Мемуары историка и литературоведа Николая Андреева. Часть 2. "Из Праги - в Кембридж через тюрьмы СМЕРШ"


Михаил Соколов: Мемуары историка и литературоведа Николая Андреева, жившего в Таллинне и в Праге в 20-30-е, называются «То, что вспоминается». В прошлом счастливое детство под Петербургом, гражданская война, смерть брата и сестры, бегство семьи в Эстонию, русская гимназия в Таллинне, учеба в Карловом университете, работа в исследовательском Кондаковском институте, и вот – война и арест в Праге 1945 года советскими чекистами из СМЕРШа


В Англии почетный профессор Кембриджского университета Николай Андреев в 70 годы записал свои воспоминания на магнитофон.


В программе «Продолжительность жизни» мой собеседник - профессор Оксфордского университета, историк, автор книг по истории России Екатерина Андреева.


Продолжаем разговор о ее отце Николае Андрееве и судьбах русской эмиграции.


Михаил Соколов: Почему ваш отец не уехал из Праги в 1945-м году, он был человек достаточно трезвый в оценках?



Екатерина Андреева: Я думаю, что он думал, как почти все, что американцы въедут в Прагу. Никто не думал тогда, что американцы дадут советчикам въехать в Прагу. Это с одной стороны. Я думаю, что, с другой стороны, было чувство ответственности перед Кондаковским институтом. Всю войну он там был, уехать и оставить на произвол судьбы тоже не мог. И в-третьих, я думаю, моя бабушка приехала из Прибалтики в Прагу, и было не совсем ясно, куда ехать. Она не была больна, ничего, но она была немолодая. Мой отец никогда не думал, что приедет в Англию или поедет в Америку, потому что он не говорил по-английски. Но я подозреваю, что никто не думал, что американцы отдадут Прагу Советскому Союзу.



Михаил Соколов: Это все-таки случайность?



Екатерина Андреева: Да, случайность. Думаю, что если бы он действительно думал, что возможно бежать, то уехал бы в Германию, но как-то ему не пришло в голову. Ехать в Белград, как его коллеги – это было невозможно, там уже бомбили.



Михаил Соколов: Там погибла часть архивов института в 1941 году.



Екатерина Андреева: Так что ехать в Россию тоже невозможно, ехать в Прибалтику невозможно, ехать в Германию, конечно, там полно беженцев – это минимум проблем. Его самый лучший друг Костя Гаврилов уехал в Аргентину, но получить разрешение и ехать в последний момент тоже было бы сложно. Все надеялись на лучшее, надеялись на трезвое понимание западных властей, американцев и британцев, никак не думали, что американцы просто будут стоять и ждать, пока не вступят в Прагу красные войска.



Михаил Соколов: В разговорах в семьи Николай Ефремович возвращался к ситуации с его арестом, как это произошло? Иногда человек, когда происходит что-то судьбоносное, он говорит: а если бы я пошел не туда, а в другое место, то этого бы не случилось.



Екатерина Андреева: Нет, этого не говорил. У него было всегда суеверное отношение к 22 числу, потому что его арестовали 22 мая 1945 года, и потом после этого он никогда не любил ездить куда-либо 22 любого месяца, он не хотел. Он предпочитал, что 22 плохой день для него, и он не ездил. То, что офицер СМЕРШа пришел к нему на квартиру и не то, что его не вдруг задержали на улице, опять не было другого выхода, что это они должны были придти к нему. Поэтому он никогда не говорил, что если бы я пошел в другое место, это бы не случилось. И он не очень много говорил дома об этом периоде. Я думаю, что говорить о том, что происходило в тюрьме, было неприятно.



Михаил Соколов: Из мемуаров Николая Андреева. Первые дни после майского 1945 года ареста. Сидел историк сначала где-то в загородном доме, занятом СМЕРШЕМ, и писал сам на себя показания.



Николай Андреев: Когда подал эту первую записку, передал ее через Романова – это было на второй день пребывания. На третий день пребыванию часов в 11 позвали к начальнику в знакомую канцелярию. Начальник стоял. Когда я вошел, начальник посмотрел на меня и сказал: «Что это вы мне написали такую дребедень?». И бросил к моим ногам. Он страшно мне напомнил всем этим швырянием немецких полицейских, которые бросали к ногам мой паспорт и прошение о визе для мамы в протекторат. Сказал: «Что вы мне пишете? На кой мне знать ваши мысли и ваши какие-то чувства? Это меня нисколько не интересует». Я говорю: «Позвольте, гвардии майор, вы же мне сказали, что вас интересует моя политическая биография. Я вам сказал, что у меня нет политической биографии, вы настаиваете, что есть, и вот я вам описываю процесс моего отношения к политике, из которого явствует, что у меня нет политической биографии в том смысле, что я ничего не делал, руководясь своими политическими взглядами, и не входил ни в какие организации. Вот что я вам описываю». Он сказал: «Меня это нисколько не интересует, такую чепуху нечего мне писать». Я сказал: «Тогда может быть вы мне объясните, что надо писать?».


Из его объяснений вытекло, в конце концов, что он хочет от меня совершенно другое. Он хочет историю через меня разных политических деятелей и политических организаций в Праге, с которыми я сталкивался после приезда сюда. Кого я знал из политической организации, на какие собрания я ходил, кто мне делал предложение вступить в организацию, почему я не вступил. В общем-то такой каталог.


