Александр Генис: В эфире - новый выпуск нашего культурно-исторического цикла:

1917 - век спустя:

парадоксы и параллели

Фолкнер сказал: “Прошлое никогда не бывает мертвым. Оно даже не прошло”.

Взяв знаменитый афоризм в эпиграфы цикла, мы погружаемся в вечно живое время прошлого, добравшегося до нас в виде исторических событий, художественных течений, музыкальных направлений, судьбоносных книг и - важная часть каждой передачи - стихов, которые, пожалуй, лучше всего остального способны передать дух времени.

Вглядываясь в прошлое, мы ищем не эскапизма, позволяющего отдохнуть в давно прошедшим, а уроков, позволяющих лучше понять настоящее и заглянуть в будущее.

Традиционные вопросы, которые эти передачи задают прошлому, звучат так:

Что было?

Что стало?

Что могло бы быть?

(Музыка)

Александр Генис: Наше путешествие по времени, начавшиеся в безмятежном, как теперь кажется, 1913-м , дошло до 1917-го, самого страшного в русской истории, наверное, года. Как обычно в этом цикле мы начнем с исторического контекста.

1917-й— это год, когда Первая мировая война стала казаться чудовищем. В 1916 году произошли знаменитые исторические сражения, такие как Верден или на Сомме. Это битвы, в которых погибли миллионы людей, вошли в историю как образец бессмысленной войны, ибо они ни к чему не привели. К 1917 году уже было ясно, что Первой мировой войне не видно конца, и никто не знает, как от нее избавиться. Самое главное, что к этому времени все поняли одно: война была ошибкой. Ведь раньше этого не понимали, все вступали в войну с радостью — она несла победу над косным, старым, буржуазным скучным веком. Война казалась искуплением и обещала надежду на будущее.

Соломон Волков: Очищением.

Александр Генис: Очищением, правильно вы сказали. Причем, великие интеллектуалы, такие, как Томас Манн, верили в очистительную роль войны.

Соломон Волков: А с российской стороны это были такие мыслители, как философ Булгаков, как Гершензон, как Франк, как Бердяев.

Александр Генис: И даже такие левые поэты , как Маяковский, который сначала прославлял войну в стихах.

Соломон Волков: Все крупные русские поэты так или иначе отдали дань шапкозакидательству и сверхпатриотическим идеям. Имелось в виду, что победим немцев сразу же, «раньше, чем весна откроет лоно влажное долин, будет нашими войсками взят заносчивый Берлин», писал Сологуб. Русские поэты встретили Первую мировую войну с огромным энтузиазмом.

Александр Генис: Как, надо сказать, и все остальные. Считанные единицы были против войны, такие, как немец Герман Гессе или француз Ромен Роллан, их было очень мало. Но к 1917 году все понимали, что война была ошибкой.

Дело в том, что какими бы ни видели военные действия главные лица в политической и военной истории, в 1914 все знали, что война будет короткая. Но к 1917 году выяснилось, что война эта длинная, более того, она казалась бесконечной. В те времена была распространена страшная мысль, что война никогда не кончится, что она будет продолжаться вечно. Потому что сама машина войны стала настолько всеобъемлющей, государство настолько стало сильным, военная жизнь почти совсем поглотила мирную, что, казалось, конца этому не будет.

Если бы любое правительство любой воюющей страны знало в 1914-м что будет в 1917-м, то войны бы просто не случилось. Во всех дневниках, мемуарах, документах читаешь, что: в 1914 году война казалась неизбежной. Но в 1917 году она уже казалась ошибкой и капризом истории - ее могло бы не быть. Именно поэтому все воюющие государства начали новую пропагандистскую акцию, которая называлась “ремобилизация”. И Англия, и Германия, и Франция, и Россия пытались заново определить, зачем нужна была эта война. Вильсон, в то время президент Америки, пытался выступить с мирной инициативой -закончить войну без победы. Вот это завершение войны без победителей, казалось бы идеальный выход, но ни одна из воюющих стран не могла на это пойти, потому что слишком велики были потери. За что же тогда погибли миллионы людей? И из-за этого война продолжалась без конца.

