Розанова печка

Василий Розанов


Иван Толстой: Сегодня мы с Борисом Парамоновым будем обсуждать творчество Василия Розанова, которому всегда трудно подобрать короткую дефиницию. Его почти невозможно систематизировать, разложить на составляющие. Я спросил как-то своего сына: «Ты Розанова читал?» Он говорит: «М-мм… Пока нет. А он какой?» И правда, кто он: мыслитель? художник? писатель? А идеологически, мировоззренчески: реакционер? прогрессивно мыслящий? правый или левый? При желании в Розанове можно найти что угодно. Да в нем и было что угодно. И мой первый вопрос, Борис Михайлович, как раз об этом: с чего, по-вашему, надо начать разговор о Розанове? Какую розановскую тему можно выделить у него как основную? Или наоборот – была ли у него такая основная тема – или сплошной хаос всякого рода впечатлений и безответственности? В общем, от какой печки плясать?

Борис Парамонов: Слово «печка» очень идет Розанову, особенно если вспомнить психоаналитическую символику. Но вот откуда «плясать о нем» - действительно понять трудно.
Давайте для начала приведем слова Бердяева из одной его статьи о Розанове – лучшая, на мой взгляд, пропедевтика к Розанову.

Диктор: «Розанов сейчас – первый русский стилист, писатель с настоящими проблесками гениальности. Есть у Розанова особенная, таинственная жизнь слов, магия словосочетаний, притягивающая чувственность слов. У него нет слов отвлеченных, мертвых, книжных. Все слова – живые, биологические, полнокровные. Чтение Розанова – чувственное наслаждение. Трудно передать своими словами мысли Розанова. Да у него и нет никаких мыслей. Всё заключено в органической жизни слов и от них не может быть оторвано. Слова у него не символы мысли, а плоть и кровь. Розанов – необыкновенный художник слова, но в том, что он пишет, нет аполлонического претворения и оформления. В ослепительной жизни слов он дает сырье своей души, без всякого выбора, без всякой обработки. И делает он это с даром единственным и неповторимым. Он презирает всякие «идеи», всякий логос, всякую активность и сопротивляемость духа в отношении к душевному и жизненному процессу. Писательство для него есть биологическое отправление его организма. И он никогда не сопротивляется никаким своим биологическим процессам, он их непосредственно заносит на бумагу, переводит на бумагу жизненный поток. Это делает Розанова совершенно исключительным, небывалым явлением, к которому трудно подойти с обычными критериями. Гениальная физиология розановских писаний поражает своей безыдейностью, беспринципностью, равнодушием к добру и злу, неверностью, полным отсутствием нравственного характера и духовного упора. Всё, что писал Розанов, писатель богатого дара и большого жизненного значения, есть огромный биологический поток, к которому невозможно приставать с какими-нибудь критериями и оценками.
Розанов – это какая-то первородная биология, переживаемая как мистика. Розанов не боится противоречий, потому что противоречий не боится биология, их боится лишь логика. Он готов отрицать на следующей странице то, что сказал на предыдущей, и остается в целостности жизненного, а не логического процесса».


Иван Толстой: Кто-то вспоминал слова Анны Ахматовой: люблю Розанова, только не люблю, когда он о евреях и о поле. И кто-то из присутствовавших парировал: а что, собственно, у Розанова не о евреях и не о поле?

Борис Парамонов: Тут, конечно, есть что сказать сверх упомянутого: Розанов, прежде всего, враг христианства; даже не столько христианства, как самого Христа. Не меньший враг, чем Ницше. Причем если в анти-христианстве Ницше мы вправе видеть замаскированную самокритику, если Христос в трактовке Ницше больше всего напоминает самого Ницше, это попытка избавиться от Христа в себе, - то у Розанова никаких тайных мотивов в его анти-христианстве нет. Всё сказано прямым текстом. Но не совсем, конечно, прямым – даже после 1905-го года, когда в России отменили цензуру вообще, то продолжала существовать так называемая духовная цензура…

Иван Толстой: Никаких pussy riots.

Борис Парамонов: Это уж точно. Вот известный мне пример духовной цензуры: Бердяеву грозил суд за статью «Гасители духа», в которой усмотрели оскорбление церкви. Ему угрожала административная высылка в Сибирь, и дело прекратилось только потому, что произошла Февральская революция. Отцы-пустынники – очень ревнивый народ.
Но вернемся к Розанову. Его трактовка христианства выросла как раз из этих тем: евреи и пол. Сказать просто и грубо, взять быка за рога: ему нравились евреи, уточним – древние иудеи, потому что их религия построена на идее святости пола. Пол – это то, что связывает человека с Богом, с Богом-Творцом, - и от чего ушло христианство. Евреи, говорил Розанов, догадались о святом в брызге бытия. Иудаизм, по Розанову, - это половой союз, «завет» людей с Богом. Тут он вошел в самые тонкие подробности, например, истолковав обряд обрезания как физический, телесный знак этого союза. А христианство, по Розанову, вырывает человека из этой первоначальной, важнейшей, поистине онтологической связи, навязывая ему одностороннюю духовность, тем самым иссушая мир, лишая человека жизненных соков. «Во Христе мир прогорк»,- говорил Розанов. В центре христианства, православного христианства, подчеркивает Розанов, - гроб. Вот как он говорил об этом в большой статье «Русская церковь», написанной специально для иностранных изданий, описывая православный обряд погребения:

Диктор: «Вот человек умер…Храм высылает золотой парчовый покров на усопшего: ту особенную, только одними священниками во время службы надеваемую материю, которая у нас, на Востоке, так же символична и священна, как красный или голубой виссон в покровах на жертвеннике и в одеяниях священников в ветхозаветном храме. Этою священною тканью, в сущности – ризою одевается в гробу усопший. Никто не говорит, нигде не напечатано, что он – священник теперь. Но мысль наблюдателя открывает дальше, чем сколько смеет сказать устав. … Три свечи зажигаются: и при чтении псалмов, среди этих зажженных свеч, особенно ночью, так и кажется, что вот воздвигся около усопшего свой новый временный храм… Кто же главный в нем, кто действователь? где божество, или ангел, или бесплотный дух сего временного зажегшегося храма? - Гроб! – Покойники… они живы, они суть, они действователи в этой таинственной религии шествования к смерти; они умерли – следовательно, они как бы «боги» и, во всяком случае, выше, священнее людей!... Грек, язычник, всякий вовсе не знающий ничего о христианстве и единобожии, непременно передал бы так свое впечатление. У этого народа богов столько, сколько покойников и сколько вообще есть умерших в их стране…»

Борис Парамонов: Есть у Розанова знаменитая статья «О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира», которая была представлена на заседании Религиозно-философских собраний, происходивших в начале ХХ века. Собирались для взаимного понимания представители церкви и высококультурной интеллигенции. Ничего из этого, конечно, не вышло: ни церковь не реформировалась, ни высоколобая культура не овладела ситуацией в России.

Иван Толстой: А почему, Борис Михайлович, вообще возникла в культурных кругах такая потребность – связать культурную, историческую проблематику с церковью, с христианством?

Борис Парамонов: К концу 19-го века русское культурное общество изжило уже примитивное мировоззрение прежнего радикализма и атеизма, отказалось от наследства вульгарного шестидесятничества. Между прочим, как раз Розанову принадлежит эта формула: отказ от наследства, которую потом повторяли и народнический теоретик Михайловский, и даже Ленин. И в этот расширившийся культурный горизонт не могла не войти тема христианства, которую не замечали прежние радикалы-атеисты. Было понято, что тема христианства шире темы церкви, ее исторического уклада, «исторического православия», как тогда говорили. И вот возник вопрос: как связать величайшие религиозные ценности христианства с потребностями человеческой культуры, культурного и всяческого прогресса? Прогресс шел, оставляя за собой христианство, не было никакой увязки между религией и культурой, исчезала эта увязка, эта связь. Передовые умы были смущены таким разрывом. И тогда Владимир Соловьев очень смело выступил. Он в 1891 году прочитал публичный доклад, наделавший много шума, - «Об упадке средневекового миросозерцания», в котором доказывал, что весь гуманитарный прогресс, начиная с 18-го века, шел по христианским путям, осуществлял христианскую программу – но в стороне от церкви, которая не признавала, не признала, не узнала в этом новейшем секулярном прогрессе те же заветы Христа. Христианский прогресс осуществляется безбожниками – вот была бомба, взорванная Владимиром Соловьевым. Это и дало основную тему русского ренессанса, русского культурно-религиозного возрождения, русского Серебряного века, как это стали называть.
Особенно ситуация в России обострилась с началом революции 905-го года. Мережковский тогда развернул свою проповедь: в русской церкви жизни нет, Христос живет в русских мальчиках, бросающих бомбы, но у этих мальчиков, делающих святое дело освобождения братьев своих и себя на алтарь жертвами приносящих, – у них нет христианского сознания. И вот такое сознание должны принести в революцию мы, передовые, то есть уже Христа усвоившие интеллигенты, интеллектуалы.
Нужно подчеркнуть, что такая постановка вопроса – о необходимости привнесения христианских ценностей в дело русского освобождения – была свойственна всем деятелям русского культурного возрождения – всем, за исключением Розанова. Можно сказать, что он-то и начал главную тему русского культурного ренессанса – как вернуть в высокую культуру религиозное сознание, преодолеть плоский интеллигентский секуляризм. Но его особая позиция в том заключалась, что одновременно с отказом от радикального наследства он отказывался от союза с христианской церковью, и особенно с православием. Христианство несовместимо с культурой – ни с какой культурой. Он начал ту знаменитую статью «Об Иисусе сладчайшем и горьких плодах мира» таким предложением: попробуем в любую страницу из Гоголя инкрустировать любой евангельский текст – ничего не выйдет, выйдет какафония, обнажится полнейшая несовместимость этих текстов. Вот посмотрим в эту статью, процитируем Розанова:

Диктор: «Иисус действительно прекраснее всего в мире и даже самого мира. Когда он появился, то как Солнце – затмил собою звезды. Звезды нужны в ночи. Звезды – это искусства, науки, семья. Нельзя оспорить, что начертанный в Евангелиях Лик Христа – так, как мы Его приняли, так, как мы о Нем прочитали, - «слаще», привлекательнее и семьи, и царств, и власти, и богатства. Гоголь – солома пред главой из евангелиста. Таким образом, во Христе – если и смерть, то сладкая смерть, смерть-истома. Отшельники, конечно, знают свои сладости. Они томительно умирают, открещиваясь от всякого мира. Перейдем к мировым явлениям. С рождением Христа, с воссиянием Евангелия все плоды земные вдруг стали горьки. Во Христе прогорк мир, и именно от Его сладости. Как только вы вкусите сладчайшего, неслыханного, подлинно небесного – так вы потеряли вкус к обыкновенному хлебу. Кто же после ананасов схватится за картофель. Это есть свойство вообще идеализма, идеального, могущественного. Великая красота делает нас безвкусными к обыкновенному. Всё «обыкновенно сравнительно с Иисусом. Не только Гоголь, но и литература вообще, науки вообще. Даже более: мир вообще и весь, хоть очень загадочен, очень интересен, но именно в смысле сладости – уступает Иисусу. И когда необыкновенная его красота, прямо небесная, просияла, озарила мир – сознательнейшее мировое существо, человек, потерял вкус к окружающему его миру. Просто мир стал для него горек, плоск, скучен. Вот главное событие, происшедшее с пришествием Христа».

Борис Парамонов: Всё одно к одному: христианство, особенно русское православное, взятое вне богатого культурного окружения, свойственного западным конфессиям, - есть религия умирания, смерти, сладкой смерти. Отсюда и пошли у Розанова «евреи» и «пол», столь отвращавшие Ахматову: это естественная реакция на христианский нигилизм, столь выразительно стилизованный Розановым. Иудаизм, вообще древние восточные религии, позднее открытые Розановым, в отличие от христианства суть религии жизни, преизбыточествующей плоти, рождения и телесного цветения.

Иван Толстой: Борис Михайлович, у меня два вопроса возникают в связи с этим сюжетом. Первый: вправе ли мы верить Розанову на слово, считать его трактовку христианства единственно правильной и не подлежащей критике? Ведь были же несогласные, подвергалась ведь критике эта слишком уж односторонняя картина.

Борис Парамонов: А как же! Именно статья «Об Иисусе сладчайшем» вызвала очень серьезную критику на заседаниях того же Религиозно-философского общества. Николай Бердяев сделал контр-доклад, напечатанный потом под названием «Христос и мир. Ответ Розанову». Это замечательный текст, требующий не менее обширной цитации, чем текст Розанова.

Диктор: «Розановская постановка вопроса производит очень сильное впечатление, все возражения со стороны апологетов христианства представляются жалкими и слабыми. Розанов говорит конкретно и на первый взгляд ясно, дает почувствовать всю остроту вопроса, он ошеломляет и гипнотизирует (…) у всех остается впечатление, что Розанов показал, наглядно показал абсолютную противоположность между Христом и миром, абсолютную несоединимость сладости Христа со сладостью мира. Для Розанова Христос есть дух небытия, дух умаления всего в мире, а христианство – религия смерти, апология сладости смерти. (…) Христос загипнотизировал человечество, внушил нелюбовь к бытию, любовь к небытию. Религия лишь одно признала прекрасным – умирание и смерть, печаль и страдание. Очень талантливо пишет Розанов, очень красиво говорит, много верного говорит, но сама исходная его точка – ложна, сама его постановка вопроса – призрачна и путана. Розанов – гениальный обыватель, и вопрос его, в конце концов, есть обывательский, мещанский, обыденный вопрос, но формулированный с блестящим талантом. (…) Розановская семья, варенье, театры, сладости и радости благополучной жизни понятны и близки всему обывательскому царству, которая в этом и видит сущность мира и мир этот хотело бы спасти от гипноза Иисуса Сладчайшего.
Вопрос о мире очень неясен и неопределен, и в этом выдавании неясного и неопределенного за ясное и определенное, выдавании искомого за найденное – вся хитрость Розанова и вест секрет его кажущейся силы. Что такое мир, о каком мире идет речь? (…) Если подымается вопрос о мире как совокупности всего эмпирически данного, в котором сладость варенья занимает такое же место, как и сладость величайшего художественного произведения, тот этот вопрос для нас почти неинтересен. Вечное в мире и тленное в мире нельзя брать за одну скобку, и самая постановка вопроса о мире без всяких разъясняющих оценок недопустима. Фактический, данный и испытываемый нами мир есть смесь бытия с небытием, действительности с призрачностью, вечности с тлением. Какой мир возлюбил Розанов, какой из миров хочет утверждать, в каком хочет жить? (…) Просто утверждать этот «мир» - значит утверждать закон тления, рабскую необходимость, нужду и болезнь, уродство и фальсификацию. Мир во зле лежит, а положительная полнота бытия есть высшая цель и благо, а ценное и радостное в мире есть действительное бытие. Розанов может только беспомощно остановиться перед злом этого мира, отрицать это зло он не может, понять происхождение этого зла он не в силах. Откуда смерть6 одинаково ненавистная и Розанову и всем нам, откуда смерть вошла в мир и почему овладела им? Согласится ли Розанов признать смерть существенной особенностью того мира, который он так любит и который защищает против Христа? Не от Христа пошла смерть в мире, Христос пришел спасти от смерти, а не мир умертвить».