Очевидно, интересовало его не столько описание моего процесса действий, сколько как материал для создания представления о тех лицах, которые там упомянуты в этом описании, об их организации. Задача была грандиозная. И я писал после этого два дня еще, потом ему это подал. Он меня вызвал: «Знаете, я думаю, что в сущности я не вижу состава преступления в вашей деятельности. Но на вас много пятен». Я спросил: «Какие же пятна, товарищ гвардии майор?». Он сказал: «Пятна в том - уж больно у вас подозрительные знакомства». И когда я явно изумился, он сказал: «Посмотрите, - вытащил мои рукописи, держа брезгливо двумя пальцами и помахивая, - кого вы только ни знали – графиня Панина, князь Долгоруков, Павел Николаевич Милюков, целое сонмище эсеров, генерал Антон Иванович Деникин и так далее. Это же собрание ультра-контрреволюционеров, злейших врагов Советского Союза. Думаете ли вы, что знакомства с ними не есть пятна на вашей биографии?». Не думаю, но я осторожно ничего не сказал. Он сказал: «Тем не менее, я думаю, мы вот что с вами сделаем: мы проедем и посмотрим ваш институт».


Действительно мы поехали на следующий день. Приехали Прагу. С нами ехал Петр Николаевич Савицкий, он возвращался домой. И вот действительно поехали, спустили возле его дома с грузовика. Он попрощался и исчез в темноте. Это было его четвертое освобождение. А на пятый раз, кажется, сутки спустя или двое суток спустя его забрали в пятый раз и уже навсегда, надолго.


Мы поехали по Праге к нам, к нашей улице, остановились, прошли по лестнице наверх к нашему институту Кондакова. Стоял часовой, который, увидев офицера и с винтовкой человека идущего, страшно озадачился, сказал: «Пропуск». «Какой пропуск?». «От комендатуры распоряжение, что пускать в институт можно только с разрешения товарища Андреевой». «А где товарищ Андреева?». «Внутри там». «Так иди и скажи, что мы приехали». Часовой вдруг заколебался, говорит: «Ладно, входите».


Я постучал в дверь, мамин голос сказал: «Войдите». И я вошел, за мной майор, там была моя мать и одна из моих приятельниц Ева. Была большая лирическая сцена, встреча матери с сыном. Мама пригласила нас всех сесть к столу. Майор охотно согласился. Достали бутылку трофейного коньяку, откупорили, налили. Майор сказал, что у меня нет состава преступления, он собирается посмотреть институт, он собирается завтра оформить на освобождение, завтра я приеду.


Пошел посмотреть другие залы, иконную галерею, библиотеку, все это посмотрел. С интересом поглядел на портреты Сталина и Бенеша, ничего не сказал. По-видимому, институт ему, как и всем, казался солидным учреждением. И он сказал: «Я понимаю, что вы заботились, волновались». Но моя мама подтвердила, что мое исчезновение внесло большую панику и что люди не знают, что делать. Майор держался хорошо. Но я на всякий случай взял у мамы зубную пасту, щетку, полотенцу.


Штеблева спросила, когда мы завтра приедем опять? Майор подумал и говорит: «Ближе к вечеру, часов в шесть-семь». Я ему не очень доверял. Мама спросила, какие у меня впечатления, я сказал - хорошие впечатления о бойцах.


Ко мне подходили солдаты и говорят: «Товарищ Андреев, вы доктор философии, могли бы вы сказать, я много прошел боями, все хотел бы написать роман военный. Что вы думаете?». Я сказал, что это вопрос таланта – раз. И во-вторых, насколько вы понимаете литературные приемы, потому что романы пишут с определенным пониманием техники, нельзя все написать. Но я ему посоветовал написать воспоминания. Воспоминания легче писать, потому что воспоминания не требуют художественности, они требуют правдивости. Майор с интересом слушал, потом говорит: «Мемуары собираются писать, ишь ты. Мне некогда писать мемуары». В конце концов, он откозырял и мы уехали.



Михаил Соколов: Если смотреть его воспоминания, то из этого понятно, что репрессии в Праге не носили спонтанного характера, а это была грамотно организованная акция вплоть до того, что туда были посланы люди, которые, собственно, занимались конкретными политическими группами.



Екатерина Андреева: Я думаю, что заранее вопрос об эмиграции, я думаю, что советские власти они отлично знали, они сами были эмигрантами. И когда большевики сидели в Лондоне и в Женеве, все считали, что сумасшедшие, очень крайние люди, никого не представляют. Но, тем не менее, несмотря на все это, они пришли к власти. И хотя Запад считал, что русская эмиграция - это все проиграно, какие-то крайние элементы, у которых совершенно нереальное представление о положении вещей и так далее, но что, в конце концов, сами большевистские власти этого не думали.


Мне кажется, что сейчас достаточно материалов, которые показывают, что сам Сталин следил за тем, что выходит в эмиграции и что власти боялись.