В России ситуация была особенно страшной, потому что к 1917 году стало очевидно, что надежд на победу не осталось. Это еще связано с тем, что в 1916 году Николай Первый взял на себя личное руководство военными действиями. И это была роковая ошибка самовластия, как только это произошло, он стал отвечать за все. Именно поэтому 1917 год вошел в историю, как год революции. В 1917-м было ясно, что на самом деле неизбежна не война, а революция.

Соломон Волков: Да, я совершенно с вами согласен. Хотел бы, вернувшись к истокам этого ужасного конфликта, подумать о его уроках. Потому что когда война еще только витала в воздухе, как вы справедливо сказали, все не просто ощущали неизбежность войны, но все известные мне крупные фигуры морально, интеллектуально, творчески подталкивали ситуацию к тому, чтобы она разрешилась военным конфликтом. Ужасный парадокс: атмосфера буржуазной Европы предвоенного времени казалась людям творческим, мыслящим настолько удручающе безвыходной, казалось, что человечество потеряло путь, что европейская цивилизация заблудилась, и что выходом из этого тупика может быть только такая страшная войа, то есть она тогда не представлялась страшной, она представлялась благодетельной - хирургическая операция.

Александр Генис: Как говорили футуристы, война - гигиена истории.

Соломон Волков: В этом было, мне кажется, огромное заблуждение и одновременно колоссальный исторический урок, если вообще исторические уроки возможны. Любое равновесие, пускай представляющееся самым скучным, пошлым, тривиальным, но равновесие всегда предпочтительнее сотрясений.

Александр Генис: Если говорить об уроках этой войны, то надо вспомнить, из-за чего она началась. Зерном войны было аннексия Боснии и Герцеговины. Австрия провела эту аннексию, чем страшно взбесила Россию и Николая Первого лично. В результате война была и расплатой за оскорбление. Казалось тогда, что это первостепенный политический вопрос: кому принадлежит Босния и Герцеговина. Но после Вердена, после страшных боев, после уничтожения Австрийской империи, после уничтожения Российской империи, после уничтожения Германской империи, после развала Османской империи, после того, как все кончилось разрушением Европы, спрашивается: важно, кому принадлежала Босния и Герцеговина? Вдруг выяснилось, что все это не имело ни малейшего значения по сравнению с той катастрофой, которая случилась.

Соломон Волков: С теми жертвами, которые были принесены на алтарь.

Александр Генис: Вы говорите про уроки истории, но разве это не то же самое, что происходит с аннексией Крыма? Разве стоил Крым того, что происходит сегодня? А ведь мы еще стоим только на пороге новой Холодной войны.

Во время Карибского кризиса Кеннеди читал книгу «Августовские пушки” Барбары Такман - это знаменитая историческая работа американской писательницы, которая рассказывает именно об августе 1914 года. Кеннеди с ужасом читал каждый день, как началась Первая мировая война и думал, как ее избежать. Вот, когда уроки Первой мировой войны помогли нам спастись и выжить, потому что Кеннеди сумел остановить российскую агрессию, заставил Хрущева убрать ракеты с Кубы и в конечном счете остановил войну. Тут урок Первой мировой войны пригодился. Но еще есть один важный урок.

Когда я говорил про ремобилизацию воюющих стран, то следует добавить, что в каждой стране это происходило по-своему. И результаты были другими. В Англии и во Франции существовал парламентский строй, там была все-таки действующая сильная демократия, а в Германии и в России этого не было. Не зря Англия, и Франция сумели, несмотря на огромные потери, сохранить свой политический строй, и эти страны перенесли войну. Но те страны, где не было демократии, такие империи, как Россия, как Турция, как Германия, как Австро-Венгрия, не спаслись - они погибли в горниле войны. Демократия оказалась спасительной для воюющих стран. Это тоже урок, который можно вынести из истории Первой мировой.

