Ссылки для упрощенного доступа

125 лет со дня рождения Корнея Чуковского




Иван Толстой: Писатель прославился, прежде всего, детскими книжками. Они стали бестселлерами на все времена. Даже дети, рождающиеся в эмиграции, начинают с «Айболита» и «Федорина горя». На одну писательскую биографию такой славы больше, чем достаточно.


Но талант Чуковского был многослоен, как его псевдоним: он ведь не Корней, не Иванович и не Чуковский, а Николай Васильевич Корнейчуков. Поначалу блестящий журналист и литературный критик, которого нужно прочесть любому начинающему, да и опытному писателю. Сборник «От Чехова до наших дней» или брошюра «Две души Максима Горького» - это то, что нужно спасать в доме во время пожара.


Затем историк литературы, въедливый и хлесткий специалист по Некрасову: это отлично и проницательно написано!


Историк и популяризатор художественного перевода, - «Геккльберри Финн» и «Короли и капуста» говорят языком Корнея Ивановича.


Это уже наследие на две жизни. Но Чуковскому мало: он десятилетиями пестует свой домашний журнал «Чукоккала», куда пишут и рисуют великие и знаменитые. С 1901 по 69-й он еще и ведет литературный дневник – не просто подробную хронику событий, но летопись писательского быта, отчаяния, человеческой низости и душевной красоты.


125 лет со дня рождения. Поговорим о взрослом Чуковском - с детским восторгом.



Корней Чуковский: (Читает «Муху Цокотуху»)



Иван Толстой: Четверть века назад Свобода (тогда еще глушимая) отмечала столетний юбилей Корнея Ивановича. В нашу программу мы включили архивные выступления. Парижская студия. У микрофона профессор Ефим Григорьевич Эткинд.



Ефим Эткинд: В России было немало прекрасных критиков, блестящих мемуаристов, талантливых сказочников, веселых поэтов для детей, ярких исследователей литературы, выдающихся текстологов, проницательных лингвистов, тонких психологов, деятельных теоретиков и практиков перевода, энергичных журналистов. Но всегда эти многочисленные таланты и профессии справедливо распределялись на многих. Корней Иванович Чуковский был первым и, может быть, последним, в котором они соединились. Конечно, производит впечатление даже и количество статей и книг, вышедших из под пера Чуковского. Тут он, вероятно, всероссийский чемпион. Дело, однако, не в этом или, вернее, не только в этом. Важно, что в каждой области, которой Чуковский овладевал, он обнаруживал прежде неведомые черты и что каждую такую область он открывал не только для специалистов (это умели делать и другие), но для всех.


Лингвистика - наука сугубо специальная, без особых познаний войти в нее нелегко. Книга Корнея Ивановича Чуковского «От двух до пяти», в сущности, лингвистический трактат, к тому же и посвященный самой что ни на есть сложной проблематике – бессознательному детскому языкотворчеству. Перед нами проходят десятки детей, и каждый ребенок по-своему гениален. Интуитивные языковые изобретения не перестают восхищать нас, даже когда мы в который раз перечитываем книгу Чуковского. «Мама просит мазелин», «положите мне на голову холодный мокресс», «автомобиль с поднимающимся пузовом», «мне сверлили зуб больмашиной», «гвозди вбивают колотком», «дырки сверлят дырявчиком», «движением управляет улиционер». Корней Иванович Чуковский не просто собрал эту очаровательную коллекцию детской и народной этимологии, он осмыслил и истолковал лингвистическое творчество детей.


«Если ребенку незаметно прямое соответствие между функцией предмета и его названием, - комментирует Чуковский, - он исправляет название, подчеркивая в слове ту единственную функцию, которую до поры до времени успел разглядеть».


«От двух до пяти» – неоценимое для ученых лингвистов исследование. Так, от детских этимологий Чуковский переходит к писательской, и, опираясь на детскую, истолковывает вторую, писательскую. В одном ряду рассматриваются трехлетняя Нина, которая просит маму: «не балалай, пожалуйста», и Гоголь, придумывавший глагол «обыностраниться», и Щедрин с его «душедрянствовать» и «умонелепствовать», и Хлебников, и Маяковский. А также народная песня: «Чай пила, баранки ела, самоварничала». И вот, незаметно для самих себя, миллионы читателей «От двух до пяти» оказались посвященными в филологию, начали всматриваться в грамматический строй фразы и в типические «ошибки» детей, такие, как «мой папа воевает», или «я вам зададу», или «спей мне песню».