Я не знаю, насколько они боялись, что эмиграция может составить военную силу. Но даже если она не может составить военную силу, она, конечно, можно издавать книги, журналы, распространять идеи и быть очень опасными для советских властей. И такой центр, как Прага, где были сосредоточены академическая и научная элита России, может быть особенно опасна для советской власти. Так что, я думаю, что все центры эмиграции, у них были списки, кого они будут арестовывать. Но, мне кажется, что Прага особенно могла их волновать.



Михаил Соколов: Николая Андреева отнюдь не освободили ни на другой день, ни на следующий. Николай Андреев вместо освобождения был привезен в Прагу, в превращенный СМЕРШЕМ в тюрьму для эмигрантов отель:



Николай Андреев: Приехали мы в Прагу на Карловское намнести, Карлово намнести - Карлову площадь. Вблизи знаменитого и очень любимого мною ресторана, «Черный пивовар» назывался, великолепный ресторан, где у меня большую часть войны даже был блат, мне давали без карточек еду, покуда «Черный пивовар» не был превращен в какое-то немецкое учреждение.


Мы остановились около большого дома, который, по-видимому, при немцах был отелем. Было очень много комнат и в этих комнатах были койки. Уборные были цивилизованные, всюду был водопровод. Вытолкнули меня, а майор ушел. Вышел какой-то офицер, тоже майор мне незнакомый, говорит: «Идем со мной». И пошел в этот дом. Я говорю: «Послушайте, товарищ майор, мне сказали, что меня выпустят сейчас. Он сказал: «Может быть, но мы должны сначала оформить. Идем». Мы вошли в дом. Вижу, что я попал из огня да в полымя, майор меня надул.


Огромное количество арестованных, все это были главным образом русские эмигранты. Все эти четыре или пять этажей были полны людьми русской эмиграции.


Я пытался поговорить с майором, но майор сказал: «Потом, потом. Сиди здесь и молчи. Потом мы разберемся, оформим».


Я попал в центральное КПЗ, камера предварительного заключения. По-видимому, эти КПЗ были специально для эмигрантов, поскольку здесь были в полном смысле слова, если не сотни, то многие десятки эмигрантов. Я быстра увидел Сергея Порфирьевича Постникова, эсера, кандидата в эсеровский ЦК, который когда-то предупреждал меня о скользких шагах Германа Хохлова. Сергей Порфирьевич обладал огромной седой гривой волос, бородой, с усами, казался очень патриархальным, гораздо старшего возраста человек. Солдаты относились к нему очень хорошо, называли его «папашей». Он все время говорил: «Сынок, а не принес бы ты мне чаю?». «Папаша, ну как не принести? Принесу». Приносили ему чай, чекистский чай, то есть очень крепкий, чрезвычайно сладкий. По мнению чекистов, это поднимало их настроение и в то же время успокаивало нервы.


Сергей Порфирьевич был настроен абсолютно мрачно и сказал, что не предвидит ничего хорошего для русских эмигрантов. «Что меня, говорит, удивляет: очень много сходства теперешних ухваток полицейских и дореволюционных ухваток, когда я сидел в разных учреждениях царского режима. Это меня не радует нисколько, что есть сходство. Во всяком случае тогда мы знали, за что мы сели и на какой срок, а теперь мы не знаем, почему нас посадили и наша судьба вообще неизвестна».


В чрезвычайном пессимизме я нашел князя, я полагаю, что его звали Николай Александрович Чхеидзе, грузинский князь, один из деятельных евразийцев. Он рассказал мне и другим рассказывал, что его взяли вместе с набором евразийских изданий, некоторые из которых он сам редактировал. Его привлекли в какую-то канцелярию СМЕРШа, посадили и сказали: видите эти книги? Вот подчеркните карандашом все антисоветские фразы. И ушли. Этот князь Чхеидзе сказал, что он собственными руками должен был составить некролог самому себе, потому что антисоветские фразы, вырванные из контекста, звучали еще хуже, чем были в контексте.


Там же был мой один из первых знакомцев по Праге профессор Маракуев, директор кооперативного сельскохозяйственного института, который выписал меня когда-то, дал визу, чтобы я мог въехать в Чехословакию. И потом позднее мы с ним общались. Он скромно улыбался, говорит: «Я вас помню мальчиком». Это было 18 лет назад. Я сказал, что не вижу никаких хороших шансов для эмиграции, даже если нас не пошлют на просто смертоубийственные работы в концлагеря, мы все равно скоро умрем от треволнений.


Был целый ряд инженеров из Союза инженеров. Я отметил про себя отсутствие в этом центральном КПЗ самых выдающихся членов колонии и политических фигур, которые были ведущими, их не было здесь. Значит их уже изъяли или держали отдельно, или с ними играли, как с советскими.


Волнение и беспокойство, которыми были полны все задержанные, все сидящие в этом КПЗ, заразило полностью меня. Я вдруг потерял свое обычное хладнокровье, стал страшно нервничать, что, между прочим, всегда нехорошо в таких ситуациях. Ничто не улучшается от этого, но может ухудшать. Я просто не мог найти себе места, пробежал по всем этажам, куда было возможно. На самый верхний этаж нас не пускали, поставили часовых, не пускали. Кто там сидел в самых верхних комнатах - не знаю. Затем в некоторые комнаты тоже не пускали, хотя мы видели всех, кто там сидит, но отдельные часовые были чрезвычайно ретивые и не пускали. А некоторые относились спустя рукава и особенно та комната, где я сам, куда я попал и где Сергей Порфирьевич Постников, она совсем была либеральной в том смысле, что ему все приносили чай. Не мог не улыбнуться, потому что он пил шестой-седьмой стакан чая и все просил дать. Слава богу, что ему давали.


