Ошельмованный гений

Писатель Михаил Зощенко, 1923 год

Александр Жолковский о Михаиле Зощенко в программе Леонида Велехова

Повтор программы от 27.07.2019

Леонид Велехов: Здравствуйте, в эфире Свобода – радио, которое не только слышно, но и видно. В студии Леонид Велехов, и это новый выпуск программы "Культ личности", который вы также смотрите на телеканале "Настоящее время". Наша программа, как я всегда уточняю, не про тиранов, она про настоящие личности, их судьбы, поступки, их взгляды на жизнь.

Удивительная личность, о которой пойдет речь сегодня, Михаил Зощенко. Об этом замечательном писателе мы беседуем с известным филологом, профессором Университета Южной Калифорнии Александром Жолковским.

​(Видеосюжет о Михаиле Зощенко. Закадровый текст:

Его славе и популярности в городе Ленинграде в 20–30-е годы прошлого века не было равных. Ни Ленин, ни Сталин, ни Киров не могли составить ему конкуренцию. Кондукторы в трамвае, не знавшие, видимо, слова "зодчий" и считая, что допущена какая-то опечатка в путевом листе, объявляли остановку: "Улица Зощенко-Росси". Хохотали до упаду наборщики в типографии, набирая его рассказы, и как-то раз в знак восхищения набрали фамилию автора в подписи всю сплошь прописными буквами и более крупным шрифтом, чем полагалось. Однажды оркестр при его появлении в ресторане сыграл туш. Во время войны, при бомбежках, в бомбоубежище, люди читали вслух его рассказы, и подвал содрогался от смеха, а не только от бомбежек.

Мы и до сих пор говорим: "Ну, это чистый Зощенко!" За подходящими для этого восклицания случаями далеко ходить не надо: мухляж власти при регистрации кандидатов в Мосгордуму – живых людей объявляют несуществующими. Ну, так сразу вспоминается рассказ "Беспокойный старичок", в котором живого, заснувшего летаргическим сном, принимают за мертвого, побыстрее в интересах освобождения жилплощади стараются организовать похороны, однако с лошадьми "выходит зацепка", в результате покойник успевает ожить, но его зять никак не хочет мириться с этим фактом и по прибытии катафалка торопит тестя: "Вот, папаня, наконец за вами приехали лошади…"

Однако, слава, успех и благополучие сопутствовали Зощенко лишь на одном отрезке его жизни, том самом: 20–30-е годы. А до этого была Первая мировая, которую он провел на фронте, был ранен, тяжело отравлен газами, был награжден пятью боевыми орденами и дослужился до чина штабс-капитана. Потом революция и послереволюционный террор, чудным образом пощадивший бывшего штабс-капитана царской армии и дворянина, который сам, однако, никогда не забывал, что он штабс-капитан и дворянин. Пощадил его, обошел стороной и 37-й год.

Зато после войны судьба ударила по нему так, как ни по кому другому, не считая лишь Анны Ахматовой, вместе с которой на него и обрушилось постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года. Отыгралась советская власть сполна на чудом избежавшем репрессий гении.

Эта сложная жизнь сформировала очень сложного писателя, отнюдь не просто смехача и острослова.

О том, каким на самом деле сложным писателем был Михаил Зощенко, мы будем говорить сегодня с самым, я считаю, глубоким исследователем его творчества, понявшим и проанализировавшем в Зощенко то, что никто до него не понимал, Александром Жолковским. И произойдет это при замечательном артистическом участии Александра Филиппенко, который специально для этой программы читает рассказы Зощенко).

Студия

Леонид Велехов: Писательская судьба Зощенко несколько странная. Он был феноменально популярен в 20–30-е годы: в 1929 году его назвали даже самым известным человеком города, а города ни много ни мало Ленинграда! После войны его предали, как мы знаем, гражданской казни и попытались предать забвению, но забвения все равно не получилось. И слава богу, с одной стороны. С другой стороны, когда в годы "оттепели" воскресли Ильф и Петров, а потом Булгаков, аналогичного бума "на Зощенко", мне кажется, не произошло, хотя он оставался известным, имя его было на слуху. Как-то так получилось, что он и не умирал как писатель, но вместе с тем и не воскрес в лучах какой-то новой славы, постсталинского, более свободного и более нормального времени? Хотя у многих до сих пор – правда, этих "многих" в силу биологических причин становится все меньше и меньше, – на слуху его цитаты замечательные: "я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках", "ложи взад", "Борис Шекспир" и так далее… Но не более того. Вот властителем дум он заново не стал. Почему?

Александр Жолковский: Конечно, вопрос на засыпку. Вы сказали, что Ильф и Петров воскресли, но Ильф и Петров и Зощенко в равной мере воскресли, может быть, они стали еще более знамениты, но они все-таки не были, строго говоря, запрещены ни в какой момент.

Леонид Велехов: Не переиздавались долгие годы.

