Наставник: Памяти Ефима Григорьевича Эткинда

  • Илья Дадашидзе

Автор программы Илья Дадашидзе

О выдающемся филологе, переводчике и правозащитнике Ефиме Григорьевиче Эткинде, скончавшимся в Потсдаме 22 ноября вспоминают: редактор журнала "Синтаксис" Мария Розанова, поэты Семен Липкин, Александр Кушнер, Лев Лосев, публицист Борис Парамонов.

22 ноября, в Потсдаме, на 82-м году жизни скончался Ефим Григорьевич Эткинд, ученый-филолог, переводчик, педагог, защитник Иосифа Бродского во время преследования поэта советской фемидой, вынужденный оставить родину в 1974 году. Полтора года назад, на вечере в честь своего 80-летия, он говорил: "Меня часто спрашивают, что для меня родина? Мне трудно отвечать строчками Пушкина: "Два чувства равно близки нам" и, тем не менее, когда я сюда приезжаю, я вижу, как все оживает передо мной. Это город, где я страдал, где жили мои учителя". Ефим Григорьевич совсем не случайно в первой же фразе своего юбилейного выступления вспомнил о своих наставниках: Лозинском, Берковском, Жирмунском. Он и сам из той же породы просветителей, наставников, учителей, служителей русской культуры. Жизнь профессора Эткинда была на редкость удавшейся, считает Борис Парамонов.

Борис Парамонов: Ему удалась даже смерть. Умереть в 81 год, внезапно, ничем не страдав, не обременив ни себя, ни окружающих старческими болезнями, этому можно только позавидовать. Можно даже сказать, что Ефим Григорьевич умер в расцвете сил, но вот это уже удачей не назовешь. А силы, действительно, были в нем немереные. Все, кто встречал Ефима Эткинда, не могли не замечать его выгодного несоответствия привычно-стандартному образу ученого книжника. Он производил впечатление человека, прежде всего, физически крепкого - высокий, подтянутый, ни грамма лишнего веса, прямо-таки спортивная фигура. При этом, отнюдь не был аскетом, даже курил. Этот человек явным образом был создан для радости, и мне кажется, эту свою программу отменно реализовал. В Европе Эткинд, по образованию и основной специальности германист, чувствовал себя, как дома. Это, надо полагать, сильно скрашивало горечь от неудач, настигших-таки его в Советском Союзе. Все помнят историю его увольнения из ленинградского Института имени Герцена и последующей эмиграции. А вину его усмотрели в том, что он написал в предисловии к двухтомнику классических русских переводов иностранной поэзии. А именно, что в советские годы первоклассные поэты не могли себя реализовать в собственном творчестве, отчего сильно выиграла отечественная школа поэтического перевода. Ефим Григорьевич и сам был превосходным переводчиком, много перевел из Гете. Я помню пьесу Брехта "Артур Уи" в его переводе, одну блестящую фразу: "Насилие - это слабость силачей". Но эти силачи не смогли испортить жизнь Ефиму Эткинду, который сам был силач и нашел себя в старой Европе - во Франции и в той же Германии. И самая его смерть в Потсдаме, городе королей, поставила удивительно уместную точку в этой красивой судьбе.

Илья Дадашидзе: Каким остался он в памяти современников?

Мария Розанова: Он был красивый человек, он был кумиром многих женщин. Человек, который был создан для того, чтобы ухаживать за окружающими, независимо от того - поэты, прозаики, мужчины, женщины. Совершенно все равно. Он был человек очень уютный и красивый. Он был человек очень большого обаяния. Но, при всем его обаянии, я, например, умудрялась с ним очень часто ругаться. Мы с ним ругались невероятно, скажем, по текстам.

Илья Дадашидзе: Мария Розанова, редактор журнала "Синтаксис" и друг Ефима Эткинда, осмеливалась спорить и даже ругаться с ним по поводу текстов. А для поэта и профессора Льва Лосева, он являлся непререкаемым авторитетом.