Нам дали какой-то ужин, тарелку какого-то супа. И потом была дивная изумительная погода, нежнейший оттенок голубого неба, безоблачность полная, все это как будто небесный океан лечь в глубокую траву и смотреть на вечность, отражающуюся в небосклоне. Увы, вдруг около трех часов в разгар теплыни, когда уже началась чувствоваться жара даже в этом доме, в котором было очень много стеклянных больших окон, стеклянные большие окна открывались в верхней части, а к большим рамам нижним и средним были прибиты доски крест на крест таким образом, чтобы вы не могли выскочить через окно. И вдруг появился какой-то старшина с лестницей и с двумя солдатами, с досками, с огромнейшими гвоздями, молотком и топором. Стал лазить по всем этим верхним рамам, их закрывать и забивать тоже таким же образом, как нижние рамы. Мы пришли в страшный ужас, стали протестовать. Но старшина строгим голосом говорить: «Получен приказ забить. Если жарко – не мое дело. Надо забить. Благодари Господа бога, что еще здесь не успели вам повесить козырьки».



Михаил Соколов: Получается, что советская власть к эмигрантам, к эмиграции относилась достаточно серьезно, как к такой потенциальной политической силе или как к инструменту влияния на западное правительство?



Екатерина Андреева: Я не думаю, что на западное правительство особенно, потому что, мне кажется, западное правительство не интересовалось эмиграцией. На Западе было достаточно собственных проблем, они хотели и главным образом считали, что то, что происходит в России - это вопрос русских. Западные правительства хотели, как Ллойд Джордж сказал, что мы торговать можем и с каннибалами, они хотели, чтобы там было достаточно устойчиво. Не очень устойчиво, потому что они хотели, чтобы Советский Союз так процветал, чтобы была конкуренция для Запада, но достаточно устойчиво, чтобы можно было с ними торговать или подписывать договор и то, что им нужно. Советские власти считали, что эмиграция - это опасно для России. Это действительно, я думаю, что они считали. Никогда не было ясно, когда именно эмиграция может составить такой центр оппозиции, но, что там разные влияния мелькают или обсуждаются, которые могут оказать действительно большие затруднения для советской власти – это действительно.


В очень многие эмигрантские организации были инфильтрация советских агентов. Скажем, они только начинают инфильтрироваться в западные немного раньше войны. Но они довольно долго не интересуются ни американскими органами, ни британскими и так далее, а сосредотачиваться гораздо больше на русских. Конечно, они понимают так, как не понимают наши западные органы.



Михаил Соколов: Как Николай Ефремович объяснял, почему к нему проявили такой интерес советские органы? Все-таки он был формально кабинетный ученый.



Екатерина Андреева: Человек, который вел первый допрос, сказал в конце концов, что: «Мне непонятно, почему мы вас арестовали». Видно, что это подозрительная личность и есть разные пятна на его биографии, но что он не совершил никакого определенного преступления.



Михаил Соколов: Из мемуаров Николая Андреева – из КПЗ на Карловой площади историк отправился не на свободу, а в соседнюю тюрьму…



Николай Андреев: Я все еще имел безумную мысль, что меня оформят на свободу. Я вышел с капитаном, к нам присоединился еще какой-то инженер и вот это шествие: впереди капитан, потом двое мы и два автоматчиков сзади нас, мы пошли по Карловой площади из этого КПЗ к зданию суда. Капитан куда-то ушел, потом нас позвал и мы вошли на второй или третий этаж.


Сначала взял документы инженера. Инженер находился в состоянии страшного паралича без сознания, я бы сказал, он не понимал, что говорит. Он все время старался вставить, надо или надо, о том, что он всегда сочувствовал советской власти. Капитан даже оторвался от записи и сказал: «Значит вы сочувствовали советской власти? В какой же форме вы ей сочувствовали?». Тот говорит: «Я, знаете, всегда ходил на советские фильмы». «Ну и что же, - капитан довольно иронически говорит, - вам нравились фильмы?». Бедный инженер говорит: «Да, очень нравились, я чувствовал всегда восхищение - вот как хорошо играют русские актеры». Тогда капитан сказал: «Не правда ли, талантливая публика?». Тот сказал: «Да, очень талантливая публика. Я, знаете, всегда читал русское искусство передовым». «Да? Хорошо, что вы считали передовым».


Инженер дошел до того, что он вовремя вел очень патриотически. Тот спросил: «В чем же выразился ваш патриотизм?». Он говорит: «Я сочувствовал победам советских войск». «А, - говорит, - вы поделились своими настроениями с кем-нибудь?». «Ну, - сказал инженер, - как же можно говорить вслух о таких вещах?». «Так что вы, - говорит капитан, - держали кукиш в кармане?».