Александр Жолковский: Не переиздавались, но это не то же самое, что изымать из библиотек. Булгаков, действительно, по-настоящему воскрес и был откровением, открытием. А после "оттепели" наступила какая-то полоса застоя, а потом наступила перестройка и гласность, и тут хлынуло... Просто был огромный поток новой информации: Булгаков заслонил Ильфа и Петрова в каком-то смысле, потом огромное количество эмигрантской литературы стало занимать место. Все стало разнообразнее. А потом место литературы немножко сжалось. У Зощенко была еще одна причина, почему он труднее сохраняется. В самом общем смысле: потому что наиболее популярная, комическая часть его творчества – это такая нарочитая плохопись, "ложи взад", все неграмотно, все как-то неправильно и некультурно. И значительный слой советской, российской читающей публики, в первую очередь женского пола, те, к кому Карамзин обращался, я это знаю по моему поколению филологов: "А, ну, Зощенко – это как-то некрасиво, язык нехороший", и так далее. То, что у Зощенко является игрой, для большой части читателей было каким-то отпугивающим элементом, эстетической недостаточностью.

Леонид Велехов: Какая замечательная ваша мысль – изящество какого-то не хватало, которое ценили в литературе…

Александр Жолковский: Да, этот дефицит изящества нарочитый, а Зощенко весь многослойный. А теперь складывается, по-моему, новая культурная обстановка, в которой происходит реставрация советского, в той или иной мере. Но Зощенко не подходит для того, чтобы реставрировать его вместе с гламурным "эффективным менеджером" Сталиным: он должен дождаться полного наступления сталинизма, и тогда он будет снова востребован. Это в шутку, конечно.

Зощенко, я буду подчеркивать, экзистенциальный писатель, и не просто на политическую злободневную тему, а это часто уходит под воду на какое-то время.

Леонид Велехов: И в это мы постараемся углубиться, потому что есть еще одна особенность писательской судьбы Зощенко. Мы с Зощенко-писателем лишь отчасти познакомились в реальном времени – вернее, наши отцы, наши деды, – когда публиковались все эти замечательные его мини-шедевры в 20-е и 30-е годы. А потом, вдруг, уже в 1987 году была опубликована, наконец, целиком повесть "Перед восходом солнца", а до этого, для меня это было более заметное событие, в начале 70-х годов, глава из "Перед восходом солнца"...

Александр Жолковский: Та, которая не была напечатана ранее в журнале "Октябрь" в 1943 году.

Леонид Велехов: Да. "Повесть о разуме".

Александр Жолковский: Это было допечатано каким-то мастером подцензурной публикации, неким Арсением Гулыгой.

Леонид Велехов: Философом, марксистом-ревизионистом.

Александр Жолковский: Вот он внес этот вклад, но это надо было все соединять, это было для специалистов.

Леонид Велехов: И оказалось, что Зощенков двое: есть Зощенко, который "Аристократка", "Нервные люди", и есть Зощенко – писатель-психоаналитик. У вас есть объяснение того, почему сверхуспешный советский писатель в свободное от писания своих "хитов" время занимался этим замечательным, гениальным самокопанием, самоанализом?

Александр Жолковский: Или, как сказал один мой коллега и внимательный читатель Андрей Зорин, самообдиранием.

Леонид Велехов: И это самообдирание он ценил больше всего.

Александр Жолковский: Срыванием с себя всех масок и всех пристойностей.

Леонид Велехов: Я прочитал как-то, до сих пор не могу забыть, что, когда он поехал из Ленинграда в эвакуацию, ему можно было взять с собой в самолет 12 килограмм: 8 килограмм составили его тетради записей к этой повести "Перед восходом солнца", а 4 килограмма – бытовые принадлежности. Какое у вас объяснение того, что этим самообдиранием он так пристально занимался? Для чего ему это было нужно?

Александр Жолковский: Уже заранее в любой зощенковедческой литературе мы знаем, что есть лицо и маска Михаила Зощенко, что у него была маска. Его письмо 20–30-х годов – это комическое письмо, часто от имени и в любом случае с изображением этого зощенковского типа, этого некультурного недотепы, это маска, а значит, за маской есть какое-то другое лицо. Не всякий писатель захочет это лицо, конечно, потом отдельно обнажать: можно так и продолжать в маске все это делать. Но ведь это масочное письмо, в основном 20-х годов, подвергалось массированной критике – то ли это голос мещанина, то ли это какие-то ухищрения попутчика скрыть мурло мещанина под якобы сатирой. А в 30-е годы наступила новая культурная эпоха, в других областях называемая "культурой два", когда просили писать прямо и грамотно. И Зощенко стал это делать, и не совсем из-под палки, я имею в виду эту "Историю одной перековки", после того, как он съездил на строительство Беломоро-Балтийского канала. Он стал пытаться писать более прямо. Как-то его рука, видимо, в эту сторону расписывалась, хотя и под давлением и по требованию литературного и политического начальства, но все-таки расписывалась. Но вот это желание написать секреты своей личной жизни у него было все время. Он иногда развлекал своих друзей рассказами, и они удивлялись, что же это такое – какая-то циничная, интимная, сексуальная и совершенно несоветская область дискурса. А он напряженно к этому шел и написал "Перед восходом солнца", психоаналитическую повесть, где замечательно применил психоанализ, повернул сюжет от взрослых лет назад, как это полагается при фрейдистском анализе, и получилась такая интеллектуальная завязка, что надо искать причины неврозов где-то в детстве.

Леонид Велехов: А Фрейд-то ведь в 20-е годы был разрешен в СССР – и Фрейд, и Юнг.

Александр Жолковский: Это была "культура один", это еще не был сталинизм.