Борис Парамонов: Это блестящая критика, можно даже сказать отповедь, инвектива. Но Розанов остался при своем – тем же врагом христианства. Скорее даже Христа, а не христианства, это нужно не уставая повторять. Как раз с бытовым православием он был в ладу – не мог сесть за стол, если среди присутствующих не было попа, батюшки. Тот же Бердяев говорил о нем: Розанов для церкви остается своим человеком, этаким дядюшкой. Христос нужен, когда приходит смертный час, говорил Розанов, здесь Он всячески уместен. И сам Розанов умер по чину и обряду православной церкви.
Кстати, деталька. Розанов чуть ли не в центр православного культа ставит труп, покойника, гроб выступает священным алтарем. И он же обращает внимание на то, как в иудаизме пренебрегают мертвым телом : это «нечистое», от которого нужно избавиться как можно скорее.

Иван Толстой: И вот как раз в связи с этим, Борис Михайлович, у меня второй вопрос возник: как получилось, что Розанов, при всем его демонстративном, в ранг мировоззрения воздвигнутом поклонении иудаизму, - что он заслужил репутацию антисемита, чуть ли не главного в России? Как известно, его исключили из Религиозно-философского общества как раз за антисемитизм.

Борис Парамонов: Это связано с делом Бейлиса. Евреев обвинили в ритуальных убийствах: мол, кровь христианских младенцев употребляют при выделке мацы. Дело вызвало всеобщее негодование у всех пристойных людей, а на стороне обвинителей Бейлиса оказались совсем уж нерукопожатные люди. И среди них, увы, выдающийся писатель Василий Васильевич Розанов.
Он тогда писал статьи, доказывающие подлинность обвинения и уже после окончания процесса Бейлиса, которого суд оправдал, напечатал их отдельной книгой под названием «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови». Я знал о существовании этой книги, но в СССР ее прочесть было невозможно, ее не было даже в каталоге спецхрана Ленинградской публичной библиотеки. Прочитать ее мне удалось в Нью-Йорке, в библиотеке Колумбийского университета.

Иван Толстой: А я как раз читал еще при советской власти. Сейчас она в России переиздана в составе розановского собрания сочинений.

Борис Парамонов: Ну еще бы, теперь много появилось истинно-русских людей. Но вот что хочется сказать сразу же и категорически: даже несмотря на то, что он написал эту книгу, его всё же нельзя считать антисемитом. Конечно, критиковали его правильно и исключили из Религиозно-философского общества правильно. Более того, нельзя это сочинение, этот, можно сказать, поступок, списывать на общую невменяемость Розанова, о которой кто только не говорил. На его безответственность. Тут другое и, решусь сказать, гораздо более интересное. Дело в том, что эти гипотетические жертвоприношения нравились Розанову, были для него доказательством истинности иудаизма – религии плоти и крови в противоположность одностороннему спиритуализму христианства. В пресловутой книге Розанов поместил описание практики ритуальных резников, осуществляющих приготовление кошерной пищи, когда из тела убитого животного должна стечь вся кровь. И Розанов сопровождает это описание многочисленными сносками, полными восклицаний: вот-вот, смотрите! о, как это важно! Он зачарован, опьянен даже не самим зрелищем, а его описанием, это ему «в масть». Можно было бы сказать, что это свидетельство его латентного, вытесненного садизма, если б Василий Васильевич не был такой пассивной бабой.

Иван Толстой: Это же Бердяев так его назвал в другой своей статье - «О вечно-бабьем в русской душе». Но вот вопрос к Вам, Борис Михайлович: вы сами к такому выводу пришли – об этих провокативных симпатиях Розанова или такие трактовки этого скандального сочинения Розанова вам уже где-то встречались?

Борис Парамонов: И то, и это. Я уже хорошо знал Розанова, чувствовал его с всеми его трепыханиями и почесываниями, как сказал бы Достоевский, так что оценить эту книгу трудности не представляло, сразу же было ясно, к чему лежит душа Розанова. Но потом, годы уже спустя, я прочел то же в книге Синявского «Опавшие листья Розанова», там даже библиография вопроса приводилась. Синявский указал, что это мнение первым высказал Петр Константинович Губер. Это вполне почтенный автор, между прочим, обнаруживший и опубликовавший так называемый Донжуанский список Пушкина. Он же написал еще в двадцатые годы хорошую книгу о Герцене, а также роман «Месяц туманов».

Иван Толстой: Эта работа Губера называется «Силуэт Розанова», и она была уже в наше время, в 1995 году, перепечатана в сборнике «Розанов: про и контра». Давайте процитируем соответствующее место:

Диктор: «Нет никакого сомнения, что ни судейские чиновники, которые вели следствие, ни адвокаты, выступавшие гражданскими истцами, ни на йоту не верили, что Бейлис убил Ющинского с ритуальными целями. Они раздували и двигали это дело из чисто политических соображений. Но в толпе их Розанов занимал совсем особое место. Он полагал, что ритуальные убийства действительно существуют в тайниках какой-то мистической еврейской секты. Или, точнее говоря, ему хотелось, чтобы они существовали. Но хотелось не для того, чтобы оправдать угнетение евреев, а потому, что самый факт ритуальных убийств нравился ему. Он был убежден, что это хорошо, что, пожалуй, это даже угодно Богу. Такова потаенная, скрытая мысль написанной Розановым книги об употреблении евреями христианской крови. Конечно, ни министру Щегловитову, ни адвокату Замысловскому, ни прокурору Випперу не приходило в голову ничего подобного».