Некоторые из таких, наблюденных Чуковским и им истолкованных ошибок, благодаря Чуковскому вошли в язык. Чуковский далек от обычного стариковского педантизма, новые слова и обороты его не коробят, ничуть не коробят. И он иногда с усилием, но, в общем, охотно, принимает такие языковые новшества, как «пока» - в смысле до свидания, или «запросто» - в смысле без всякого труда. Или, как теперь говорят, одной левой. Или «пошел» - в смысле я ухожу, или «зачитать», в смысле, как говорит Чуковский, «замошенничать» книгу, или «сто грамм» вместо ста граммов. По поводу последнего примера Корней Иванович замечает: «Мало-помалу привык, обтерпелся, и теперь эта новая форма - сто грамм - кажется мне совершенно нормальной». Радостно принимает Чуковский обрусение иностранных суффиксов, вроде, например, французского суффикса «аж», в таких французских в словах, вроде, например, bavardage – болтовня, которое дает в современном языке такие выразительные слова, как из «12 стульев» Ильфа и Петрова, кобеляж, или как другое слово - подхалимаж. Но предмет его непримиримой ненависти - уродливые сокращения, типа «на Твербуле у пампуша», то есть, на Тверском бульваре у памятника Пушкина. И, разумеется, тот гнусный стиль казенной речи, который Чуковский окрестил всем известным ныне словом «канцелярит».


«Оторванный от жизни, штампованный, стандартный жаргон, - пишет Чуковский, - свидетельствующий о худосочной, обескровленной мысли». В сущности, Чуковский здесь имеет в виду, вообще, язык советской прессы, прямо сказать он этого не может. Впрочем, приводимые им примеры не только беспощадны, они убийственны. Вот, например, как у Корнея Ивановича воображаемая жена рассказывает за обедом о домашних делах: «Я ускоренными темпами обеспечила восстановление надлежащего порядка на жилой площади, а также в предназначенном для приготовления пищи подсобном помещении общего пользования». То есть, на кухне.


Если русский язык в целом Чуковский назвал «живой, как жизнь», то «канцелярит» он мог бы, вероятно, назвать «мертвый, как советская бюрократия».


Для Корнея Ивановича Чуковского осмысленность и освобожденность языка есть проявление таковых же свойств жизни. Мертвящий штамп в языке отражает его, этого штампа, господство в реальности. Конечно, он не договаривает, но ведь и читатель, особенно умный читатель Чуковского, все понимает. Козьма Прутков говаривал: «Капитан стоял на носу. Надо ли объяснять читателям, что не на собственном носу, а на носу корабля?»


Так, Корней Иванович Чуковский, отнюдь не занимаясь популяризацией, ввел огромное число людей в проблемы языкознания и специальной стилистики. Как видим, стилистика современной речи оказывается необыкновенно актуальной, актуальной даже и политически. Глава о «канцелярите» влечет за собой серьезнейшие социологические выводы.



Иван Толстой: Недавно издательство «Молодая гвардия» выпустила в серии «Жизнь Замечательных Людей» толстенный том (980 страниц), посвященный Чуковскому. Его автор – Ирина Лукьянова – участвует в нашей программе. Ирина, какая пора в жизни Чуковского была самой драматичной?



Ирина Лукьянова: Драматичны они все и по-разному. Самое важное это, наверное, первые 10 лет после революции, которые очень сильно изменили его судьбу. Это был очень большой поворот в его биографии, кроме того, это было десятилетие, во время которого он сделал практически все то, что превратило его в лучшего детского писателя России. Кроме того, он в эти десять лет написал свои самые лучшие критические работы. Почему-то принято считать, что он перестал заниматься критикой, но это не совсем так. В это время он как раз добился максимума того, что он мог сделать в критике, и написал совершенно замечательные работы, хотя и довольно малоизвестные сейчас. Это «Ахматова и Маяковский. Две России», это «Книга об Александре Блоке», это работы о Некрасове, это «Две души Максима Горького» - это лучшее, что он сделал в критике и в литературоведении. Уникальные исследования писательской души, поэтики и биографии.



Иван Толстой: Знакомство биографа с семьей писателя – это, конечно, великое благо и подспорье. Можно по многим вопросам двигаться напрямую, так сказать, не по катетам, и сразу по гипотенузе. Но, с другой стороны, у писательской семьи есть свои предпочтения, своя правда. Внучка Чуковского Елена Цезаревна, с которой Вы сотрудничали, не навязывала Вам свою точку зрения?