Леонид Велехов: Был в Москве Институт психоанализа.

Александр Жолковский: Да. И Зощенко имел врача-психоаналитика. И, конечно, то, что он сам себя анализирует, это полное нарушение всяких правил психоанализа: сам себя не может врач анализировать.

Леонид Велехов: Он об этом пишет, между прочим.

Александр Жолковский: Да, он пишет, но у него это литературный прием. Так вот, вы спрашиваете меня, а сами знаете ответ, что мой взгляд такой, что Зощенко – серьезный, самообдирающийся, видящий себя маленьким ребенком, зверьком на темных тропах бытия, где он потерян, всего боится, не умеет, бежит, боится воды, боится выстрела, боится руки, все эти неврозы… Это настоящее или, по крайней мере, построенное как настоящее "я" Зощенко, в сущности, та же личность, что и тот несчастный зощенковский тип, не встроенный в социум, все время поскальзывающийся на дороге, падающий, все время раздеваемый кем-то. Его грабят, раздевают, не выдают белье, добираются до его голого тела все время. Он все время является жертвой социума. Это, в сущности, просто комический вариант серьезного, некомического, настоящего его "я". Зощенко создает как бы две ветви портретирования единого существа. Поэтому, на мой взгляд, наивно считать, что этот комический персонаж, часто он перволичный персонаж, это просто какой-то мещанин. Потрясающую вещь об этом говорит Федин. Идет спор о том, что такое Зощенко – представитель пережитков прошлого, каких-то остатков мещанства и так далее, или это сатирик, который изобличает мещанство? Моя точка зрения промежуточная, что это не мещанство, это everyman, это человек, это человеческое состояние, но поданное здесь комически, а там... Что такое – комизм? Это отстранение, это вот оно смешное, что происходит с кем-то. А трагизм – это со мной происходит или с нами. И Федин, его собрат по "Серапионовым братьям", а потом имевший такую печальную известность как начальник советской литературы, вот что написал:

"Традиционное отношение общества к своему сатирику (...) Общество очень довольно, когда может воскликнуть: "Как он их разделал!" Но, в самом деле, нельзя требовать, чтобы оно восклицало с удовольствием: "Ну он меня и разделал!" А ведь Зощенко именно меня "разделал", нас, людей нашего времени, нашего общества". Зощенко, чтобы разделать меня, должен разделать себя – и он разделал себя комически, с выкрутасами, с плохописью. А трагически, лирически в "Перед восходом солнца" он себя честно разделал. Я бы так это лицо и маску соединял.

Леонид Велехов: Были когда-то и мы рысками – это я про Федина. И Зощенко, между прочим, был благодарен Федину за эту статью. Федин, правда, эту статью переиздал – он не переиздавал ее многие годы, – и переиздал уже после смерти Сталина.

Александр Жолковский: Он был предельно осторожен.

Леонид Велехов: Да, более лояльного трудно найти было человека.

Александр Жолковский: Пастернака подвел потом. Ну, что делать...

Леонид Велехов: Да, к сожалению, он многих подвел, но, как говорится, бог ему судья за все эти прегрешения. Вы упомянули свою книгу – это "Михаил Зощенко: Поэтика недоверия", и она построена на доказательстве того, что Зощенко, на самом деле, един в этих двух, казалось, совершенно таких противоположных лицах: одно лицо – это в повести "Перед восходом солнца", а другое – вот это его, как одни говорили, "мурло мещанина", другие, наоборот, его защищали.

Александр Жолковский: Но почему мы так любим это читать, смеяться и повторять?! Мы там себя узнаем в смешном виде!

Леонид Велехов: Конечно. Я бы хотел, чтобы вы эту свою мысль доказали на примере рассказа "Личная жизнь", но сперва мы дадим возможность замечательному, не присутствующему здесь, но присутствующему как бы за кадром артисту Александру Филиппенко прочесть этот рассказ "Личная жизнь".

Александр Филиппенко читает рассказ "Личная жизнь"

Леонид Велехов: А теперь разберите, разденьте эту самую "Личную жизнь"...

Александр Жолковский: Я этот рассказ, "Личная жизнь", люблю с давних пор. Специальных разборов этого рассказа у меня долгое время не было, но он попадал все время в фокус моих каких-то других анализов Зощенко. Конечно, самое первое, что бросается в глаза при пристальном внимании, – это, что, с одной стороны, это сатира на пошловатого Дон Жуана, который покупает себе галифе, перешивает что-то...

Леонид Велехов: ...из портьеры.

Александр Жолковский: Да, и в этом трудно организуемом мире существует, как-то за женщинами ему охота волочиться, а они теперь почему-то на него не смотрят: все это такой бытовой план комического Зощенко. Рассказ не 20-х годов, а рассказ 1933–1935 года, в двух вариантах. Это такой очевидный план смешного "мещанина", который занят вещами: оказывается, пальто купил краденое...

Леонид Велехов: Безумно смешной рассказ.