Лев Лосев: Я мало с кем пил на брудершафт. А с Ефимом Григорьевичем пил и, вопреки всем правилам, не один раз. Во время наших застолий в Вермонтской летней школе он порой начинал настаивать: "Ну что за формальности, мы так давно знаем друг друга, перейдем на ты". Мы пили, целовались, но на следующее утро, я никак не мог заставить себя обратиться к нему запросто - Фима. И дело было не только в том, что он был старше на 19 лет, а в том, что это немного напоминало ситуацию из чаплинского фильма "Огни большого города", где миллионер навеселе становится лучшим другом бродяги, а на следующее, трезвое утро, осознает классовую разницу. Только наоборот, классовую, вернее, профессиональную разницу, на следующее утро осознавал я. По сравнению со мной, да и по сравнению с большинством из нас, Ефим Григорьевич был филологический миллионер. С несметными богатствами его знаний, с его производительностью мало кто мог сравниться. Лет 15 назад я читал курс русской поэзии пушкинской поры и, на очередном занятии, наметил разобрать со студентами "Вакхическую песню". Я задумался о графике стихотворения, почему оно печатается сцентрованно, как бы имея ось симметрии, как бы напоминая очертаниями кубок? И, вдруг мне открылась сквозная, контрастная симметричность текста вплоть до спрятанного в 10-й строке, в золотом сечении палиндрома - муза разум. После этого бесконечные симметрии высвечивались передо мной в пушкинских текстах. Я подумал, не заняться ли мне изучением этого дела всерьез, посвятив для начала год-другой интенсивному чтению пушкинистики. Я тогда, весной-летом 1984 года жил в Кельне, часто наезжал оттуда в Париж. И, однажды, в Париже, в гостях у Эткинда начал рассказывать ему о своих озарениях. Ефим Григорьевич поулыбался, закивал головой и вытащил толстенную рукопись. У него уже была закончена книга на эту тему - симметрические композиции у Пушкина. Она была издана в Париже в 1988 году. В своем труде Эткинд разобрал композиции 20 стихотворений Пушкина, сопроводив их диаграммами. Иногда довольно сложными, но всегда наглядно симметричными. Там были ссылки даже на труды по кристаллографии. Выходит, что магический кристалл в Онегине, это более чем метафора планирующего воображения. Конечно, Ефим Григорьевич рассказал мне, невежде, о статье Дьяконова, известного семитолога, посвященной дантовской склонности Пушкина к числовой симметрии. Начал же свою книгу Эткинд цитатой из Пушкина: "Соразмерность, симметрия, соответственность свойственна уму человеческому". В окончательном тексте отрывка о поэзии классической и романтической у Пушкина сказано так: "Любить размеренность, соответственность свойственно уму человеческому". Но Эткинд процитировал черновой вариант, чтобы показать, что соразмерность, размеренность, соответственность были для Пушкина кальками латинского "симметрия".

Думаю, что не один я из филологов русистов открывал Америки уже прежде не только открытые, но и плодотворно освоенные Эткиндом. Этого могучего человека следовало занести в Красную книгу русской культуры. Таких редких носителей знания оставалось совсем немного. Почти не остается. И какой же это позор для страны, что его, редчайшего учителя, прогнали с кафедры, выгнали с родины, подвергли шельмованию. В глазах тупых идеологических держиморд он был опасным безродным космополитом. И космополитом он был, но не безродным, а родовитым космополитом, несшим свет русской словесности по всему миру. Профессор-вагант, он воспитывал учеников в Париже, и в германских университетах, в Вермонте и в Орегоне, в Канаде и в Иерусалиме, в Барселоне и бог знает где еще. Я не переставал дивиться, получая от него письма с марками далеких стран. Последнее письмо пришло около месяца назад. Ефим Григорьевич просил прислать что-нибудь из шутливых стихотворных посланий друзьям, некогда сочиненных мною. Он готовил книгу таких эпистол 20 века, вслед за изданной несколько лет назад книгой литературных эпиграмм нашего времени. Припомнить и отправить ему требуемое я не успел. И теперь, так и не осмеливаясь перейти на ты, я посылаю ему слова прощания: спасибо вам за веселую, щедрую дружбу, Ефим Григорьевич.