Ирина Лукьянова: Елена Цезаревна никогда на своей точке зрения не настаивала. Вообще, Елена Цезаревна удивительно деликатный человек в том, что касается чужой работы над биографией или творчеством Корнея Ивановича. Я, в общем-то, в свою очередь тоже старалась потихонечку копать свою работу и не особенно приставать к семейству Корнея Ивановича, понимая, что у них достаточно много своих дел. У Елены Цезаревны огромная работа, она готовила к публикации «Чукоккалу», которая сейчас вышла, она работает бесконечно много над 15-томным собранием сочинений, сейчас выходят последние несколько томов. У нее очень много своей работы, и мне было очень совестно ее обременять своей работой. Но я считала абсолютно необходимым показать ей свои материалы, я ей показывала готовые главы книги, она мне давала какие-то исправления и замечания, которые очень часто оказывались чрезвычайно дельными. Потому что когда человек все это знает изнутри, а не со стороны и не по источникам, как я, то могут быть очень важные примечания, которые нужно учитывать в работе. И я Елене Цезаревне чрезвычайно благодарна за все ее поправки, замечания и комментарии, которые она делала. Но она никогда не вмешивалась в мою работу с предложениями: пишите так, не пишете так. На самом деле все было иначе. То есть это была чисто фактологическая правка с ее стороны, но ни в коем случае не идеологическая.



Иван Толстой: Писатель, переводчик, историк Лев Зиновьевич Копелев был близким знакомым Чуковского, особенно дружа с его дочерью – Лидией Корнеевной. Мюнхенская студия Свободы, 2 апреля 82-го года.



Лев Копелев: Чуковский служил слову и словесности, прежде всего. И ради этого он шел на компромиссы. Он говорил, что он не верит в то, что можно переделать мир или переделать людей, но взрастить вместо одного колоса десять - можно. И задача словесника выращивать эти колосья везде, где можно. Его, непрерывно долгие годы, и в 20-е, и в 30-е, обкладывали с разных сторон проработками. Как, знаете, в 20-е годы, когда еще было индивидуальное крестьянское хозяйство, был лозунг: «многополье». Вот Корней Иванович был таким многопольным хозяином. Травили детские книги, причем, травил не кто-нибудь, а Надежда Константиновна Крупская вела компанию против «чуковщины», - он уходил в критику, он писал книги о Некрасове, о Чехове. Травили как критика - он занимался художественными переводами. На каждом из этих полей он был творцом. Он умел идти на компромиссы. Находились такие, которые его осуждали, и я, грешен, был среди них.


Но, скажем, его великолепная книга о Некрасове «Поэт и палач», опубликованная в 22-м году. Многое в этой книге объясняет и в судьбе Корнея Ивановича кое-что. Ведь это история отношения Некрасова со знаменитой одой Муравьеву. Некрасов прочитал оду генералу Муравьеву - палачу Польши, - надеясь так сохранить «Современник». Пошел на страшный компромисс. Потом это называлось «Неверный звук» у Корнея Ивановича. Он в 29-м году в последний раз издал это, а уже в 60-е годы не мог переиздать, и когда включал в собрание сочинений, он пошел на компромисс, он очень испортил эту работу. Это великолепная книжка, одна из лучших написанных. Несомненно, Некрасов был в чем-то… Хотя, несомненно, любимым героем Корнея Ивановича был Чехов. И Корней Иванович был совершенно нелицеприятен и не шел ни на какие компромиссы, как критик. Он никогда не стал бы хвалить дурное ни за что, или ругать то, что ему нравится. Корней Иванович, при всех его склонностях к компромиссам, всегда оставался абсолютно порядочным человеком. Он никогда не делал уступок в главном. Он мог пойти на то, чтобы не сказать, чтобы сделать купюры у себя в тексте, но никогда не писал того, что он не думал или не хотел.


Он был более общителен, чем Лидия Корнеевна, он разговаривал с такими людьми, которым Лидия Корнеевна не стала бы подавать руки. Но у него было еще и любопытство к людям. Он не шел на уступки, он иногда насмешливо с ними разговаривал, он высмеивал их, но он с ними общался. В частности, с теми, кто сейчас входит в комиссию по празднованию его столетия. Люди, которых он вовсе не уважал, он не играл уважение, он мог насмешничать, какой-нибудь кикиморе сказать: «Ах! Красавица моя!» Но ведь никто не заподозрил бы его в том, что это всерьез.



Иван Толстой: В мюнхенской студии Свободы выступал Лев Копелев. Архивная запись 82-го года. Еще на семь лет дальше в историю. 75-й год. У микрофона Радио Свобода Александр Галич.