Александр Жолковский: Но, конечно, за этим сразу, и довольно прозрачно, Зощенко нам подмигивает. Там появляется Фрейд, правда, он не назван по имени, а он является как "один буржуазный экономист или, кажется, химик", который высказал оригинальную мысль, что все, что мы делаем, мы делаем для женщин. (Смех в студии.) Ну, ладно. Несколько раз проходит эта мысль, на самом дела, как показали внимательные исследователи, она взята из "Арапа Петра Великого", а Пушкиным она взята из француза Гельвеция: так что не Фрейд первый. Но мы сразу замечаем этого квази-Фрейда, смешно полуприкрытого, и, если мы немножко знаем про Зощенко, то знаем, что он увлекался фрейдизмом, а потом, когда мы будем читать "Перед восходом солнца", мы узнаем, что он прямо цитирует Фрейда, хотя иногда прикрывает его Павловым. Но этот Фрейд сразу перетекает еще в одного авторитета по вопросам секса – это Пушкин. То есть второй "фрейдист" у него Пушкин. (Смех в студии.) Опять смешно – Пушкин привлекается к вопросам фрейдизма и покупки галифе из портьеры и так далее: как бы дурацкий Пушкин. Но вот мы раскрываем эту тайну, что, значит, под этим мещанским сюжетом, или антимещанским, скрывается такой интеллектуальный сюжет игры во фрейдизм, Пушкин вдруг выступает не просто в качестве романтика-любовника... Но это же статуя – статуя Командора! Потому что как бы от имени этой статуи... Он отворачивается от Зощенко, его ведут в милицию от имени власти. (Смех в студии.) В милиции его, конечно же, раздевают, как всегда у Зощенко, кто-нибудь да раздевает, не догола, но все-таки раздевают. И оказывается, что у него трехзначная цифра возраста, то есть он мертв! Он как Дон Гуан убит Командором символически. (Смех в студии.) Вот я все это постепенно раскрывал для себя, и мне казалось, что все понятно – такая игривая трансформация Пушкина из романтика и любимого поэта, автора стихов про любовь, в Командора. И все это меня удовлетворяло все эти долгие десятилетия, что я пытался что-то писать про Зощенко. А недавно, буквально несколько месяцев назад, вдруг мне пришло в голову, что я не все тут вижу, что в этом рассказе есть что-то еще такое, что я упускал, что есть третий план. Для меня был такой любимый мем: "и искренне удивляюсь той привередливости, того фигурянья со стороны женщин, которые либо с жиру бесятся, либо пес знает, чего им надо". Заметьте: "удивляюсь той привередливости" – грамотно, дательный падеж годится, "того фигурянья" – он уже соскальзывает в свой некультурный язык, "ложи взад"... И я вдруг чувствую – это же моя любимая фраза, я ее люблю за то, что не все ценят мои научные сочинения, и я "удивляюсь той привередливости", с которой они не ценят. И я слышу здесь голос автора, я слышу голос Зощенко, который недоволен рецепцией. И это звучит скрыто, под сурдинку, а с другой стороны, как бы и громко, голос автора. И тогда становится понятно – автору интересно соотноситься с Пушкиным, для него Пушкин на серьезном плане нужен. И тогда я вникаю – а что же он делает, чтобы заслужить внимание Пушкина и всех женщин? Он для этого начинает правильно питаться, занимается спортом, строит свой гардероб, принимает прекрасный вид, идет в театр (там постоянно упоминается театр, кино, искусство и так далее) – это же жизнетворческий проект! Это он строит себя: не просто за бабой бегает, а он строит свою новую личность и в конце концов получает одобрение от самого арбитра изящных искусств, самого Пушкина! Ну, а потом, конечно, комический срыв, и Пушкин его не одобряет, а снимает с него это краденое пальто, краденое, естественно, у Командора. И я понял, что это еще один слой, совсем уже прикрытый для нас, невнимательно читающих, это голос отстаивания прав человека вообще, то, что я все время говорю: это не мещанин и не маленький человек – это человек! Отстаивание его, к сожалению, ущербных жалких прав и возможностей. И прав автора. Потому что Зощенко всю свою жизнь отстаивает право быть таким... Он писал: "Я взял подряд в этой мелкой неуважаемой форме". Он писал в 28-м году в статье о себе и о своей работе для первого сборника Academia, где великие филологи о нем пишут, – такая была книжечка. Постоянно он отстаивает право писать: "Подряд на красного Толстого я не взял": не надо писать роман "Война и мир", а надо вот это писать. И он это отстаивает вопреки давлению культурной ситуации. И потом он пишет в мелкой форме "Перед восходом солнца". Там никакого героизма – там страхи маленького мальчика, потом молодого человека. Опять-таки это мелкая форма, хотя уже другая... Чуковский ему говорит: "Почитал. Ну, там вы много рассуждений пишете – это все надо вышелушить". И Зощенко просто весь негодует: "Как вы сказали?!" – "Вышелушить и оставить только рассказики!" А для него весь этот проект очень ценен! Есть такой замечательный американский фильм "Маленький большой человек"…

Леонид Велехов: Да, изумительный фильм Артура Пена!

Александр Жолковский: Да, Дастин Хофман играет… И здесь он, в этом рассказе, отстаивает этот слой.

Леонид Велехов: Грандиозно!