Илья Дадашидзе: Это было слово о Ефиме Эткинде Льва Лосева. Поэт Семен Липкин познакомился с Ефимом Эткиндом шесть десятков лет назад.

Семен Липкин: Передо мной за стеклом фотоснимок: Ефим Эткинд обнял меня, мы одеты по-летнему, он выше меня почти на голову. Фотоснимку 10 лет. Он сделан в Бостоне, во время Ахматовских чтений. Мы, участники этих чтений, встретились после долгой разлуки. Говорили, перебивая друг друга. В 1974 году я, с помощью Войновича, переправил за рубеж спрятанную мной машинопись арестованного романа Гроссмана "Жизнь и судьба". Машинопись попала в Германию к Льву Копелеву, который поручил Ефиму Эткинду и Симону Маркишу подготовить роман к изданию. Глава из романа была напечатана в журнале "Время и мы" с глубокой, умной вступительной статьей Ефима Эткинда. Он мне в Бостоне рассказывал о трудностях публикации по техническим причинам. Пропуски иногда отдельных слов, иногда целых страниц. А связаться со мной Эткинд, разумеется, не мог. Мы вспомнили другую нашу зарубежную встречу в 1965 году в Финляндии, в университетском городке Юваскюля, где происходил всемирный конгресс мастеров художественного перевода. Мы выступали оба - Эткинд на отличном английском, я на бедном немецком. Эткинд с делегатами объяснялся на немецком, французском, английском. Кое с кем из европейских переводчиков и ученых мы оба разговаривали на русском, например, с прибывшим из Франции профессором Елисеевым из семьи владельца поныне известного в Москве гастрономического магазина. Во время перерыва мы купались в сауне. Я - впервые. В холодном озере. Я сказал я сказал Эткинду, что слово сауна происходит от персидского сабун, что означает мыло. Эткинд рассмеялся: "В сущности, все люди говорят на одном языке. Зачем нам, переводчикам деньги платят?" Ефим Эткинд был одним из крупнейших теоретиков художественного перевода. Корней Чуковский в своей работе "Высокое искусство" написал о книге Эткинда "Поэзия и перевод": "В ней даны литературные портреты лучших современных мастеров художественного перевода". В советской литературной энциклопедии имени Эткинда нет. В середине 70-х он вырвался за рубеж, читал лекции в университете в Париже. Он был моложе меня на несколько лет, и утрата талантливого, умного, много знающего человека, с которым я познакомился чуть ли не 60 лет назад, особенно тяжела и горька.

Илья Дадашидзе: В начале этой передачи, вспоминая Ефима Эткинда, Борис Парамонов говорил о его на редкость удавшейся жизни. И все же, и в России и в эмиграции жизнь эта не была безоблачной и легкой. Вспоминает Мария Розанова.

Мария Розанова: Эткинд в эту группу попал не сразу, далеко не сразу. И приехал Эткинд в эмиграцию вовсе не нашим сторонником. То есть, не сторонником, скажем, футуризма, эксцентрики, резкого слова в литературе, а сторонником школы реалистического направления, сторонником критического реализма. Причем, тут еще надо прибавить, что у Эткинда была очень горькая жизнь в эмиграции, в русской эмиграции. Потому что Эткинд не хотел уезжать, его выдавили, буквально выдавили из Ленинграда, из российской жизни. И очень быстро обнаружилось, что люди, больше чем люди, кумиры, в которых он верил, которых он поддерживал, из-за которых ему пришлось уехать, его предали. И это было очень страшно. И я всегда, когда смотрела на Эткинда, думала, какой в нем потрясающий заряд жизненной силы и стойкости, если он все это сумел выдержать. Так что Эткинд приехал человеком нам чужим и стал нам человеком своим только после того, как сам прошел через горечь эмиграции, то есть, через то, через что прошли в свое время мы с Синявским. Мы сошлись с ним не по общности вкусов, а по общности горестей и несчастий. Мы рыдали с ним на одной могиле, скажу так вот.