Соломон Волков: За исключением Германии у нас идет речь о мультинациональных империях, которые при таком мощном толчке извне стали разваливаться. В этом смысле как раз случай с Германией - любопытное исключение на фоне того, что происходило в других странах. Может быть и этот фактор следует принимать во внимание. Так же очень интересен, если забегать вперед, дальнейший путь той же самой России, большевики в итоге, что ставится, кстати, многими сейчас в заслугу большевикам, стали опять собирать Российскую империю под совершенно другими лозунгами.

Александр Генис: Большевиками именно война позволила прийти к власти - единственная партия, которая была против войны с самого начала. Именно Ленин с самого начала принципиально был против войны. И в 1917 году это оказалось решающим обстоятельством.

Соломон Волков: Он был не просто противником войны, он был пораженцем, что называется. Он желал в этой войне поражения России.

Александр Генис: На таких позициях не стоял никто среди воюющих стран, ни социалисты Германии, а была очень сильная социалистическая партия, но они проголосовали за военные кредиты, ни во Франции, где социализм был очень силен, ни в Англии, которая больше всего была подготовлена к социальным изменениям и реформам. Таким образом ленинская позиция оказалась самая выгодная для революции. Именно поэтому 1917 год стал годом не войны, а годом революции.

(Музыка)

Марина Цветаева, 1915 год

Соломон Волков: Сейчас я хотел бы отвлечься от этих ужасных событий и от наших довольно грустных и тягостных размышлений на этот счет и перенестись в другой мир. У Лидии Яковлевны Гинзбург есть на эту тему размышления в связи с годами Большого террора в Советском Союзе, в 1936-37 год. Она наблюдатель той эпохи очень была проницательный, я часто перечитываю ее записки на эту тему. Она там говорит, что да, был ужасный фон, террор, когда за людьми приезжали, люди исчезали бесследно. Не было такой семьи, в которой либо родственники, либо знакомые не подверглись бы репрессиям в тот момент, тем более в интеллигентских кругах. Но как она пишет, шла одновременно жизнь: люди влюблялись, у людей были проблемы с детьми, со здоровьем, люди хотели отдыхать, развлекаться. Существовала параллельная жизнь, она шла по двум колеям. Приблизительно то же самое имело место и в годы Первой мировой войны. Шла война ужасная, где-то люди умирали, но те люди, которые не были на фронте, хотели или пытались вести нормальную человеческую жизнь, и у них были свои проблемы, свои драмы. Как пример такой драмы или таких событий существования любви на фоне мирового пожара я хочу вспомнить о взаимоотношениях двух великих, их можно причислить к числу величайших русских поэтов, - Марины Цветаевой и Осипа Мандельштама.

В 1917 году в одном из журналов были опубликованы стихи Цветаевой, объединенные ею в цикл под названием «Стихи о Москве». Стихи были написаны раньше, конечно же, в 1916 году. История, назовем это так условно, романа Цветаевой с Мандельштамом, тоже развивалась в 1916 году. А результаты ее стали известны в нашем 1917 году. В 1916 году Цветаева поехала в Петербург, и там много времени провела с Мандельштамом, который ей показывал город. Отношение Цветаевой к Петербургу, как вообще ко всему, наверное, в ее жизни, было амбивалентным, этот город ее и привлекал, и отталкивал, она и восторгалась им, и возмущалась.

Александр Генис: Это можно сказать обо всей русской классике, Петербург всегда вызывал двойственное отношение к себе.

Соломон Волков: Тем более у Цветаевой, которая сплетена из сплошных противоречий.

Александр Генис: Важно вспомнить, что в Петербурге она встретилась со всем цветом петербургской, а значит и русской поэзии. В 1934 году она вспоминает об этой поездке, это замечательный мемуарный текст. Ей тогда читали стихи лучшие поэты, которые были вообще, Кузмин, Есенин. Она говорит, что все они были тогда петербургскими, а Москву представляла только она. Цветаева себя ощущала в Петербурге посланницей Москвы. Вот и в московском цикле мы видим ее хозяйкой Москвы. Это противостояние между Москвой и Петербургом приобретало огромный метафорический, поэтический, даже политический смысл.