Александр Жолковский: И вот я подчеркиваю там параллель. С "Перед восходом солнца" я много провожу параллелей – там все примеры, когда учитель истории не так его вызывает к доске, его оскорбляет, а он всегда отстаивает себя. Видно, что в нем пульсирует достоинство оскорбляемого. И в рассказе "Монтер", смешном рассказе, этим человеком, который себя отстаивает, является не "бродяга-тенор", а монтер, который отстаивает свое право посадить в зале этих двух барышень, чтобы они смотрели спектакль. Это опять через какого-то не совсем писателя отстаивание прав человека и писателя, человека и художника, человека и участника творческого процесса.

Леонид Велехов: Замечательно, как вы так на нескольких "этажах" это построили.

Александр Жолковский: Для меня вдруг открылось: я думал, что там два слоя, а там третий слой еще.

Леонид Велехов: Это грандиозно!

Александр Жолковский: И потому так трудно воспринимать, что это сложный писатель, слоистый очень.

Александр Филиппенко читает рассказ "Монтер".

Леонид Велехов: Но он ведь не только сложный, но и он еще и очень разный. Не получается ли тут такого прокрустова ложе: одни вещи в это ложе укладываются, а другие, как мне кажется, такие гораздо более простенькие вещи, начала 20-х годов, те же самые "Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова", такого не выдерживают...

Александр Жолковский: Я небольшой поклонник этих ранних вещей, хотя Горький их сразу оценил. Я думаю, что там он еще ищет свой почерк, и классиком становится где-то в 23-м году. Пишет за 20 минут "Аристократку" где-то на лестнице.

Леонид Велехов: За 20 минут – и остается в вечности!

Александр Жолковский: Много есть авторов, у которых есть что-то раннее, не такое удачное.

Леонид Велехов: И ведь никто, как мне кажется, из этой грандиозной плеяды, московско-одесско-ленинградской, так не менялся, как он… Обращаясь к "Перед восхода солнца". Он в предисловии говорит, что "эта книга о том, как я избавился от многих ненужных огорчений и стал счастливым". А где-то ближе к финалу такое: "Пусть это мое состояние остережет читателя от подобных опытов. Только под наблюдением врача можно производить исследование психики и анализировать сны. Такое самолечение привело меня к тяжелым последствиям. (...) Читатель не должен следовать моему примеру. Это более чем опасно". Поди пойми – вылечило или, наоборот...

Александр Жолковский: Он же здесь как писатель имеет право быть амбивалентным, непоследовательным.

Леонид Велехов: Но, как вы считаете, это ему помогло избавиться от многочисленных его неврозов?

Александр Жолковский: Чуковский регистрирует в своих дневниках периодически, что Зощенко сказал, что "я все, я себя вылечил, все познал. Я теперь веселый, счастливый". Никакой он не счастливый – Чуковский записывает. Но Зощенко, конечно, может быть, и вылечился бы, но тут его ударили в 43-м году один раз, в 46-м году второй раз и даже в 54-м его опять....

Леонид Велехов: ...догнали и ударили.

Александр Жолковский: Потому что он продолжал... Как штабс-капитан, как офицер, он говорит: "Нет, я не принимаю этих обвинений". Ахматова говорит: "Я не оспариваю решение своего правительства", а Зощенко оспаривает, потому что он прямолинеен в этом смысле. Он более наивен. Она уже все это давно поняла и знает, что надо говорить, а что не надо, а он отстаивает, что "нет, я не был неправ, я всегда был прав".

Леонид Велехов: И это ведь тоже такая странная, как вы и Бахтин любите выражаться, амбивалентность его натуры, потому что, на самом деле, его эта история с постановлением 46-го года просто невероятно исколошматила.

Александр Жолковский: Но он продолжает писать письма Сталину и говорить: "Несправедливо, я хочу объяснить. Все в порядке – я нормальный советский писатель". Он отстаивает без всякого лукавства: никакой как раз двусмысленности нет.

Леонид Велехов: Двусмысленности никакой нет, но то, что он пережил... Его лишили продуктовых карточек; он вынужден был сапожным делом подрабатывать...

Александр Жолковский: Ему бросали карточки в ящик, а он их сдавал куда-то – боялся, что это провокация. Мне это рассказывал, в частности, Вячеслав Всеволодович Иванов, мой учитель. Кстати, я очень рано начал восхищаться Зощенко и прибегал к Вячеславу Всеволодовичу со словами – "ах, какой писатель!" А он был знаком с Зощенко, и он как раз ехал как-то в Ленинград... "А я, – говорит, – как раз еду к Зощенко. А что ты в нем находишь? Ты же Хемингуэя любишь, а не Зощенко". Я говорю: "Большое сходство – короткая фраза, подтекст". И он это пересказал Зощенко, и потом приехал и сказал: "Да, ему было приятно".

Леонид Велехов: Замечательно! Между прочим, отец Вячеслава Всеволодовича, один из немногих, кто подписал письмо в защиту Зощенко, вместе с Кавериным, Чуковским, Шостаковичем, кем-то еще... Так что были достойные люди. А теперь вот какую хочу затронуть тему. Другой опорный тезис в вашем замечательном исследовании Зощенко – это то, что, на самом деле, он боялся социума, боялся общества, а ему навязывали социальную роль, причем и критики его, и защитники его. Как это понимать?