Борис Парамонов: Да, тут мы встречаемся с особым случаем: Розанов не противоречит себе, как с ним постоянно случалось, а только демонстрирует совсем уж замысловатый выворот своей мысли: вот вы считаете, что это худо и поэтому быть не могло, а я говорю, что это хорошо, что так и надо, и не клевещу на евреев, а возношу им вящую хвалу.

Иван Толстой: Борис Михайлович, при подготовки к сегодняшней беседе вы обмолвились, что для характеристики розановского своеобразного филосемитства и объяснения его враждебности к христианству нужно вспомнить кое-какие биографические обстоятельства его жизни. Я правильно запомнил?

Борис Парамонов: О, конечно! В жизни Розанова имела место некая серьезная семейная драма. Еще молодым учителем гимназии он женился на Аполлинарии Сусловой – женщине, бывшей на 18 лет его старше. Она в свое время была подругой Достоевского, и тому тоже много крови испортила. Суслова оставила Розанова, но не пожелала дать ему развода. А он вскоре женился на хорошей женщине – вдове священника с ребенком, и сам еще четверых детей завел. Они повенчались тайным браком, не имевшим никакой легальной силы, и семья Розанова, жена его и дети оказались как бы вне закона. Сколько он ни бился и ни старался это положение как-то выправить – всегда наталкивался на категорическое «нет» церковных инстанций. Разводами тогда ведь церковь ведала. И вот отсюда у него пошло критическое отношение не просто к церковному законодательству, а к христианству вообще. Нечувствование пола в христианстве стало ясно Розанову. Он весь отсюда вышел.
Христиаство для Розанова – слишком спиритуалистично, односторонне спиритуалистично, в сущности, враждебно быту и бытию. Розанов не доверял высоким материям, он называл христианство номиналистичным – чисто словесным построением, чуждым человеку на всех его путях. Кроме смерти.
Вообще Розанов обладал своеобразным критерием истины: там, где были «пары», телесные испарения, всяческая телесность – там для него была истина. Вот такое, например, его высказывание выпишем:

Диктор: «В паскудстве – Солнце. Другое солнце, живое солнце. О, тогда понятны и хлысты и их – если он есть – свальный грех. «Испытаемте и сведем солнце в эту избу…» Теплая, парная, вонючая. Мудрые мужики нюхают и говорят: «К нам сюда сегодня бог придет». Бог не Бог, а Диана Эфесская явно тут (…) И ржут. Хлысты и небеса. Вонько. Скверно. Но они уже знают тайну мира, что «где гадко, там и свято».

Иван Толстой: Розанов где-то сравнивал русскую баню с английским парламентом – полное предпочтение отдав именно русской бане.

Борис Парамонов: А как же, незабываемый текст, причем никакой иронии не ощущалось, всё выдавалось, как незыблемая правда. Помню в той статье слова: западный человек не парится, он «презренно моется». И мистикой бани Розанов называл чистый пар. Когда это читалось в советские еще годы, поневоле вспоминалась практика начальственной жизни, где, по слухам, самые важные решения принимались в саунах. Василий Аксенов такую сцену однажды живописал.

Иван Толстой: Но Розанов ведь не с самого начала своей литературной деятельности был Розановым. Сам собою он стал очень постепенно. И поздний Василий Васильевич недаром так притягивает читателя. «Уединенное» и «Опавшие листья» - в двух частях, двух «коробах» - действительно нарушают литературные приличия.

Борис Парамонов: Да, скандал эти книги произвели страшный. Их восприняли как некое издевательство над публикой. Писали о цинизме реакционного нововременца (Розанов работал в газете Суворина «Новое время», считавшейся оплотом всяческой реакции). Особым цинизмом посчитали тот факт, что Розанов насовал в эти книги всякий сор, сырье, какие-то случайные заметки, причем с точным указанием времени и места таких озарений: «на извозчике» или «за набивкой табаку». Еще и то раздражало, что каждая такая заметка печаталась на отдельном листе. Конечно, среди этих мелочей встречались острые мысли, но установка была именно на вот такой пестрый сор.
В новом Розанове – авторе «Уединенного» и «Опавших листьев» разобрался молодой литературный теоретик Виктор Шкловский. Его тезис – в этих книгах Розанов выступает как писатель, не просто литератор, а как писатель, нашедший новую форму построения книги.
Шкловский тогда носился с идеей о книге нового типа: художественное произведение не обязательно должно быть сюжетно построенным, с главным и второстепенными героями, с развитием событийного ряда, с ясной концовкой. Вот Розанова он и взял как яркий пример внесюжетного художественного построения. Как известно, у Шкловского классикой такого рода считались две книги – «Тристрам Шенди» Лоренса Стерна и «Евгений Онегин». Теперь в этот ряд он включил Розанова (а несколько позже книгу Максима Горького Заметки из дневника. Воспоминания»).
Установка и пафос этой работы Шкловского: Розанова надо брать не как идеолога, даже реакционного, а как писателя, создавшего новую форму литературы.
Процитируем молодого Шкловского:

Диктор: «В «Темном лике», в «Людях лунного света», в «Семейном вопросе в России» Розанов выступал публицистом, человеком нападающим, врагом Христа.
Таковы же были его политические выступления. Правда, он писал в одной газете как черный, а в другой как красный. Но это делалось всё же под двумя разными фамилиями, и каждый род статей был волевым, двигательным, и каждый род их требовал своего особого движения. Сосуществование же их в одной душе было известно ему одному и представляло чисто биографический факт.
В трех последних книгах Розанова дело резко изменилось, даже не изменилось, а переменилось начисто.
«Да» и «нет» существуют одновременно на одном листе, - факт биографический возведен в степень факта стилистического. Черный и красный Розанов создают художественный контраст, как Розанов грязный и божественный. Само «пророчество» его изменило тон, потеряло провозглашение, теперь это пророчество домашнее, никуда не идущее».


Борис Парамонов: Должен вам сказать, что я не большой поклонник этого сочинения Шкловского. Он не столько Розанова дает, сколько на его примере хочет строить увлекшую его теорию внесюжетного художественного построения. И его очень легко опровергнуть. Дело в том, что Розанов и после «Уединенного» и «Опавших листьев» продолжал писать в той же манере – набрасывать отдельные мысли и наблюдения на разрозненных листках. Два таких сочинения сохранились после Розанова, хотя при жизни его напечатаны не были. Это «Сахарна» и «Последние листья». И никакой построенности в этих записях нет – и тем не менее они производят впечатление, не менее сильное, чем самые скандальные страницы розановской трилогии. Вот об этих воньких мужиках я оттуда цитировал. Или вот еще:

Диктор: «Противная, противная моя жизнь. Добровольский (секретарь редакции) недаром назвал меня дьячком. И еще назвал «обсосом» (косточку ягоды обсосали и выплюнули). Очень похоже.
Что-то дьячковское есть во мне. Но поповское – о, нет! Я мотаюсь «около службы Божией». Подаю кадило и ковыряю в носу. Вот моя профессия.
И на весь мир гремит вопрос:
«Господи, где же правда, в замерзании или в ночной теплой вони?»


Борис Парамонов: Шкловский написал, что Розанов преодолел свои противоречия в художественном построении, когда они перестали быть величинами материальными и превратились в величины формальные. Но, как кажется, он приписал Розанову собственное понимание художественного построения. В «Последних листьях» Розанов никакими построениями и композиционными приемами не занимается, а рядополагает записи в чисто хронологическом порядке. И пишет, например, так:

Диктор: "...противоречия не нужно примирять: а оставить их именно противоречиями, во всем пламени и кусательности (...) Противоречия, пламень и горение. И не надо гасить. Погасишь - мир погаснет. Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и "умозаключению" своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении (...) Душа твоя не меньше мира. И если ты терпел, пусть и мир потерпит.
Нечего ему морду мазать сметаной (вотяки)"

Борис Парамонов: Сила и мастерство Розанова – как раз в его «голизне», прием его – демонстративное обнажение. Его эстетика – безыскусность, и в этом он очень русский:

Диктор: "Русский человек слишком теплый человек: он возьмет глыбу мраморную, подержит ее в руках и бросит, сказав: "Ой, как холодно".
По холодному матерьялу скульптуры у нас и не вышло искусства.
И запоет песенку, пьяненькую, глупенькую. И в этой песенке - всё тепло мира.
И живи им, Русь.
Нам искусство не нужно. Определенным образом не нужно.
И красоты не нужно. "Наша костромская баба вкуснее Афродит".


Иван Толстой: Борис Михайлович, вот вы провозглашаете принципиальную и ни на что не сводимую русскость Розанова. А мне вспомнилась одна ваша давняя уже статья, которая называлась «Американец Розанов». Что вы нашли в нем американского?

Борис Парамонов: Я там Гоголя вспоминал: иностранец Василий Федоров. Но Розанов, несомненно, проецируется на сегодняшние западные темы, не только на сугубо американские. Ну, например, разве нельзя вести от Розанова, с его одержимостью полом, сегодняшнюю сексуальную революцию? Согласен, здесь много важнее Фрейд, Розанова на Западе не знают, а если когда и переводили, то не запомнили. О влиянии Розанова на западную культуру говорить, конечно, не приходится. Здесь не влияние важно, а типологическое сходство. И есть еще одно, важнейшее, Розанова можно с полным основанием представить пророком нынешней нерепрессивной цивилизации. Нерепрессивная цивилизация как раз и построена на раскрепощении пола. А Розанов тут как тут: это он же сказал, что переженил бы всех гимназистов и гимназисток, и не выдавал бы без этого аттестатов зрелости.
Еще, помнится, я в той статье вспоминал Джорджа Сантаяну, его книгу об американском характере. Сантаяна говорил, что американец в любой Лии готов увидеть Рахиль. Разве это не Розанов?
Но и разница была огромная. К современной сексуальной революции Розанова не свести. Пол для него – святое, граница и соединение человека с Богом. Пол Розанова семейный, творящий, а не стороннее развлечение. Он, например, настаивал на добрачной невинности девушек, видел тут некую метафизику. А что сейчас? Раздают бесплатно и без рецептов контрацептивы детям любого возраста. Не думаю, чтоб Василий Васильич такие дела одобрил.
Пол в сексуальной революции секуляризован, лишен розановской сакральности. И вообще отделен от деторождения – при том, что само деторождение становится чем-то в высокой степени проблематичным в свете нынешнего демографического кризиса.