Илья Дадашидзе: Смерть Ефима Григорьевича Эткинда потрясла всех, кто знал и любил его. Он принадлежал у числу тех, о которых думаешь, что они будут существовать всегда. Говорит Александр Кушнер.

Александр Кушнер: Для меня это как гром среди ясного неба. Казалось, этот человек будет жить бесконечно долго. Столько в нем, 80-летнем, было энергии, какой-то неувядаемой молодости. И молодость эта связана была с его абсолютно молодым, почти юношеским интересом к жизни. К жизни, к поэзии, к литературе. Я познакомился с ним в начале 60-х. Меня привел к нему поэт Глеб Семенов. С тех пор прошло почти 40 лет, а Ефим Григорьевич оставался все там же стройным, худым, подтянутым, не полнеющим человеком. Эти слова я хотел бы отнести не столько к его облику, сколько к его душевному, духовному, интеллектуальному устройству. Другие дадут оценку его филологическим работам о русской поэзии, о ее связях с французской, немецкой поэзией, английской. Я же хочу сказать о его устной речи. О наших беседах с ним за столом. Именно в этих разговорах он был незаменимым и любимым собеседником. О чем мы только не говорили. Например, я помню о Мандельштаме. О его армянском цикле. И здесь Ефим Григорьевич развивал замечательную мысль о том, что стихи об Армении понадобились Мандельштаму потому, что нужно было опровергнуть прежний мандельштамовский эллинизм. Ничего похожего на Грецию или Италию в Армении нет. Ни моря, ни зеленых холмов и голубых далей Тосканы, а вместо них сурик да хриплая охра. И я соглашался с ним. Хотя отчасти и спорил, вносил поправку. Есть же в Армении храм Гарни. Но в целом, безусловно, соглашался. Это был, повторю еще раз, замечательный собеседник. И, кроме того, скажу еще так - прекрасный Вергилий. Это он показал мне Женеву, Монтре, вообще, Швейцарию. Привел меня в Шильонский замок. А на обратном пути зашли с ним в Палас отель, где жил Набоков. Я бы один никогда не решился на это. А там мы поднялись на лифте, нашли администрацию, нас отправили к какому-то старику, который помнил Набокова, но уже смутно. Все уже перестроили, да и как-то неохотно рассказывал о Набокове. А потом мы поняли, в чем дело - там вовсе не заинтересованы в том, чтобы народная тропа не зарастала. Богатые постояльцы имеют право на отдых и никаких почитателей таланта Набокова не надо.

И еще хочу сказать, что Ефим Григорьевич, действительно, был другом поэтов. Я написал стихи, посвященные ему в связи с Шильонским замком, но лучше приведу строфу из стихотворения Бродского. Ефим Григорьевич прислал мне эти стихи. Смешные стихи, которые называются так: "Неофициальная ода на день рождения профессора Эткинда. 26 февраля 1972 года". Я прочту две-три строфы из этого стихотворения:

Февраль довольно скверный месяц,
Жестокость у него в лице,
Но тем приятнее заметить,
Вы родились в его конце.
За это на февраль мы, в общем,
Ефим Григорьевич, не ропщем.
Чем хуже, знаете, погода,
Тем лучше времени дары,
Увы, другие части года
Теплы, но менее щедры.
Вот август, он великолепен,
Но в нем и родился Шелепин.
Вернемся к вам. Язык цифири
Всегда казался мне чужим,
Итак, вам 54.
Вы чуть моложе, чем режим.
Но вы с режимом так же схожи,
Как, черт возьми, великий Боже.


Эти стихи. Если они еще не опубликованы, я собираюсь передать их в журнал "Звезда" и думаю, что Бродский бы не возражал против этого.

Илья Дадашидзе: Этими стихами Иосифа Бродского, которые прочитал Александр Кушнер, мы завершаем нашу передачу памяти Ефима Григорьевича Эткинда.