна: "Чепуха с деньгами. Рано утром уехал на юг. Ее нет, ничего не хочу знать, никаких похорон, некого хоронить, ее нет". Это кажется не заключением горя в сознательный кокон, просто Годунов-Чердынцев мысленно расстался с Зиной еще при ее жизни.

Владимир Набоков с супругой Верой

На Лазурном берегу скоро завязывается роман со знакомой прежде Музой Благовещенской (или Благово, как у второй жены в псевдомемуарах "Смотри на арлекинов!"): "У меня в пансионе есть свободная комната. Отвращение и нежность. Ледяная весна, мимозы". В последних заметках дело происходит в Париже во время немецкого налета, и встречу Годунова с Кощеевым (покойным Ходасевичем) очень соблазнительно рифмовать с терцинами "Литтл-Гиддинга" Элиота, со встречей героя с Данте кошмарной ночью Лондонского Блица.

"Почти дознался... Фальтер распался" – это заметки Набокова на черновиках продолжения "Дара", там, где говорится о гибели жены героя. Между тем, Фальтер – важный персонаж рассказа, написанного Набоковым в те же годы, годы "перемены участи". Рассказ опубликован в 42-м году, называется Ultima Thule, у героя – художника Синеусова умирает от чахотки беременная жена: "Вполне ли вы уверены, доктор, что науке неизвестны такие исключительные случаи, когда ребенок рождается в могиле?"

Там же, на Ривьере, Синеусов встречает человека из своего русского прошлого. Тогда Фальтер был частным учителем математики, теперь стал успешным коммерсантом, но... посмотрел на Медузу, узнал заглавия вещей и превратился в шимпанзе, пародирующего сибарита. Синеусов допытывается разгадки мироздания, потрясшей разум экс-учителя, надеясь, что она поможет ему снова встретить жену. Рассказ Ultima Thule – фрагмент незавершенного романа со сложной композицией. Двумя годами ранее Набоков опубликовал отрывок Solus Rex об интригах при дворе некоего северного королевства "за морем вдали", главный его герой Кр. наследует дяде, молчаливо возглавив заговор – убийство наследника, своего двоюродного брата, изрядного развратника-бисексуала. Художник Синеусов во время умирания жены и после ее смерти делал иллюстрации к повести скандинавского писателя о короле далекого и грустного острова, судьба "подсовывала краску временности взамен графического узора вечности". Несчастный и нелюдимый король, как и несвободный художник, тоже терял жену – единожды помянутую в отрывке Белинду взрывали террористы на мосту.

Опубликованные черновики "Лауры" рождают загадку, равную тайне Эдвина Друда

В 1943 г. Набоков опубликовал рассказ "…Как-то раз в Алеппо", герой которого бежит из военной Европы в Америку, убивая в пути жену из ревности. Герой романа "Под знаком незаконнорожденных" (1947) теряет жену в самом начале ("операция была неудачной") и остается с сыночком на руках. После этого Набоков надолго успокоился и только в "Просвечивающих предметах" Хью Персон убил обожаемую жену, внезапно помутившись рассудком. Но в романе "Лаура и ее оригинал", который Набоков не успел завершить, "литератор создает образ своей возлюбленной и тем ее уничтожает". Опубликованные черновики "Лауры…" рождают загадку, равную тайне Эдвина Друда.

Насколько позволяют судить 138 сохранившихся карточек, в романе Набокова три главных героя и две книги. Филипп Вайльд, богатый и известный невролог, пишет книгу-дневник о самоуничтожении и несчастной семейной жизни с Флорой Линд. Иван Воган, нервный и циничный литератор, по итогам любовного романа с Флорой пишет "Мою Лауру".

Сколько можно понять, читатели Набокова должны были смотреть на героиню глазами Филиппа Вайльда, Ивана Вогана, других персонажей (карточка 118: "записки Эрика"), и на скрещении всех этих взглядов возник бы образ Лауры – бессмертной возлюбленной (в карточках 11 и 43 Флора прямо сравнивается с книгой).

Загадочна и структура книги. Авторские пометки на полях указывают на двойную нумерацию 1-й и 5-й глав. Думаю, что речь идет не о главах разных частей романа: каждая глава должна была содержать "ракурс Вайльда" и "ракурс Вогана". Можно даже найти без труда сквозные мотивы в "ракурсах" одних глав и сгруппировать карточки иначе, нежели в существующих изданиях. К сожалению, сохранившиеся 138 карточек сообщают нам многое об "оригинале Лауры", но почти ничего о ней самой. Пожалуй, к Лауре можно отнести пассаж в карточке 121: Флору переполняет религиозное волнение, она опасается насмешек. Вероятно, это следы влияния романной Лауры на свой оригинал.

Последний набоковский роман – волнующая история, и остается только удивляться тому, сколь прихотливым источником искусства может быть жизнь. Но куда важнее и замечательнее, что подлинным памятником семейной жизни Веры и Владимира стали не смертные истории писателя, а их переписка. Неистощимой была набоковская фантазия на выдумку ласковых прозвищ жене: Старичок, Щенуша, Гусенька, Жар-звереныш, Обезьяныч, Тюфка, Тушкан, Комочек, Тепленький, Кошенька, Родимыч, Длинная райская птица с драгоценным хвостом, Жизнь моя, Любовь.