Иван Толстой: Борис Михайлович, мы сегодня не раз вспоминали отзывы Бердяева о Розанове, его знаменитую статью «О вечно бабьем в русской душе». А что именно у Розанова вызвало такую убийственную характеристику?

Борис Парамонов: В начале первой мировой войны Розанов выпустил книгу «Война 1914 года и русское возрождение». И был в этой книге знаменитый фрагмент, вызвавший интерес и комментарий не только у Бердяева. Я помню статью Мережковского об этом, и с той же цитацией. Розанов описывает, как на петроградской улице он увидел кавалерийский полк на марше:

Диктор: «Я всё робко смотрел на эту нескончаемую идущую вереницу тяжелых всадников, из которых каждый был так огромен сравнительно со мной… Малейшая неправильность движения – и я раздавлен… Чувство своей подавленности более и более входило в меня. Я чувствовал себя обвеянным чужою силой, - до того огромною, что мое «я» как бы уносилось пушинкою в вихре этой огромности и этого множества… Когда я вдруг начал чувствовать, что не только «боюсь», но и – обворожен ими, - зачарован странным очарованием, которое только один раз – вот этот – испытал в жизни. Произошло странное явление: преувеличенная мужественность того, что было предо мною, - как бы изменила структуру моей организации и отбросила, опрокинула эту организацию – в женскую. Я почувствовал необыкновенную нежность, истому и сонливость во всем существе…Сердце упало во мне – любовью… Мне хотело бы, чтобы они были еще огромнее, чтобы их было еще больше… Этот колосс физиологии, колос жизни и, должно быть, источник жизни – вызвал во мне чисто женственное ощущение безвольности, покорности и ненасытного желания «побыть вблизи», видеть, не спускать глаз… Определенно – это было начало влюбления девушки.
Сила – вот одна красота в мире… Сила – она покоряет, перед ней падают, ей, никонец, - молятся… Молятся вообще «слабые» - «мы», вот «я3 на тротуаре. В силе лежит тайна мира… Огромное. Сильное… Голова была ясна, а сердце билось… как у женщин. Суть армии, что она всех нас превращает в женщин, трепещущих, обнимающих воздух…»


Борис Парамонов: Ну что тут можно сказать, какие оценки вывести? Гениальный текст, гениальный человек. Но тут-то и зло русское зарыто, как утверждает Бердяев, приведя эту цитату. Несомненно, Розанов угадал нечто русское, но если это так, то страшно делается за Россию, говорит Бердяев, - за бабу слабую, готовую покориться, отдаться чуждой силе – и в себе силы не имеющей. Это старая, многажды высказанная мысль Бердяева: в России нет светоносной мужской силы, мужественного Логоса, Россия не выработала в себе мужа – и готова покориться чужой силе, чужому насилию, от Петра до Маркса.
Вообще же обращаться к Розанову за наукой, за поучением – совершенно бесполезно. Розанов не учит – он радует. Доставляет эстетическое наслаждение. Бердяев был прав, когда говорил, что никаких мыслей у Розанова и нет, а только импрессии и поток слов. Но были у Розанова если не мысли, то озарения. То, что он написал о христианстве, никому другому в голову бы не пришло. Можно, конечно, вспомнить о Ницше, но там был другой случай. Мы уже говорили, что в стилизованном образе Христа Ницше дал замаскированную самокритику. Это, так сказать, момент экзистенциальный. А Розанов поставил христианство в историко-культурную перспективу. И вот какие его слова первостепенно важны – сказанные сразу же после большевицкой революции, буквально на другой день:

Диктор: "Нет сомнения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего заключается в том, что в европейском (всем, — и в том числе русском) человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустоты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатства. Все потрясены. Все гибнут, все гибнет. Но все это проваливается в пустоту души, которая лишилась древнего содержания".

Борис Парамонов: Трудно дать таким словам торопливую или однозначную оценку – этим словам надо благоговейно внимать.
Это что касается России (главным образом), но и Европу Розанов здесь поминает. А в другом месте он говорит, что культурный мир погибнет от жалости

Диктор: "Европейская цивилизация погибнет от сострадательности.
Как Греция — от софистов и Рим — от "паразитов" (прихлебателей за столом оптиматов).
Механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодеяния: и в конце времен злодеи разорвут мир (...)
(...) собственно не от сострадательности, а от лжесострадательности. В каком-то изломе этого. Цивилизации гибнут от извращения основных добродетелей, стержневых, "на роду написанных", на которых "все тесто взошло". В Греции это был ум, софия, в Риме — volo, "господствую", и у христиан—любовь. "Гуманность" (общества и литературы) и есть ледяная любовь.
Смотрите: ледяная сосулька играет на зимнем солнце и кажется алмазом.
Вот от этих "алмазов" и погибнет все..."