Александр Галич: Здравствуйте, дорогие друзья. Сегодня я хотел бы вам рассказать историю одной моей песни. У этой песни довольно счастливая судьба. Счастливая в том смысле, что когда я ее написал, она очень скоро потеряла авторство. Ее исполняли во многих спектаклях, не упоминая имени автора, ее галдели на улицах, ее пели на вечеринках. Я назвал эту песню «Песня о малярах, истопнике и теории относительности», а в просторечии она называлась просто песня «Физики». И с этой песней у меня связано несколько забавных эпизодов моей жизни. Дело в том, что замечательный писатель, замечательный человек, замечательный литературный деятель, как бы глава советской литературы и по возрасту, и по значению, Корней Иванович Чуковский считал меня как бы своим и открытием. А он очень любил хвастаться своими открытиями, и он очень любил какое-то время хвастаться мною, и когда у него собирались гости, он снимал телефонную трубку, набирал мой номер, совершенно непререкаемым тоном, не терпящим никаких возражений, говорил: «Саша, через час у вашего подъезда будет машина. Гитару, и - ко мне». И, если я пытался говорить, что у меня что-то другое назначено, он говорил: «Ну, что такое назначено? Я вас жду. Приезжайте».


И вот, однажды, он мне так позвонил и сказал: «Саша, через час машина у подъезда. Ко мне с гитарой». Я приехал, Корней Иванович меня представил, и я стал петь. И рядом со мною сидел человек пожилой, я могу даже сказать, что старый человек. Какого-то чрезвычайно замурзанного и странного вида, на мой пижонский глаз. Был он в каком-то потрепанном пиджачке, в ковбойке. Как-то мы не привыкли, что на ковбойку надевают галстук. А у него ковбойка была повязана галстуком с толстым узлом. Он чрезвычайно внимательно и хмуро слушал меня. И когда я спел эту «Песню о малярах, истопнике и теории относительности», шуточную песню, я ее спою в конце этой передачи, этот человек ко мне наклонился и сказал: «Скажите, пожалуйста, когда вы говорили о том, что раскрутили шарик наоборот, у вас были какие-то конкретные физические идеи по этому поводу?». Я подумал: что за глупый человек, что за странных людей собирает у себя Корней Иванович Чуковский? Я ему ничего не ответил, считая это ниже своего достоинства, чуть ли не повернулся к нему спиной, продолжал петь. Потом мы устроили перерыв, Корней Иванович провозгласил перерыв, мы пошли в соседнюю комнату, где нас угощали чаем, коньяком и бутербродами, и Корней Иванович стал меня знакомить с присутствующими, а потом он подвел меня к этому, чрезвычайно невнятному, как мне казалось, старику, и сказал: «Вот, познакомьтесь, Саша, это наш знаменитейший физик Петр Леонидович Капица. Ученик Резерфорда».



(Звучит песня Галича).



Иван Толстой: Какие страницы биографии писателя оставались до сих пор белыми? – спросил я биографа Корнея Ивановича, автора книги о нем в серии ЖЗЛ Ирину Лукьянову.



Ирина Лукьянова: Неизвестно то, что Корней Иванович когда-то, в 20-х годах, когда был вытеснен из литературы, занимался тем, что переводил пьесы для театра английских авторов, пытался заработать на жизнь тем, что сочинил кинематографический роман, кинороман «Бородуля», который он даже не мог опубликовать под своим именем, а публиковал его под псевдонимом Аркадий Такисяк.


Довольно мало известно о жизни Чуковского в эвакуации, во время войны, практически не известны его книги о детях во время войны, замечательные рассказы о том, как дети помогают взрослым, о том, какая это многомиллионная армия советских детей, которые, действительно, делают очень большое и серьезное дело, помогая взрослым во время войны. Вообще, сама тема война и дети - сквозная в творчестве Чуковского - практически не исследована. У него была книга о детях во время войны, он писал в 16-м году, посмотрев, как английские дети работают на благо своей страны, замещают взрослых, которые ушли на войну, и говорил о том, что в России нет этого, в России нет движения детей в помощь стране и в помощь взрослым. И вот это он потом заметил в 40-е годы, об этом счел нужным написать и рассказать. Причем книгу он эту сделал, скорее, для Совинформбюро, для того, чтобы об этом рассказать англичанам и американцам. Он работал для англо-американской редакции Совинформбюро. Очень мало что известно о жизни Корнея Ивановича в конце 40-х - в 50-е годы, когда он, после кампании травли в центральной печати его сказки «Одолеем Бармалея» и после того, как его сказка о «Бибигоне» в 46-м году попала под постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», Чуковский практически ушел из детской литературы, был из нее изгнан, опять нигде не мог печататься, публиковался только фрагментарно, писал маленькие юбилейные статейки к юбилею Гоголя - «Гоголь и Некрасов», к юбилею Чехова - статья о Чехове, занимался литературоведением, комментариями, очень мало публиковался, и очень важно было посмотреть, чем он жив в это время, как может выжить писатель в такую тяжелую эпоху, в эпоху полного закручивания гаек, полного зажима всякой мысли, всякого нестандартного слова. Мне казалось очень важным об этом рассказать.