Александр Жолковский: Спасибо, что это выделили: не всегда замечают это мое утверждение. Действительно, тот Зощенко, про которого мы читаем, будь то в агитпроповской, официальной прессе или в попутнической интеллигентско-диссидентской прессе, – это Зощенко, который работает на политическом поле. И, конечно, в какой-то степени это так – раз он так воспринимается, за это покупается (в смысле книжки покупаются огромными тиражами), может быть, это и есть. Но мое чтение, мое прочтение, такое, что, в сущности, он боится – эта вот поэтика недоверия, страх, общество страшно. Он как бы защищен от него, и все эти панцири, все эти одежды, которые с него снимают, есть типичное вторжение враждебного социума, к которому он плохо приспособлен. У меня одно из важных положений – почему язык такой плохой? Дело в том, что зощенковский герой – неудачник: он все время проваливается, женщины от него уходят, он не может заплатить за пирожное, ему не выдают белье в бане...

Леонид Велехов: Хотя всегда тщательно готовится ко всему.

Александр Жолковский: Он старается, но все срывается. Это смешно, универсально смешно... Но одним из самых мощных социальных механизмов, самых сильных и абсолютно навязываемых человеку институтов является язык. Вы должны правильно говорить, правильно писать и ставить запятую, чтобы вас приняли в общество, в институт, в академию, на работу: вы должны владеть культурным языком. А зощенковский герой не владеет языком, он говорит – "ложи взад": он хочет сказать "положи назад", но получается, что он в зад ей что-то предлагает такое совать. Он поскальзывается на всем, и прежде всего на языке. И это великая находка Зощенко – как показывать этого социально неадекватного, социопатного, трудно приспосабливающегося персонажа; каковым он, видимо, сам вырастал в большой семье с трудными отношениями между отцом и матерью. Видимо, он вписывался плохо, поэтому он так обидчив. Воспоминания про "Серпионовых братьев" – это про то, что Зощенко обиделся, чуть до дуэли не дошло с Кавериным. Он, его герой, социально плохо интегрирован, а это так нам всем хорошо знакомо – у нас и социум трудный, да и вообще интегрироваться трудно. Он драматизирует это. И его этот "плохой" язык – это главная неинтегрированность. Вот такая у меня связка. Он описывает драму экзистенциального некоммуницирующего "я", а ему навязывают роль борца, сатирика или врага, и так далее.

Леонид Велехов: Но не получается ли тогда так, что у него отсутствует социальная сатирическая тема? Мне кажется, что Зощенко этим очень силен, потому что такой ад, такую деградацию общества, такую деградацию человеческих отношений и культуры, которую нарисовал он в своих рассказах, пожалуй, никто этого не сделал. Мне кажется, что он анализирует человека с точки зрения психоанализа и всевозможных неврозов, и он показывает огромное количество неврозов того общества, в котором он существовал.

Александр Жолковский: Спорить не буду, я просто скажу, что эта сатира или это изображение – это более поверхностное, более уже оформленное, более социально адаптированное проявление и проекция той сущности недоверчивой и запуганной, отстраненной личности, откуда очень видны социальные недуги. Он, родившись в семье, где много детей, где все сложно и трудно, как бы уже заранее создан писателем коммунальной квартиры, великим изобразителем коммунальной квартиры.

Леонид Велехов: Хотя коммунальных квартир тогда не было и семья была благополучная…

Александр Жолковский: Нет, не то что бы его травили в семье, но его склад был таков, что он воспринимал портрет Лелищи, которая все время его мучает, старшая сестра…

Леонид Велехов: Да, да, да, Леля…

Александр Жолковский: Может быть, он несправедливый портрет, но все время изображает страдающего, не способного пристроиться… И какая замечательная деталь, когда они бегут от грозы, они собирали цветы, и он прибегает последним на веранду, и Леля спрашивает – это "Перед восходом солнца": "А где же цветы?" – "Когда такая гроза, зачем нам букеты?" Когда такая революция, зачем там букеты?! (Смех в студии.)

Александр Филиппенко читает рассказ "Страдания молодого Вертера".

Леонид Велехов: Рассказ "Страдания молодого Вертера" в этом смысле, мне кажется, это такая, почти наглядная, почти буквальная иллюстрация вашей мысли, вашего тезиса?

Александр Жолковский: Которого из?..

Леонид Велехов: Насчет бегства от социума.

Александр Жолковский: Ну, с одной стороны, все прекрасно – "в хорошую погоду я выезжаю, все прекрасно, все чудесно!", за кем-то гонятся, а потом оказывается, что это за ним гонятся, его хватают клешней и так далее, и он оказывается против социума. Это постоянная ситуация, что социум на него надвигается, а он не умеет ему себя противопоставить.

Леонид Велехов: Хочется затронуть тему секрета его сногсшибательного юмора, кажется, не имеющего ни аналога, ни предтеч. Всех этих изумительных фраз, написанных на плохом языке…

Александр Жолковский: …который мы запоминаем.

Леонид Велехов: Да, который, на самом деле, лучше хорошего.

Александр Жолковский: "Болезнь глазная, верхняя, носочки не трогал". (Смех в студии.)