Соломон Волков: Я все ждал, произнесете ли вы это слово - «политический». Как вы знаете, я зациклен на взаимосвязях культуры и политики — это одна из моих главных, может быть главная тема в моих писаниях об истории культуры. Для меня как раз очень важен политический подтекст стихов о Москве. Потому что, как вы правильно сказали, Цветаева ощутила себя, конечно же, на фоне военных событий, хранительницей особой московской традиции, традиции, в которой Москва выступает как квинтэссенция всего настоящего, всего самого русского.

Осип Мандельштам

Александр Генис: А Мандельштам в этой паре играл прямо противоположную роль, он просто вынужден был ее играть, потому что Петербург — это окно в Европу, но это еще и просто Европа. Для акмеиста Мандельштама Петербург был страной, в которой сошлись все европейские линии, все культурные традиции в Петербурге были дома. Для Цветаевой же Москва, совершенно верно вы сказали, это - русский дух, православие, народность. Тогда, как для Мандельштама Петербург означал Европу, культуру, историю. Тут виден антагонизм между поэтом культуры, каким был Мандельштам, и поэтом земли, поэтом почвы, которым была Цветаева.

Соломон Волков: Возник поэтический диалог, возникли стихи Цветаевой, посвященные Москве и Мандельштаму, возникли ответные стихи Мандельштама, которые тоже посвящены Москве и Цветаевой. Как всегда в таких случаях бывает, это одновременно и автопортреты, то есть поэт раскрывает самого себя, и портрет адресата. Я, раздумывая над этим диалогом на воздушных путях, как когда-то выразился Пастернак, вспоминал ахматовское «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда». Есть люди, которые считают, что ничего не нужно знать об обстоятельствах создания стихов, романов, пьес, картин и так далее, но я не принадлежу к их числу. Я наоборот считаю, и у меня есть немало союзников, что чем больше ты знаешь об обстоятельствах создания художественного произведения, тем ты его лучше и глубже понимаешь.

Александр Генис: Я бы сказал так: чем больше ты знаешь, тем лучше вообще.

Соломон Волков: В данном случае вопрос может быть еще больше усложняется, потому что эти стихи такие замечательные - и цветаевские, и мандельштамовские - что можно вообще ничего не знать о том, что явилось причиной их возникновения. И наоборот я даже бы сказал, когда узнаешь, из какого бытового, житейского, условно говоря, сора эти стихи возникли, то думаешь о том, насколько этот художественный сор и его результаты несопоставимы. Житейский сор — это встреча эксцентричной молодой дамы, ей было тогда 24 года, и молодого человека, ему 25, Мандельштама. Хотя задним числом, оглядываясь, естественно, мы себя не будем равнять ни с Цветаевой, ни с Мандельштамом, но все-таки в наши 24 и в 25 лет или может быть это уже была такая эпоха, но в нас было меньше инфантильности. Я бы сказал, что ей могло бы быть по ее реакциям и 15 лет, а ему максимум 16 лет.

Александр Генис: Вы сделали прямо Ромео и Джульетту из них. Нет, я с вами не согласен.

Соломон Волков: В стихах они и выступают как Ромео и Джульетта.

Александр Генис: Мне кажется, что и у одного, и у другого стихи зрелые.

Соломон Волков: Стихи зрелые, но эмоции.

Александр Генис: Но в стихах эмоций не бывает, в стихах бывают слова. Меня необычайно поражает в творчестве этих поэтов то, как они рано начали писать гениальные стихи. В 18-19 лет хрестоматийные стихи написаны и Цветаевой, и Мандельштамом. Они постепенно все больше и больше усложнялись и чем далше, тем труднее становится их воспринимать. Но стихи, о которых у нас идет речь, одновременно легкие и трудные. А ничего лучше не бывает. Когда кажется, что все просто, а объяснить нельзя, то это — Пушкин. Именно такие качества и у этой поэзии.