Иван Толстой: Есть такая известная фотография, где Корней Иванович сидит вместе с Борисом Пастернаком, насколько я понимаю, это 32-й год, и обычно это подписывают как писательский съезд, но, кажется, это раньше, это какое-то то ли комсомольское торжество, то ли что-то еще, и там такой Пастернак с горящим наивным взглядом, еще верящим тому, что несется с этих ужасных трибун, и Корней Иванович, человек все испытавший, уже во всем разочаровавшийся. Скажете, когда Корней Иванович понял, что же такое советская власть собой представляет?



Ирина Лукьянова: Вы знаете, у него, как у многих других людей, мне кажется, сохранялось вот это двойственное сознание, когда он понимает, что такое люди во власти, каковы люди, которые пришли во власть. Он, в общем, по поводу этих людей не испытывал никаких иллюзий. Еще с 20-х годов, когда уничтожали «Дом искусств», когда закрыли сначала журнал «Дом искусств», когда сделали то, что сделали с Блоком и с Гумилевым, когда он пытался издавать хороший журнал, и раз за разом ему не давали это делать. Когда закрыли журнал «Современный запад» вслед за «Домом искусств», когда не дали издавать «Литературную газету», когда его постоянно изгоняли из литературы, когда его сказки объявили никому не нужными. В общем, очень мало иллюзий он испытывал относительно того, что это за люди, которые пришли управлять литературой. В то же время, он видел, какие глубокие преобразования совершаются в стране и во имя чего эти преобразования совершаются. Действительно, видел, какие колоссальные перемены происходят, видел эти стройки, видел борьбу с неграмотностью, видел общий энтузиазм, видел, что удается издавать огромными тиражами классику, что люди начинают эту классику читать, что книги, действительно, имеют какое-то значение для их жизни. А для него это было чрезвычайно важно. Слышал все эти замечательные слова о той цели, к которой стремится государство и, может быть, как и многие другие, разделял идею о том, что цель хороша, но человек еще не совершенен и, может быть, надеялся на то, что человека еще можно воспитать. Думаю, что, как и многие другие, окончательно понял он, что к чему, только в 30-х годах, когда начались репрессии, хотя и в более поздних дневниках у него встречается: «Я любил Сталина». Может быть, он писал об этом чуть меньше, чем другие. Может быть, как говорила Татьяна Габбе Лидии Корнеевне: «Мы были куплены самым большим подкупом - возможностью делать хорошее дело».



Иван Толстой: В октябре 69-го года, когда писателя хоронили, тогдашние власти превратили прощание с покойным в отвратительный фарс, отсеивая политически неугодных, допуская только проверенных. В самиздатском периодическом сборнике «Политический дневник» появилась тогда заметка о похоронах Чуковского, подписанная псевдонимом «Литератор». В архиве Свободы сохранилась запись этой заметки в чтении Юлиана Панича.



Юлиан Панич: «Умер последний человек, которого еще хоть сколько-нибудь стеснялись. В комнате почетного президиума, за сценой Центрального Дома Литераторов - многолюдная очередь. Стоим в ожидании, когда нас выведут в почетный караул к стоящему на сцене гробу. В основном, тут не знатные. Лишь незадолго до конца прощания появляются те, кто, по традиции, завершает ритуал, кто попадает потом на ленты кино и фотохроники – Полевой, Федин. Говорят, Лидия Корнеевна Чуковская заранее передала в правление московского отделения Союза писателей список тех, кого ее отец просил не приглашать на похороны. Вероятно, поэтому не видно Аркадия Васильева, Михаила Алексеева и прочих черносотенцев от литературы.