Леонид Велехов: "Инвалиду Гаврилычу последнюю башку чуть не оттяпали"…

Александр Жолковский: "Что за шум, а драки нету?! Тут она, драка, и подтвердилась!" В двух фразах – типичный Зощенко: сначала прекрасный социум, никакой драки нет, а потом тут же "подтверждается" драка, поскольку никакого доверия к действительности быть не может. Последних ответов на то, как достигается великий юмор, я думаю, наука пока не имеет, но какие-то приближения к этому уже заданы тем, что, с одной стороны, имеет место глубокая экзистенциальная тревога по поводу бытия, неверности всего, недоверия ничему, ни на что нельзя полагаться… Он пытается везде навести какую-то цифру, какой-то контракт, какой-то рациональный просвещенческий интеллигентный договор с хаосом жизни: женщина – одна из форм хаоса, масса других форм хаоса. И всегда проваливается этот договор. Все эти контрасты являются типичной питательной средой юмора, когда совмещаются такие крайности. Я думаю, в принципе, ответ такой, но дальше нужно замечательное исполнение. И одним из черт этого исполнения, я повторюсь, является то, что он увидел в языке тот институт, который его герою неподвластен, с которым так не справляется герой, а герой оказывается жертвой также и языка, а язык и есть то, из чего делается наш текст.

Леонид Велехов: И, пожалуй, он был в этом уникален, ну, еще Бабель, наверное, но Бабеля неслучайно ведь считали таким порождением Зощенко.

Александр Жолковский: Очень важно, когда писатель находит существенное, глубинно продиктованное употребление языку, а не просто использует его для того, чтобы описать, какого цвета была погода и так далее. Когда я преподаю студентам-первокурсникам, это такой простой курс, куда входит, конечно, Зощенко, а перед этим мы читаем рассказ Пантелеймона Романова "Без черемухи".

Леонид Велехов: Какой писатель был замечательный!

Александр Жолковский: Да, и студенты очень любят этот рассказ. А мой финт состоит в том, что, да, я так и знал, что вы этот рассказ полюбите, но рассказ не так хорош, как может показаться: он является контрастом к тому писателю, которого мы следующим будем читать, – это Зощенко. В чем, я говорю, проблема? Все замечательно в этом рассказе: парень хочет быть как все, и она хочет быть как все и как он, поэтому ему отдается, того не желая. Но, говорю, в этом рассказе одного только не хватает, одного Романов не делает. Он показывает ее падение, она развращена этим давлением среды, но рассказ написан тургеневским языком. Она прелестная тургеневская девушка, страдающая в этом некультурном мире. А вот Зощенко испортит ее язык, и тогда он действительно эту драму нарисует.

Леонид Велехов: Грандиозно! И вспомним, что Пантелеймон Романов и его "Без черемухи" тоже были феноменально популярны!

Александр Жолковский: Да, да, это очень актуальный и знаменитый рассказ, но гениальный шаг – что-то сделать очень нужное с языком… И самое потрясающее – Зощенко это сделал с языком, а потом взял и написал "Перед восходом солнца", почти без извивов этого языка, потрясающе короткими фразами с легким дымком юмора.

Леонид Велехов: Еще одна такая вещь, может быть, она второстепенная. Что означает, что Зощенко так любил прибегать к знаменитым, не им придуманным названиям – "Бедная Лиза", "Двадцать лет спустя", то же "Перед восходом солнца"?

Александр Жолковский: Почти все, "Страдания молодого Вертера", сколько угодно!

Леонид Велехов: "Живой труп" даже есть.

Александр Жолковский: Сколько угодно! Почти все названия такие.

Леонид Велехов: Что это означает?

Александр Жолковский: И задним числом, когда хочешь найти какой-то рассказ, невозможно вспомнить – какой же именно! Ну, это еще одна игра – в высокую литературу. Что-то такое простенькое, а название из великой литературы – чтобы поднять этого маленького человека, эту коммунальную квартиру на уровень мирового разговора о жизни, смысле и так далее.

Леонид Велехов: А почему на обложке вашей книги Зощенко изображен на велосипеде?

Александр Жолковский: "Страдания Вертера" происходят на велосипеде, но если вы заметили, на обороте есть такая крупным планом рука и книжка – это я попросил художника, который делал эту обложку, дать ему в руки книжку вместо той табакерки, которую он держит на известном портрете художника Малаховского. Но на велосипеде еще отчасти потому, что я тоже люблю ездить на велосипеде, и мне хотелось немножко поприсутствовать там.

Леонид Велехов: Я так и подумал! Давайте теперь из мира литературы зощенковской опустимся на грешную землю и затронем историю с его травлей, какой-то совершенно беспрецедентно длительной и жестокой. Как Ахматова сказала: "Страна-победительница проехалась по нам танками". Почему он был для этого избран? Почему так его выцепили? Это в силу каких-то случайных обстоятельств?

Александр Жолковский: У меня нет никакого ответа на этот вопрос более просвещенного, чем у других. Высказывались разные мнения: одни – что Сталин где-то себя узнал, в каком-то человеке с усами… Но может быть, искали просто какого-нибудь очень популярного автора, чтобы ударить…

Думаю, что была и какая-то случайность, и что Сталин почему-то затаил, как сказал бы Зощенко, "затаил в душе некоторую грубость". (Смех в студии.) Ведь известно, что Сталин был вдохновителем этого ждановского выступления, и там прямо его слова зафиксированы. Так что что-то его страшно разозлило. Я не помню кто, но кажется, Каверин написал, что "Зощенко заставили претерпеть все ужасы преследования не в лагере где-то там, правда, но зато под лупой на глазах у всего общества". Он должен был страдать и искать заработок, переводить то, продавать это, приспосабливаться на глазах у всех под увеличительным стеклом.