Соломон Волков: Стихи действительно замечательные. Мандельштам всегда принадлежал к числу моих любимых поэтов, чего я не могу сказать о Цветаевой. Сейчас я, перечитывая цветаевские стихи, вижу, что они мне гораздо ближе ее более позднего творчества. Потому что здесь меньше вызова, меньше переносов, меньше восклицательных знаков.

Александр Генис: Меньше вообще знаков, потому что поздняя Цветаева — это сплошные тире. Это, я бы сказал, истерика пунктуации.

Соломон Волков: Для меня как раз это наименее привлекательная черта ее творчества, хотя многие ее ценят именно за это.

Александр Генис: Бродский, например, который считал, что она шла все время по возрастающей, он всегда говорил, что Цветаева — это верхнее до, и она вела к этому верхнему до всю свою жизнь.

Соломон Волков: Причем, заметьте, что у самого Бродского по мере его “зреления”, если можно так выразиться, интонация поэтическая идет все время на понижение, голос становится все более глухим, глухим, низким и переходит уже в трагический шепот.

Александр Генис: И это, на мой взгляд, связано с тем, что он жил в Америке. Эстетика американской поэзии и англоязычной вообще культуры на него оказала огромное влияние. Я думаю, что именно поэтому, как мы знаем, любимое выражение Бродского было “цвета воды”. Окраска его поздних стихов становились все более и более похожа на цвет воды, и соответсвенно в них все больше и больше было моря, он чуть ли не маринистом стал к концу жизни. Цветаева же (не зря у нее есть “Поэма горы”), шла вверх, а он шел вниз. И та, и другая дорога оказалась по-своему гениальной.

Соломон Волков: Тем не менее, Бродский, у меня такое ощущение, видел в Цветаевой те качества, которые в нем самом отсутствовали, и этому немножко может быть даже завидовал.

Александр Генис: Согласен с вами. Потому что восторг Бродского по отношению к Цветаевой противоречит его собственными произведениями. Но это характерного для Бродского, который часто хвалил то, что не похоже на него. И это, конечно, говорит о его поисках. Очень жалко, что Бродский так рано умер, мне все время казалось, что он успел бы сделать много нового и другого. Но вернемся к нашим героям.

Соломон Волков: Давайте мы воспроизведем диалог двух влюбленных молодых поэтов. Тут надо добавить, что, как мы можем понять из записей, из писем Цветаевой, из того, что они оба рассказывали об этих отношениях позднее, связь между ними была весьма платонической. Может быть там были какие-то скромные поцелуи в локоть или в лоб, как это написано у Мандельштама в одном из стихотворений, но ничего более. Тем не менее, эмоция влюбленности у них присутствует. Давайте озвучим этот диалог влюбленных.

Цветаева - Мандельштаму.

Ты запрокидываешь голову

Затем, что ты гордец и враль.

Какого спутника веселого

Привел мне нынешний февраль!

Преследуемы оборванцами

И медленно пуская дым,

Торжественными чужестранцами

Проходим городом родным.

Чьи руки бережные нежили

Твои ресницы, красота,

И по каким терновалежиям

Лавровая твоя верста...—

Не спрашиваю. Дух мой алчущий

Переборол уже мечту.

В тебе божественного мальчика,—

Десятилетнего я чту.

Помедлим у реки, полощущей

Цветные бусы фонарей.

Я доведу тебя до площади,

Видавшей отроков-царей...

Мальчишескую боль высвистывай,

И сердце зажимай в горсти...

Мой хладнокровный, мой неистовый

Вольноотпущенник — прости!

Александр Генис: Интересно, что в этих стихах сочетание метафор, причем метафор исторического размаха, с маленькими житейскими наблюдениями. В своих воспоминаниях Цветаева пишет о ресницах Мандельштама: “они достигали бровей”. Она описывает внешность Мандельштама как крайне экзотическую. Говорит, что он был похож на верблюда. Когда он думал, читал стихи, он закрывал веки, потом открывал огромные глаза, хлопал ресницами...