Этот инженер участвовал в белых войсках и потом он входил в организацию Общевоинского союза. Вначале войны в 41 году, в начале войны Советского Союза генерал, председатель Общевоинского союза предложил Гитлеру помощь Общевоинскому союза, но Гитлер ее отверг, сказал, что не нуждается в военном деле в помощи не немцев. Инженер сказал, что вот видите, он не хотел принять нашу помощь, и мы были все за победу советского оружия. Капитан говорит: «Хорошо, эта организация была просоветская?». Он говорит: «Она была русско-патриотическая организация». Капитан говорит: «Какие цели ставила организация?». «Сохранение кадров русской национальной армии». «Для чего?» Инженер говорит: «Для того, чтобы в последующей истории была бы основа русской армии». «Какой последующей истории?», - спросил капитан. Инженер замолк. И тот говорит: «Вы понимаете, вы сказали, что после падения советской власти это были бы кадры русской армии, не так ли?». Тот сказал: «Я не совсем уверен, но может быть так думали наши вожди». «Ах, так думали ваши вожди. А вы думали по-другому? Вы выразили ваше мнение по-другому?». «Я был человек маленький, где же мне было выражать?». «Не выражали ваше мнение. Вы платили членские взносы?». «Я платил членские взносы». «Этими платежами членских взносов вы поддерживали мысли ваших вождей?». «Трудно сказать, что я поддерживал их идеи, но это была общая обязанность платить что-то, потому что мы были прежде однополчане». «Но теперь, когда Гитлер отверг помощь этого Общевоинского союза и вы стали сочувствовать победам русского оружия, вы перестали платить членские взносы?». Тот говорит: «Собственно говоря, мне не приходила эта мысль в голову». «Ах, не приходила мысль в голову? Так вы продолжаете поддерживать эту организацию, которая в случае падения советской власти должна была бы создать кадры новой национальной армии, не правда ли?». Бедный инженер не знал, что сказать. Капитан сказал: «Вы мне голову не морочьте такими разговорами».


Все это оформил, кликнул одного из автоматчиков, в стене оказалась маленькая дверь. Он дал автоматчику этот лист, который заполнял, эта дверь открылась, они вошли туда. Оказывается, из этой комнаты было прямое сообщение в тюрьму.


Затем он начала со мной разговор. Он вытащил белый лист и начал заполнять анкету. Я сказал: «Товарищ капитан, вы не оформляете куда?». Он сказал: «Это рассмотрит дальнейшее начальство, а пока я вас оформляю на то, чтобы вы пробыли здесь в соседнем помещении». Не сказал слова «тюрьма». Позвал автоматчика и сам встал, пошел к этой двери, я шел за ним по знаку, сзади шел автоматчик. Дверь оказалась маленькая, мы открыли и мы оказались в тюремном коридоре. Он протянул бумагу: «Вот тебе еще один». Стоял старший сержант, он сказал: «Есть, товарищ капитан». Капитан повернулся и ушел вместе с автоматчиком в эту дверь. Дверь захлопнулась, а я остался в коридоре тюрьмы. Старший сержант посмотрел на меня, проверил, кто я, год рождения и сказал: «Ну что ж, сравнительно молодой. Куда же мне тебя поместить? Ну разве что в 9-ю».



Екатерина Андреева: Как я понимаю, они задержали вместе с другими, чтобы посмотреть, кто что сделал и кто чем занимался. Но потом они его арестовали и, по-видимому, о нем была разная информация, положение было не совсем ясное. Так что он там продолжал сидеть, пока в конце концов они сказали – вы нам не нужны.



Михаил Соколов: Историк и литературовед Николай Андреев вспоминает о пребывании в тюрьмах советского СМЕРШа.



Николай Андреев: Появился роковой момент, такое настроение, которое очень опасно у сидящих внутри, ожидающих приговора – это начало разложения психологического. Появляется такое настроение, которое выразил мой пражский приятель и друг политический, очень талантливый наш поэт Вячеслав Лебедев, который в одном из стихотворений когда-то сказал: «А мне судьба моя дороже иных трагических судеб». И вот этот мотив эгоизма начал стучать в виски, мне наплевать на то, что здесь сидит столько людей, а мне бы выскочить наружу – вот этот момент был неприятен.


Я как раз строчку вспомнить и вдруг начал думать о Лебедеве, это меня немножко отвлекло в сторону и стало гасить это чувство. Может быть как раз его строчка сигнализировала, что не надо идти этим путем, потому что это только впадать в панику, бессильную панику, в которую может быть органы советского следствия даже хотят, чтобы их арестанты попали в такое настроение.


Я вспомнил Лебедева, его искалеченную в гражданской войне руку. Как опыт в гражданской войны он вынес большой скептицизм к тому, что называется почвенной основой России. Он явно стал полным западником, я более западно-ориентированного человека не встречал.


Вячеслав Лебедев старше меня лет, я думаю, на десять, по крайней мере. Он исповедовал западничество во всех смыслах, в поэмах, «Поэма временных лет», даже строчка есть одна: «Перед Европой на колени». Он слышит загробный хохот Бонапарта. «Садитесь все за буквари на ученические парты». Они не сумели понять, что такое свобода и свалились в новейшую несвободу коммунистическую - вот об этом была интересная речь.