Леонид Велехов: И какое еще грандиозное благородство: как он сам не здоровался с людьми, переходил на другую сторону…

Александр Жолковский: Переходил на другую сторону, чтобы не подвести.

Леонид Велехов: Есть замечательный рассказ Елены Юнгер, красавицы, акимовской жены, актрисы Театра комедии, как она с ним поздоровалась – он опустил голову. Она еще раз с ним поздоровалась – он еще ниже опустил голову. Она тогда вцепилась ему в руку, прошла с ним до его дома или до какого-то дома, в который он шел, а он ей все объяснял, что не нужно… Но когда она дошла с ним до этого порога, он ей сказал: "Я вам благодарен!" Какие люди были!

Александр Жолковский: Штабс-капитан.

Леонид Велехов: Штабс-капитан!

Александр Жолковский: Боевой штабс-капитан.

Леонид Велехов: Пять боевых наград! И эти сволочи, и эта жирная скотина Жданов говорил, что он трус!

Александр Жолковский: Он, конечно, не трус, но страх – центральная его тема, но он знает, как с ним бороться.

Леонид Велехов: В том-то и дело! Согласно тому же Фрейду, мы все полны страхами: одни просто умеют их преодолевать в нужный момент и знают, как с ними бороться, а другие им поддаются. Между прочим, как вы относитесь к "Алмазному венцу", где он изображен Катаевым?

Александр Жолковский: Я не помню, это там он описывает, как Зощенко сидит и смотрится в зеркало?

Леонид Велехов: Не помню… Да, там!

Александр Жолковский: Во всяком случае, где-то Катаев это делает, наверное, в "Алмазном венце". У меня нет такого презрительного отношения к "Алмазному венцу".

Леонид Велехов: Я-то очень люблю "Алмазный венец"…

Александр Жолковский: Ценная книга. Он там рисует портрет Зощенко, который, сидя в любом обществе, все время смотрится в зеркало, такой нарциссизм. У Пастернака в известной статье "Шопен" есть фраза о том, что Шопен смотрел на свою жизнь как на проявление всякой человеческой жизни. Мне кажется, что у Зощенко высокая доза этого нарциссизма, особенно если вы принимаете мое прочтение, что и персонажи – это он, и герой "Перед восходом солнца" – это он. Он все время нарциссически тревожно созерцает себя, но нам он дает под лупой опять-таки эксперимент по осмыслению человеческой жизни, страха и недоверия вообще. В этом смысле, такой великий нарциссизм.

Леонид Велехов: Да, конечно! А откуда писателю, как пауку, только из себя паутину ткать…

Александр Жолковский: Как шелкопряд – есть такое стихотворение у Ходасевича.

Леонид Велехов: А я его не знаю.

Александр Жолковский: "Мотать любовь, как нить, что шелкопряд мотает".

Леонид Велехов: Грандиозно! Еще хочу спросить одну вещь. Как-то ваш интерес к Зощенко рифмуется с вашим интересом к Ахматовой? Как говорится, люди из одного постановления...

Александр Жолковский: Андрей Зорин, который однажды что-то написал про меня, он там как-то это соединяет, что я как бы родился от родителей, из которых один был тревожный, неврастеничный Зощенко... И мой реальный отец, мой отчим, вырастивший меня папа, профессор музыковедения Лев Абрамович Мазель, пострадавший от постановления ЦК по музыке, был такой тревожный советский интеллигент. А мама была не менее тревожной, но необычайно властной – такая еврейская мама, она рано умерла. И Зорин написал, что то, что мы знаем про Жолковского, – это что он родился он двух родителей: от истеричного, тревожного, запуганного, закомплексованного Зощенко и властной, твердой, твердокаменной Ахматовой" – вот такую написал хохму. У меня нет к Ахматовой таких сыновних чувств.

Леонид Велехов: Ну, Ахматову-то вы подвергли деконструкции, а Зощенко – нет.

Александр Жолковский: Деконструкция не есть…

Леонид Велехов: Я вас провоцирую.

Александр Жолковский: Я пытаюсь объяснить человечеству, что деконструкция не есть оплевывание, осквернение, оскорбление личности, оскорбление. Я позволю себе нагло сказать, что благодаря тому, что я деконструирую, я лучше вижу механизмы работы. Тот, кто просто видит золотую статую, не понимает, как она изнутри работает. Я думаю, что, может быть, я лучше понимаю, как работает.

Леонид Велехов: Замечательно! Александр Константинович, я вам очень благодарен за этот разговор.

Александр Жолковский: Спасибо за очень-очень проницательные вопросы. Ужасно жалею, что я тогда не ухватился за юбку Вячеслава Всеволодовича и не попросил меня познакомить! Подумаешь – далеко ли бы поехать?! Это стоило 10 рублей какие-то – можно было поехать и увидеть Зощенко, правда, уже преследуемого, каким его описывают на юбилее Горького…

Леонид Велехов: Да, какого-то совершенно потерявшего себя, но все равно… Замечательно! Спасибо!

Александр Жолковский: Спасибо вам!

Александр Филиппенко читает рассказ "Утонувший домик".