Прощаться пришло очень мало москвичей. В газете не было ни строчки о предстоящей панихиде. Людей мало, но, как и на похоронах Эренбурга, Паустовского, милиции тьма. Кроме мундирных, множество мальчиков в штатском с угрюмыми, презрительными физиономиями. Мальчики начали с того, что оцепили кресла в зале, не дают никому задержаться, присесть. Пришел тяжело больной Шостакович. В вестибюле ему не разрешили снять пальто, в зале запретили сесть на кресло. Дошло до скандала. Гражданская панихида. Заикающийся Михалков произносит выспренные слова, которые никак не вяжутся с его равнодушной, какой-то даже наплевательской интонацией. Потом начинается: от Союза писателей СССР…, от Союза писателей РСФСР…, от издательства «Детская литература»…, от министерства просвещения и Академии педагогических наук... Все это произносится с той глупой значительностью, с которой, вероятно, швейцары прошлого века, во время разъезда гостей, вызывали карету графу такому-то и князю такому-то. Да кого же мы хороним, наконец? Чиновного бонзу или жизнерадостного и насмешливого умницу Корнея? Отбарабанила свой урок Агния Барто. Кассиль исполнил сложный словесный пируэт для того, чтобы слушатели поняли, насколько он лично был близок к покойному. И только Леонид Пантелеев, прорвав блокаду официозности, неумело и грустно сказал несколько слов о гражданском лике Чуковского.


Родственники Корнея Ивановича просили выступить Любовь Кабо. Но когда в переполненном помещении она подсела к столу, чтобы набросать текст своего выступления, к ней подошел генерал КГБ Ильин, в миру - секретарь по организационным вопросам московской писательской организации - и корректно, но твердо заявил, что выступать ей не позволит. Причина? «Записалось на выступление много народу, а время не ждет. Корнея Ивановича надо похоронить засветло».


Старая песня. Точно так же спешили закопать Пастернака. Один из руководителей Литфонда, некто Еленсон, выхватил тогда лопату у слишком медлительного могильщика, и сам начал забрасывать гроб землей. На похоронах Эренбурга выдавались пропуска для узкого круга. В результате, большинство друзей покойного не попало на Новодевичье кладбище, где Слуцкому, из-за спешки, отказали в праве произнести прощальную речь. В минувшем июле, когда хоронили Паустовского, снова не получили слово его близкие друзья - надо было торопиться в Тарусу. Зато потом, на шоссе Москва-Таруса те же торопильщики на полчаса остановили похоронный кортеж, чтобы помешать молодежи добраться до могилы Константина Георгиевича. Тот же провокационный трюк повторился у гроба Анны Андреевны Ахматовой. Сначала людей заставили больше часа толочься в полной неизвестности возле морга больницы имени Склифосовского, потом, вдруг - «скорее!» - десятиминутное прощание под непрерывное понукание милицейского и литфондовского начальства.


Откуда этот страх перед покойниками?! Да ведь традиция. Уже 200 лет, без малого, так хоронят русских литераторов. Через поколение жандармов и литературных сексотов дошел сей подлый и трусливый ритуал и до нас, по цепочке, как говорится, от Бенкендорфа и Булгарина к Ильину и Михалкову. Литературные охранники всегда остро чуют опасность прорыва подлинных человеческих чувств, прорыва вызванного острой болью утраты. У гроба большого писателя неизменно возникает электрическое поле общественного протеста. Интеллигенты, в обычные дни рассеянные, разрозненные, задавленные трудностями жизни, возле дорогих могил вдруг видят себя сообществом единомышленников, единоверцами. В такие часы для них особенно невыносима официальная ложь. Люди хотят правдивого слова, даже молчальники становятся ораторами. Власти, прежние и нынешние, от века не утруждали себя диалогом. Они просто высылали к Литераторским мосткам дополнительные наряды полиции.


Траурный митинг на косогоре переделкинского кладбища, грязь, вязнем в раскисшей глине, на обнаженные волосы падает мокрый снег, толпа растет. Сбегаются местные жители Переделкино в ватниках и резиновых сапогах. Странная толпа, не поймешь, кого больше – обывателей, интеллигентов или чинов милиции. В центре человеческого клубка - поставленная стоймя черно-алая крышка гроба и вынесенный на двух столбах радиорепродуктор. Из репродуктора равнодушный голос Михалкова звучит еще более мертво и фальшиво: «Хороним великолепного знатока русского языка Корнея Чуковского». В толпе - десятки русских писателей, мастеров слова. А чиновники на трибуне бубнят свое, скудным и нищим языком многотиражки.