И он поэтому чрезвычайно ценил «Волю Россию» Марка Слонима, которого называли самым конструктивным и интересным редактором зарубежья. Потому что Слоним в «Воле России» отражал искания, новейшие европейские искания, главным образом социалистические искания, но не коммунистические, которые хотели переустраивать мир на основах справедливости и братства и свободы, но без впадения в преувеличение какого-либо диктаторского насилия. Это он очень ценил - это проходило красной нитью через него.


Когда я вспомнил Лебедева, и тогда я почувствовал некоторое облегчение, у меня опять отошло от сердца. Я подумал, что надо взять себя в руки и прекратить бесноваться, как делает большинство людей, которые здесь сидят которые попали как кур во щи, и теперь не знают, что делать, как выйти живым.



Екатерина Андреева: Он считал, что ему очень повезло в том, что он был историк и литературный критик, иконовед и так далее. Его коллеги, которые были математики, физики, инженеры, их сразу послали в Сибирь, потому что они там могут строить какие-то заводы. Как историк и литературный критик, особенно историк средневековья, он никому не нужен был.


Он считал, что ему повезло, потому что он все время сидел в камерах предварительного заключения в Германии, Чехословакии.



Михаил Соколов: Его не вывезли в Москву.



Екатерина Андреева: У его коллег, которых вывезли в Россию, был совершенно другой опыт и судьба.



Михаил Соколов: Дело в том, что те люди, которые были арестованы практически в то же время, я посмотрел, некоторых уже оформили через суд и отправили в лагеря осенью 1945 года, некоторых судили в 1946-м, Седакова, в частности. А он все сидел в Германии…



Екатерина Андреева: Седаков был политическим деятелем, а мой отец не занимался политикой. Но когда он сидел с советским полковником, который был очень умным человеком и который погиб в лагерях, этот человек сказал, что: «Напрасно вы думаете, что они вас сразу выпустят. Они вас, наверное, выпустят, но когда это им будет удобно. И что они могут сделать только два вывода о вас – или что вы очень опытный шпион, высокопоставленный шпион или что вы абсолютный буржуазный дурак. Сейчас, по-видимому, они считают, что вы буржуазный дурак».


Мой отец сказал, что позднее, когда он это все обдумывал, то, что ему это говорил советский полковник, ему во многом объяснило психологию власти.


Тоже случай, что его очень хороший друг Костя Гаврилов интересовался психологией. И до войны он работал с одним из главных психологов в Праге, интересовался фрейдизмом. Мой отец тогда сказал, что он очень обиделся, потому что они сказали, что мы хотим на вас проводить разные анализы психоаналитических теорий. И мой отец решил, был молодым тогда, что это потому, что у него интересная психология. Сказали: нет, потому что мы считаем, что вы нормальный человек.


Они прошли идеи Фрейда. И он сказал, что потом, когда его допрашивали, когда он сидел в тюрьме, что советские власти употребляли упрощенные теории Фрейда. И тогда мой отец сказал, что он иногда понимал, куда вопросы идут и как надо с ними обращаться. Опять был счастливый случай, что он прошел эти теории со своим другом раньше.



Михаил Соколов: То есть у него был механизм сопротивления?



Екатерина Андреева: Да.



Михаил Соколов: Из мемуаров Николая Андреева.



Николай Андреев: Я вошел в камеру и сердце мое окончательно упало. Под окнами было нечто вроде нар, каждому был матрас, матрасы все были очень странные, грязные. Выигрышным пунктом было то, что в окно виднелась башня с часами, которая открыла въезд на Карлово намнести. Так что мы могли видеть время и даже слышать куранты, была какая-то связь с миром, живым, прелестным миром, который лежал вне вашей досягаемости.


Там было четыре человека, они сразу вскочили, когда я вошел. Я пришел в большое сомнение о своем будущем, потому что сокамерники были явно обреченные люди. Один из них был немец, которого органы считали сотрудником гестапо, хотя он это отрицал, но, конечно, к его отрицаниям никто не прислушивался. Второй был украинец, бандеровец, из так называемой украинской повстанческой армии, который действовал не то в Голиции, не то в Карпатах. И затем два молодых русских, каждому из них было по 22, по 23 года может быть, бывшие красноармейцы, которые попали в плен и которые пошли из-за голода в лагерях служить в рабочих батальонах, подсобных полувоинских отделениях, которые работали на немецкую армию. Это не было ни в какой степени причастно к Власову никак. Они были настроены страшно плачевно, один из них все время говорил: Москва слезам не верит. Так что явно, что им была путевка в лагеря, весь вопрос - насколько лет.


Все они производили жуткое впечатление, потому что они были обросшие, заросшие, небритые, измученные душевно. В ужасном состоянии одежда, белье, все грязное, в ужасном состоянии матрасы, от которых меня просто тошнило. Я сел в полном душевном изнеможении. Мне было так противно сесть куда-нибудь, потому что все казалось страшно грязным. Я сел просто на пол, опираясь на стену, с ужасом подумал: что же это со мной будет? Так я сидел. Потом загремели засовы и там появился старший сержант, который вошел в камеру, посмотрел на меня и сказал знаменательные слова, за которые я ему очень благодарен: «Что ж ты, Андреев, мораль теряешь? Не ты в тюрьме первый, не ты последний, а выедешь – забудешь». Странно, эти фразы произвели на меня впечатление бальзамическое. Действительно, я ведь могу выйти из тюрьмы. И тут он добавил: «Пойдем, я тебе дам чистый матрас». Мало человеку нужно. Вот эта фраза этого человека вдруг меня сразу подбодрила.



