Ангел

200 лет со дня рождения Лермонтова

Лермонтов – самый парадоксальный из русских классиков. Парадокс уже в том, что его причислили к классикам. Корпус его сочинений невелик, меньше его написал один Грибоедов. Стихов он писал много, но на девять десятых это юношеские опыты, несамостоятельные, можно сказать, эпигонские, он часто составлял свои первые поэмы из чужих стихов, делал центоны (Эйхенбаум). Хороших стихотворений у него наберется не больше полусотни. Поэмы плохи все, включая прославленного "Демона", от которого остались несколько оперных арий, нелепого "Мцыри" и псевдорусской "Песни о купце Калашникове". Роман – полтораста страниц, и его Печорин – отнюдь не герой нашего времени, не представительный тип, а проекция собственных комплексов автора, его подчеркнутого женоненавистничества. Лучшее в романе – не похождения Печорина, а страницы реалистической прозы, например, описание поездки по кавказским горам в "Бэле" и фигура Максима Максимовича, отнюдь не Печорина. Столбовая русская проза пошла от Лермонтова, отнюдь не от Гоголя и не от Пушкина, бывшего в прозе французом, писавшего как Мериме. В этом смысле "Герой нашего времени" действительно замечательная книга, некая плодотворная завязь. Громадный талант Лермонтова отрицать невозможно, он очень многое обещал. Но кажется, что, не погибни Лермонтов на дуэли, сосланный на Кавказ, а умри на том же Кавказе хоть от "лихорадки", проходя действительную службу, его не вознесли бы так высоко. Лермонтов – специфически русское явление, и не литературы уже, а русской судьбы. Лермонтов не умер молодым – он погиб. Он поэт с биографией, с судьбой, с трагической судьбой. Только такие писатели становятся в России классиками.

Об этом Ходасевич написал статью "Кровавая пища", перечислив русский литературный мартиролог, и повторять его не надо, он у всех в памяти. А Эренбург в "Дне втором" написал: русская поэзия началась двумя трупами и двумя трупами кончилась. Тогда, в начале тридцатых, это были Есенин и Маяковский. К концу тридцатых трупов добавилось: Мандельштам, Бабель, затравленный Булгаков, умерший в сорок девять лет действительно от того, что ему не давали хода. Гоголь, уморивший себя голодом, каторжанин Достоевский, стоявший у расстрельного столба. Лев Толстой – пример всяческого благополучия литературной да и просто человеческой судьбы, при жизни мировая знаменитость. Но и он чувствует, что одной литературой в России не возьмешь, – и совершает свой гениальный побег. Цветаева написала о "поэтах с биографией и поэтах без биографии": первый тип – Блок, второй – Пастернак. Но Пастернак сознательно идет на конфликт с властью, отдавая за границу роман, без этого его теперь невозможно представить, этот отсвет ложится и на его вполне мирные, можно сказать, буколические стихи. А в новые уже времена – конечно, Бродский, которому сама власть устроила биографию мученика позорным процессом, без которого не было бы у него мирового резонанса. Первые стихи Бродского не так уж и хороши, но в нем самом чувствовалась судьба, нелегкая судьба, и он действительно встал на ее уровень.

Мандельштам: только в России по-настоящему ценят стихи, за них убивают. Или всю жизнь бьют. Сравним Ахматову с Робертом Фростом. Личная жизнь Фроста была тяжелой, но поэтическую его судьбу трагической никак не назовешь. Она была вполне благополучной, и культовой фигурой он не стал. Культ в Америке возвели самоубийце Сильвии Плат.

М.Ю. Лермонтов. Дуэль (рисунок пером)

Трагический фон существованию русских писателей давало государство, связанность с ним всех в нем живущих, даже если они не состояли на государственной службе. Лермонтов был связан, но, как ни странно, как раз в его случае трудно говорить о власти-губительнице. Наказание за дуэль с Барантом было, во-первых, справедливым – дуэли карались законом, во-вторых, мягким, последовало быстрое возвращение в столицы. Что же касается второй ссылки на Кавказ, то, безусловно, распорядился ею император, но это не было политическим преследованием. Почему-то, зная правду, исследователи молчат. Правда была в том, что император не любил Лермонтова по причине самой что ни на есть житейской: он приревновал к Лермонтову императрицу, свою жену, которая влюбилась в поэта.

Ирония судьбы: ревность была напрасной, ибо Лермонтов не любил женщин, всячески избегал их, а отнюдь не был пожирателем женских сердец, как выдуманный им Печорин. О какой Бэле можно говорить, когда в соответствующей главе "Героя" предмет любви, восхищения и похищения – жеребец Казбича Карагёз. Бэла – маскирующая конструкция, возведенная по всем правилам психоанализа: терапии еще не было, но потенциальные пациенты не переводились. Что уж говорить о княжне Мери – предмете издевательств мизогина, заработавшего репутацию сердцееда по известному правилу: чем меньше женщину мы любим… Или вспомните, как в "Фаталисте" Печорин проходит мимо влюбленной в него дочери старого казака. Женщины ему не нужны – так же, как автору его Лермонтову. Видимо, ухаживая за бедной Сушковой и считаясь уже как бы женихом, Лермонтов пишет ей анонимное письмо, разоблачающее самого себя. Или прочтите поэму "Монго" – о "Маешке", томящемся в соседстве с осаждающим балерину приятелем. Конечно, Лермонтов пытался бороться со своими демонами – отсюда барс из "Мцыри". Что же говорить о настоящем "Демоне"? Это попытка полюбить женщину: "Хочу я с небом примириться, / Хочу любить, хочу молиться". Попытка, как известно, не удавшаяся лермонтовскому демоническому герою. Его космическое одиночество – сублимация житейской несостоятельности.

Демон Лермонтова – поверженный ангел. Ангелы только тогда интересны, когда они падшие. И ангелическая природа Лермонтова несомненна. У Лермонтова была память о его небесной родине. Отсюда необыкновенно чистый звук его зрелой поэзии, да и раннего "Ангела" ("По небу полуночи…"). "Из глубины взываю к Тебе, Господи!" – это молитва грешников, томящихся в аду. В экзистенциальной философии это называется скачок к вере: чем нестерпимей земной ад, тем сильнее мысль о неподлинности этого мира и порывание к небу. Это случай Лермонтова. И он ускорил свое восхождение к небу. Может быть, в этом самовольном решении – подставить себя под пулю дуэлянта – и заключался его единственный грех.