Но вот в группе начальства возникло какое-то беспокойство. Пожелал выступить Павел Нилин. Ильин и Михалков не выпускают его. Но с упрямым Нилиным спорить трудно. Вот он уже на помосте, угрюмый, косолапо переступавший на шатких дощечках. Поднял большую руку. Люди замерли, прислушались. Над грязным косогором впервые сегодня прозвучала человеческая речь. Нилин вспоминает: всего месяц назад он, с Корнеем Ивановичем, гуляли вот тут, по полям. Корней Иванович мечтательно говорил, что только бы ему перетянуть эту осень, а там уж видно будет. Нилин отвечал ему, что перетянет Корней Иванович и эту, и многие другие осени и весны. При бодрости духа его и тела, еще закроет он глаза многим нынешним молодым. Чуковский смеялся, ему было приятно, что Нилин не верит в его, Чуковского, близкую смерть.


Нилин говорил: «Мы еще сейчас до конца не понимаем, кого потеряли. Должно пройти какое-то время, чтобы те, кого пока так мало в нашей стране, те, кто составляет ничтожно тонкий слой народа, интеллигенция, поняли, кого оставили они на переделкинском погосте в этот хмурый октябрьский день». Нилин хотел сказать еще что-то, но вдруг осекся, всхлипнул и, махнув рукой, сошел с трибуны. Глухо застучали молотки по дереву, толпа стала подаваться на верхушку холма, поближе к вырытой могиле. Ползем между огородами, продираемся через голые кусты, человеческая толпа заполнила могилу Пастернака. Отсюда хорошо виден последний акт похорон.



Иван Толстой: Продолжаем разговор с биографом писателя Ириной Лукьяновой. Ирина, в интернете, когда я готовился к сегодняшней передаче, я увидел, что вас уже лихо стали упрекать в том, что от каких-то вопросов творческих вы очень резко уклонились в пользу вопросов социальных, политических, вопросов такого житейского, жизненного контекста Корнея Ивановича. Скажете, вы принимаете такой упрек безымянного рецензента интернетовского и, вообще, вы осознаете, какой в вашей книге есть уклон?



Ирина Лукьянова: Уклон в моей книге есть, наверное, в сторону портрета на фоне эпохи. Действительно, Чуковский -это такая фигура, которую без исторического фона понять довольно трудно. Понять в полном объеме. Можно выдернуть его детские сказки из контекста и рассматривать их, как это, в основном, всегда и делается, исключительно, как сказки, как творчество, предназначенное для детей. Они вполне прекрасно себя чувствуют, сказки - это явление вневременное. Но сам Корней Иванович отнюдь не ограничивается сказками и ролью сказочника. Более того, о его сказках написано очень много, и о том, что он реформатор поэтического языка написано очень много, и о том, что он реформатор детской литературы. Исследования такого плана существуют, и их очень много. А мне, пожалуй, просто хотелось тихо и скромно рассказать о его жизни день за днем, из года в год, о том, чем были продиктованы те или иные его поступки. О том, чем были обусловлены те или иные бедствия, которые с ним постоянно случались с каким-то удивительным постоянством. Я не брала на себя функцию серьезного литературоведа. Потому что серьезные литературоведы, которые занимаются творчеством Чуковского, существуют. Они есть, у них есть замечательные работы, посвященные и критике Корнея Ивановича, и детскому творчеству Корнея Ивановича. Собственно говоря, биографии Чуковского, последовательной, систематической не было, и я свою задачу видела именно в систематизации, в собирательстве, описании. Это, в общем-то, не очень амбициозная задача, но, мне кажется, Корней Иванович засуживает того, чтобы его жизнь была подробно и обстоятельно описана.



Иван Толстой: А уклонились ли вы намеренно от каких-то вопросов, тем и поступков в жизни Корнея Ивановича?



Ирина Лукьянова: Старалась не уклоняться. Если что-то есть в жизни, значит, об этом надо рассказать. Может быть, об этом стоит рассказать со всех точек зрения. Я очень старалась не заниматься судилищем, не заниматься ни осуждением своего героя, ни его огульным оправданием, потому что некоторые поступки его достаточно трудно оправдать. Но, как и у каждого человека, если жизнь любого человека разглядывать в огромное увеличительное стекло, анализировать ее день за днем, то в жизни каждого из нас наберется очень много того, что заслуживает осуждения. И жизнь Корнея Ивановича, с этой точки зрения, удивительно цельная, последовательная и, если нам и находится, в чем его упрекнуть, то, как правило, материал для этого дает он сам своими дневниковыми записями, своими письмами, своим собственным покаянием, рассказами в дневнике о том, что его мучит, о том, в чем он был не прав, в чем он сомневается. Может быть, если бы не дневники Корнея Ивановича, так у нас бы не было этого материала.