Екатерина Андреева: Он тоже считал, что его фамилия на «А» - Андреев, он был наверху списка и они довольно быстро, сравнительно быстро с ним имели дело.


Один из профессоров чешских потом назначен послом, и он знал жену президента Бенеша в Чехословакии, все это как-то помогло и в конце концов, что его выпустили.



Михаил Соколов: Как уже дальше складывается судьба, поскольку мемуары заканчиваются очень кратко после того, как ваш отец вышел из тюрьмы?



Екатерина Андреева: Его выпустили из тюрьмы, и тогда он хотел вернуться в Прагу. Он уже сидел в тюрьме Дрездене - это было 1948 год, и Германия была закрытой зоной, так что он не мог вернуться в Чехословакию. Это было хорошо. Потому что когда его выпустили, якобы тот человек, который сказал советским властям именно, где мой отец и как, он якобы бегал по Праге и говорил, что если Андреев вернется, я его опять посажу.


Мой отец тогда поехал в Берлин. Он знал, что Берлин большой город, у него будут какие-то возможности, раньше были какие-то знакомые. Когда он приехал в Берлин, он не знал, куда идти, не было денег, не было бумаг, ничего не было. Но он решил, что он пойдет в русскую церковь. И он помнил, что там была русская православная церковь, и он пошел и встретил священника и начал ему рассказывать. Тот его перебил и сказал: «Скажите, пожалуйста» как Ефрем Николаевич и Екатерина Александровна?». Это были мои дедушка и бабушка, родители моего отца. Отец на него посмотрел. Священник сказал: «У вас очень плохая память: я пел в хоре Ефрема Николаевича». Мой дедушка умер во время войны, а бабушка приехала в Прагу, и потом ее репатриировали обратно в Эстонию.


Священник сказал: «Я вам, конечно, помогу. То, что вам нужно сначала - это бумаги и как только у вас будут бумаги, вы можете получить карточки, что вы можете есть». Он сказал: «Сначала вы должны поехать во французский сектор в Берлине и пойти к определенному офицеру. Этот французский офицер русского происхождения, и он понимает, что делать». Мой отец поехал и нашел этого офицера, который сказал: «Да, я понимаю вашу проблему. У меня здесь большая стопка бумаг, которые указывают, как я должен действовать с жертвами нацизма, но у меня нет никаких указаний, как надо действовать с жертвами Сталина. Чтобы получить бумаги и карточки вам надо работу. И я вам советую, чтобы вы вернулись к священнику, попросили у него комнат и попросили, чтобы он записал в хор. И тогда у вас будет работа, и тогда я могу вам выдать бумаги, карточки и так далее». Тогда мой отец вернулся к священнику и спросил, есть ли комната. «Есть». «Отлично. Можете вы меня записать в хор?». Священник сказала: «Знаете, лучше вас записать как нашего архивариуса». Мой отец сказал: «Знаете, я историк, но я уже два года сидел и не хочу заниматься архивами». И священник сказал: «У нас архивов нет, все разбомблено. Но вы можете быть как историк архивариусом церкви. Я не хочу вас записывать в хор, потому что скоро заинтересуются, что у меня самый большой хор в Германии. Они захотят послушать этот хор и очень удивятся, когда они найдут, что здесь поют две старушки, потому что я всех записал. Так что я вас запишу как архивариуса и вернетесь к этому офицеру, и он вам даст». Так и вышло, что у него была комната при церкви, и французский офицер мог ему достать нужные бумаги.


Был вопрос, как найти работу постоянную. Он пошел к известному немецкому филологу Фасмеру.


Мой отец немножко преподавал, но это был вопрос, куда и как. И тогда он получил приглашение из американского университета и Кембриджского университета.



Михаил Соколов: Николай Андреев получил приглашение – переехать в английскую зону оккупации в Западной Германии, и ждать визу в Британию.



Николай Андреев: Отец Сергий благословил меня и прочитал напутственную молитву. Я очень вспоминал маму, и он мне сказал, отец Сергий: «Самое важное у вас - мама, все остальное не так важно». Я очень благодарен отцу Сергию, что он сделал. Он сказал» «Ну вот, вы прошли много испытаний, продолжайте идти с верой вперед. Тогда все, если верите, приложится». Там был «Даглас» транспортный самолет и я впервые в жизни совершил воздушное крещение в этом британском транспортном самолете, летя из Берлина в Ганновер.



Екатерина Андреева: Он заполнил все анкеты, никогда не думал, что выйдет. В конце концов, британские бумаги пришли первые, и он уехал в Англию, начал преподавать в Кембриджском университете и там преподавал до 1975 года, когда он вышел в отставку. И потом он умер в 1982 году в Кембридже.


Дело в том, что в 1948 году начиналась холодная война, западные власти старались готовить переводчиков. В английских университетах, особенно при Кембридже и в Лондоне были языковые курсы, где они очень усердно, интенсивно учили русский язык, чтобы были переводчики для холодной войны.