Борис Парамонов: Эти слова Розанова мало кто сейчас помнит, а ведь многое в современном мире описывают они правильно. Вот и думай, как судить о Розанове: мыслей вроде бы и нет, а озарения и пророчества – самые первостатейные.

Иван Толстой: Такое впечатление, что он вэлфэр-стэйт в этих словах описал. На таких примерах видно, что Розанов – явление далеко не архаическое, не только истории литературы принадлежит.
Борис Михайлович, давайте вспомним еще одну розановскую тему, чрезвычайно актуально звучащую в нынешнем мире, – особый извод его сексуальных штудий.

Борис Парамонов: Вас понял. Это, конечно, «люди лунного света» - герои самых, пожалуй, глубоких книг Розанова: В темных религиозных лучах» и «Темный лик». Это шедевр розановской психоархеологии, если можно так сказать. Изучая древние восточные религии он обнаружил существование определенного типа людей, негативно самоопределяющихся в отношении к полу. Там много у него всякой экзотики, вроде жрецов Кибилы, но самое интересное, конечно, реставрация им типа первоначальных христиан. Вот это и есть у него люди лунного света. Говоря нынешними словами, Розанов считал христиан сублимированными гомосексуалами. Сразу же оговорка, это говорилось о типе первохристиан, а не современных Розанову прихожан нынешних церквей. Вообще никаких «практик» сексуальных Розанов здесь не описывает: он скорее устанавливает факт сублимации секса у людей такого типа. Между прочим привлекает для этого сцены из толстовского «Воскресения», где действует одна революционерка Марья Степановна Щетинина. И вообще он дает исключительно высокую оценку такого типа людям. Собственно, в этом преодолении, сублимации пола рождается личность, говорит Розанов. Буквально:

Диктор: Индивидуум нaчaлся тaм, где вдруг скaзaно зaкону природы: "стоп! не пускaю сюдa!" Тот, кто его не пустил, - и был первым "духом", не-природою, не-мехaникою. Итaк, "лицо" в мире появилось тaм, где впервые произошло "нaрушение зaконa". Нaрушения его кaк однообрaзия и постоянствa, кaк нормы и "обыкновенного", кaк "естественного" и "всеобще-ожидaемого".
Без "лицa" мир не имел бы сиянья, - шли бы "облaкa" людей, нaродов, генерaций... И, словом, без "лицa" нет духa и гения.


Борис Парамонов: Вот генезис человека по Розанову – происхождение личности, индивидуального духа. Так что трактовать Розанова в качестве принципиального врага христианства не очень-то и получается. У такого сложного человека мыслей было много, причем самых разных.

Иван Толстой: А как, по-вашему, Борис Михайлович, отнесся бы Розанов к нынешнему гей-движению, гей-субкультуре?

Борис Парамонов: Интересный вопрос, я его ожидал. Думаю, что негативно отнесся бы. Прежде всего, понятно, что вопрос деторождения здесь снимается, а религия Розанова вся построена на культе семьи, женщины, младенцев. И потом вспомним, в чем он видел ценность такого рода ориентации: это было у Розанова некое подполье, тихая тайна, излучение духовной любви. Всё это плохо вяжется со всякого рода «движениями», по определению массовыми и шумными. Но будучи человеком мирным, Василий Васильевич уж преследовать таких людей не звал бы.

Иван Толстой: Ну и последнее, пожалуй. В чем вы видите влияние Розанова на русскую литературу, на самих писателей, на их темы. Можно говорить о таком влиянии – или Розанов прошел стороной?

Борис Парамонов: «Так Лермонтовым по Кавказу Пройти, не потревожив скал». Влияние Розанова было колоссальным, но очень мало его чувствуют и замечают. Одно слово только скажу, даже и не слово – цифру: «12». Поэма Блока – розановского чертежа и дизайна. Отсюда Христос, предводительствующий разбойниками. Это поэтический апофеоз Розанова.
Это максимально высокий Розанов. Но он был такой человек, которому никак не шел пафос, и сам себя он постоянно снижал. Розанова можно читать совсем без таких серьезных установок, и не истины у него искать, а всяких словечек, великим мастером которых он был. Например, есть у него статья о скульпторе Голубкиной, которая по социальному положению была огородницей в городке Зарайск. И Розанов говорит: если в Зарайске такие огородницы, то каков же должен быть зарайский городской голова! Или еще: почему в России все аптекари немцы? Потому что где надо капнуть, там русский плеснет. Или, Лев Толстой – это русская деревня, приобретшая размер и значения Рима.
А вот самое мое если не любимое, то навсегда запавшее: человек потому уже царь природы, что способен к скотоложству.

Иван Толстой: А мне вот такое выражение нравится: какой же ты профессор государственного права, если его превосходительству под козырек сделать не можешь!

Борис Парамонов: Это скорее юмор, но вот хочется привести слова из одного из последних писем Розанова, когда он умирал в Сергиевом Посаде, – из письма Мережковскому:

Диктор: «Целую, обнимаю вместе с Россией несчастной и горькой.
Творожка хочется, пирожка хочется!»
.