Иван Толстой Некрологи на смерть Чуковского появлялись не только в Советском Союзе, но и за границей. Наш лондонский комментатор Виктор Франк вспоминал в 69-м году.



Виктор Франк: Хитрый был человек. Хитрый, добрый и обаятельный. Мне довелось с ним встретиться и беседовать лет семь тому назад в Англии, куда он приезжал для получения почетного звания доктора литературы в Оксфордском университете. Помню, как в знаменитом Шелдоновском театре, то есть в большой аудитории, он стоял в проходе, уже в академической мантии и с докторским беретом на голове, который то и дело сползал то на его лоб, то на его затылок. Помню, как он пытался его удержать на полагающемся ему месте, и как он подмигивал своим друзьям и поклонникам. Помню, как он, с юмористическим долготерпением, выстоял длинную речь по латыни, в которой университетский оратор перечислял его произведения, в том числе, «Крокодила». Помню, как он потом говорил, что вот научился новому латинскому слову - «крокодила». «А то я думал, - говорил он, - это у нас в частушках революционного времени по необразованности распевали: «По улицам ходила большая крокодила», а, оказывается, это латинское влияние». А днем позже, в Лондоне, на квартире у друзей, он рассказывал со слезами на глазах, как, бродя по городу, он видел церемониальный марш стариков-ветеранов Первой мировой войны и узнал, что это был последний парад этих ветеранов. «А ведь это мои ровесники, - говорил он, - так и я в последний раз марширую в Лондоне». А был он тогда, несмотря на свои 80 лет, полон энергии, любознательности и доброй, благожелательной иронии.


Англию он любил с ранней молодости, знал английскую и американскую литературу досконально, и следил за всеми новинками, хотя говорил с чудовищным акцентом. Он любил рассказывать, что выучился английскому языку, когда в молодости работал кровельщиком где-то на юге, кажется, в Одессе. Самоучитель английского языка он приобрел на базаре, в весьма растрепанном виде, в нем не хватало вступительных страниц, где объяснялось произношение. «Так что грамматике я выучился, - говорил он, - а вот произношению - нет».


Но за всем эти балагурством, приправленным огромным инстинктивном шармом, в Чуковском чувствовалось нечто неизмеримо более важное – огромная старая культура, впитавшаяся в его кровь и плоть. Причем, обладание этой культурой не было для Чуковского поводом для нарциссического самолюбования и самозамыкания. Он щедро излучал эту культуру, делился ею со всеми собеседниками, какого бы возраста, какого бы образования, какой бы национальности они ни были. И ведь недаром Чуковский отдал столько труда, столько любви детям.


Говорят, что в молодости, в его петербургской молодости, он был человеком очень задорным и кусачим. Но жизнь, тяжкая, трагическая жизнь, выпавшая на долю всех людей, вступивших в революцию взрослыми, его не ожесточила, не превратила в циника, а, наоборот, смягчила и сделала его человеком доброй воли. А ведь жизнь основательно его потрепала. И семьи его коснулась, и его самого. Одним из немногих переделкинцев он не отступился от Пастернака, в тяжелые для последнего месяцы и годы. А когда совсем уже недавно пришлось туго Солженицыну, то Чуковский, говорят, приютил его у себя, в том же Переделкине.


Я начал с того, что назвал Корнея Ивановича человеком хитрым. Хитрость в нем, действительно, была большая, и я не сомневаюсь, что в трудные минуты своей жизни он использовал и ее, и свой огромный шарм, чтобы выпутаться из деликатных положений.


Мало осталось среди нас живых свидетелей, живых соучастников, живых творцов того замечательного времени, которое предшествовало революции, которое с легкой или тяжелой руки Горького получило нелепую кличку «позорное десятилетие». Одним из последних их них ушел из жизни Корней Иванович Чуковский. Рвутся последние связи времен. Но, по меньшей мере, Чуковский прожил свою долгую жизнь не зря. Он донес до нашего, уже не железного, а ураниевого века что-то из века Серебряного, старую, отстоявшуюся культуру языка, культуру быта, культуру учтивого спора, естественность хороших манер. Львом он не был, но не был и волком, а старым, хитрым и добрым лисом, умевшим не только изворачиваться, но и учить уму разуму молодых лисиц и любовно опекать лисенят. Да будет пухом ему русская земля!



Материалы по теме

XS
SM
MD
LG