Частично, когда мой отец начал преподавать, были и студенты, которые поступали нормально на кафедру, чтобы учить русский язык в сочетании с немецким или французским языком, но одновременно были так называемые курсанты, которые служили военную повинность и как часть своей военной повинности они учили русский язык и потом поступали или в армию или во флот или в авиацию. Мой отец сказал, что это был довольно интересно, потому что они были немного старше обыкновенных студентов.


Он приехал в Англию, у него было, когда приехал, восемь пенсов, когда поменяли все немецкие военные марки. У него была чистая рубашка и книга об Иване Грозном.


Сначала мой отец преподавал почти все по-русски, он довольно медленно учил английский язык. В Кембридже сначала у него был временный контракт, его назначали на год и потом переназначали. Но, в конце концов, его назначили доцентом и потом, когда он вышел в отставку, он стал профессором.



Михаил Соколов: В Англии Николай Андреев оказался в 40 лет. Из-за превратностей судьбы он был одинок.



Николай Андреев: Женщины, которые меня сопровождали часто, очаровательные. Может быть наибольшие шансы имела Ирина Крестинская, но судьба не позволила углубить нашу дружбу и лирическая напряженность, которая там существовала, оборвалась благодаря ее смерти. Целый ряд моих самых близких подруг, я страшно обожал – Ирина Грауве, Инночка Грауцеп, позднее Ирина Вергун, которой я много лет был очень горячим поклонником. И Вера Веденская. Были какие-то поиски того, кто бы мог моим партнером. Тонкие, благородные личности как Олечка Дошкаржева. Все-таки мой мир оказывался сложнее. Уже потом в Англии я нашел того человека, который и оказался спутником моей жизни. Но это был болезненный, долгий процесс, как будто я метался.



Екатерина Андреева: В Англии он женился на моей матери, она была его студентка, отлично овладела русским языком, и мы дома говорили по-русски. В 1958 году мы сумели выписать мою бабушку из Прибалтики, и она с нами жила до своей смерти в феврале 1961 года, и она меня научила читать и писать по-русски. До того, что я поступила в школу, русский язык был моим первым языком.



Михаил Соколов: Екатерина Николаевна, как ваш отец, интересовался он политикой, Советским Союзом? И как он оценивал тогда, в 60-е годы, в начале 70-х возможности перемен в СССР?



Екатерина Андреева: Конечно, сначала бабушка приехала в 1958 году и рассказывала. Когда была эпоха Хрущева и оттепели – это было всем очень интересно. Но я думаю, что с другой стороны, конечно, был некий цинизм, уверенность, что советский режим не может очень много реформироваться. Сталинская элита не может критиковать Сталина, потому что они сами и были сталинистами.


Моему отцу всегда было очень интересно о России разговаривать. Когда начали приезжать диссиденты, было очень интересно именно, как они пишут, как они понимают ситуацию.


Я помню, когда Солженицын опубликовали «Архипелаг ГУЛАГ», все перезванивались, никто не мог найти копию. Отчаянные звонки из Лондона, из Парижа, из Нью-Йорка: нет ли? Где можно найти копию «Архипелага ГУЛАГа»? Когда приезжали советские ученые, всегда моему отцу было очень интересно с ними разговаривать, узнать, как и что и тоже понимать их условия.


Он мне рассказывал, как приехал какой-то советский ученый, мой отец ему сказал: «Знаете, мне очень интересно то, что вы говорите, корень того, что вы говорите. А почему вы так это размазываете по статьям?». Он говорит: «Вы что, не понимаете? Нам надо опубликовать определенное количество страниц в году, так что нам надо взять крупинку правды или того, что мы узнали и именно так это писать длинно и довольно неинтересно, чтобы иметь такое количество страниц, опубликованных в каждом году».


У него была большая переписка со многими людьми и в эмиграции, и в России. Ему говорили в Советском Союзе, что если мы не отвечаем на письма, то это значит, что нам опасно и лучше не писать. И он говорил, что всегда было ясно, что тогда шли письма из Советского Союза 9 дней, если было дольше - значит открыли письмо.


Его пригласили на какую-то конференцию, кажется, это было в Ленинграде, но моя мать сказала, что она очень не хочет, чтобы он поехал. На всех его папках было написано «хранить вечно», и моя мать сказала, что: «Я не хочу, чтобы они их раскрывали и опять читали то, что не надо читать».



Михаил Соколов: На перемены в СССР при своей жизни уже не надеялся?



Екатерина Андреева: Я думаю, что в каком-то смысле он всегда надеялся. Он всегда был оптимистом, верил, что русские и русская культура, всегда корень этого будет жить и должен жить. Он всегда верил в возможности, которые могут быть в России. Когда началась эпоха диссидентов, и когда он встречал очень интересных интеллигентных людей, тогда тоже поддерживало ту идею, что да, в России все может быть, даже если власти особенно круто относились к этому.


Я думаю, что в каком-то смысле он всегда надеялся, что будет к лучшему, даже если, с другой стороны, он мог быть циником и имел большой опыт и знал, что, с другой стороны, учреждения и власти могут действовать плохо. Но с другой стороны, он всегда верил в возможность, что Россия из этого в конце концов выйдет.


Мне было всегда жалко, что когда действительно начались перемены, он уже не был жив. Мне всегда казалось, что всем будет очень интересно с ним поговорить, и ему было бы очень интересно поехать в более свободную Россию.