Соломон Волков: ... И закидывал голову.

Александр Генис: Закидывал голову, почему и был похож на верблюда. К тому же у него была длинная шея. С одной стороны это - стихи влюбленной женщины, но одновременно это - стихи Москвы. Вы заметили слово «иностранцы»? Мандельштам оказывается в древней Москве иностранцем, чужестранцем, то есть он все-таки смотрит на нее извне, а Цветаева — это и есть Москва.

Соломон Волков: Причем заметьте, она обращается, он все-таки на годик ее постарше, она обращается к нему как к мальчику 10-летнему.

Александр Генис: На «ты».

Соломон Волков: То, о чем мы с вами и говорили.

Александр Генис: А теперь послушаем, как Мандельштам воспринимал цветаевскую Москву.

В разноголосице девического хора

Все церкви нежные поют на голос свой,

И в дугах каменных Успенского собора

Мне брови чудятся, высокие, дугой.

И с укрепленного архангелами вала

Я город озирал на чудной высоте.

В стенах Акрополя печаль меня снедала

По русском имени и русской красоте.

Не диво ль дивное, что вертоград нам снится,

Где голуби в горячей синеве,

Что православные крюки поет черница:

Успенье нежное - Флоренция в Москве.

И пятиглавые московские соборы

С их итальянскою и русскою душой

Напоминают мне явление Авроры,

Но с русским именем и в шубке меховой.

Соломон Волков: Тут есть одна любопытная деталь: упоминаемая Мандельштамом Флоренция — это итальянская транскрипция имени Цветаевой.

Александр Генис: Это наблюдение уже было произведено филологами, конечно, это замечательная деталь. Но самое интересное то, что в этом стихотворении Мандельштам объединяет Москву с Европой. Ведь вся та цветаевская самобытность, о которой вы говорили, растворяется у Мандельштама в итальянском прошлом Москвы. Он вспоминает, что Кремль строили итальянцы, он вспоминает родство московской архитектуры с европейской архитектурой. Для него Кремль — это Акрополь, чем Кремль и является, конечно, это же - крепость в центре города.

Характерно, что он “акмеизирует” Москву. Если Цветаева возвращает ее в почву, топит ее в болоте родины, то он переносит Москву в чужие пределы: вертоград, Флоренция, Акрополь. То есть он, как выходец из Петербурга, венчает Москву с Европой, а Цветаева укореняет ее в теле страны как сердце России. И этот диалог влюбленных становится диалогом двух геополитических теорий и двух поэтических систем.

Соломон Волков: Вот видите, сколько глубины содержится в этом диалоге. Тут и эмоциональная сторона, то есть несомненная влюбленность, какая бы она ни была и в чем бы она ни выражалась, двух людей, тут и столкновение двух миров географически противоположных — Москвы и Петербурга, в тот момент Петрограда уже, и здесь, конечно, столкновение двух разных поэтических систем, в итоге они так и не сошлись. В итоге отношение и Мандельштама к Цветаевой, и Цветаевой к Мандельштаму было очень амбивалентным и сложным. Мы знаем, как оно развивалось потом, но здесь перед нами действительно чудесный обмен посланиями, за которыми, как мы сейчас выяснили, скрывается так много.

Я хочу заключить наш разговор музыкой, которая мне кажется подходящей, но может быть неожиданной. Я выбрал Рахманинова, фрагмент из его «Всенощного бдения».

Александр Генис: Замечательная идея, потому что это и есть московская церковность, та самая, о которой писала Цветаева и которую упоминает Мандельштам, Ведь для всех них Москва — это в первую очередь православный город. Вот эти колокола, которые упоминает Цветаева, эти церкви, которые упоминает Мандельштам, они придают особую ауру московской культуре и московскому пейзажу.

Соломон Волков: Итак, фрагмент из «Всенощного бдения» Рахманинова. Иллюстрация к московскому диалогу Цветаевой и Мандельштама.

(Музыка)