Дмитрий Волчек: 30 ноября исполнится 100 лет со дня рождения Джослина Брука. Мне доводилось встречать российских ценителей этого английского писателя, и все же, боюсь, что большинству слушателей его имя ничего не скажет – Брука на русский пока не переводили. Для этой передачи я подготовил фрагменты из трех его книг - воспоминаний, романа и сюрреалистического рассказа-коллажа. Прочитать «Орхидейную трилогию» Брука мне несколько лет назад посоветовал замечательный английский поэт Джереми Рид. В трех томах романов-воспоминаний, вышедших в конце 40-х годов, Джослин Брук рассказывает о своих увлечениях, к числу которых относится ботаника (в первую очередь, изучение орхидей), детская страсть к фейерверкам и, наконец, любовь-ненависть ко всему военному - подчиняясь этому чувству, Джослин Брук дважды поступал на военную службу, но, в конце концов, предпочел уединенную жизнь в графстве Кент, гербарии и писательство. В начале 50-х Брук начинает работу над четвертым томом воспоминаний. Его название можно перевести как «Крайне ядовито». Речь идет о чемерице – растении, содержащем алкалоид вератрин и обладающем символическим значением для Брука, исследователя потаенных чаяний сердца. Брук рассказывает о своих страхах, маниях, странных и зловещих знаках, расставленных судьбой. Начинается книга рассказом об автокатастрофе.
Диктор: Я ехал на машине по узкой дорожке, смотрел на ручеек, текущий к мосту по заросшему травой руслу пересохшей речушки и думал о старом мистере Иггулсдене, который умирал в своем коттедже среди густого орешника. Утром в тот день я вышел во двор и заметил, что уже приоткрылись первые цветы чемерицы: вестники ложной весны, появляющиеся до подснежников и первых крокусов, цветы Козерога. («Не позволяй солнцу в Козероге светить на твою ярость, но записывай свои просчеты в пепле», наставлял сэр Томас Браун.). В длинной зеленой ограде сочные листы горицвета сияли, точно стяги; позднее, когда я возвращался по болотам, мимо римского форта и фабрики фейерверков, небо внезапно потемнело, плавник облака вытянулся к зениту с северо-запада, осушив земные краски. Гром забормотал над устьем реки, полог дождя со снегом опустился на Барэмские холмы, закрывая и одинокую ветряную мельницу, и водонапорную башню на лесистом горизонте.
- Вроде бы погода переменится, - сказал водитель, притормаживая на обочине, - по телику говорили.
Раздался жуткий взрыв – несколько взрывов, потом внезапная тишина, взметнулись красные остроконечные сполохи, точно фейерверк.
«Ну вот, - помню свою последнюю мысль в тот миг тьмы и распада, - это оно».
Но что именно? – спрашивал я себя позже, - что я почувствовал тогда? Почему, в секунду автокатастрофы я ощутил приближающееся откровение или что-то таинственно знакомое и долгожданное? Не сомневаюсь, что в тот миг это знание было со мною: нечто не просто ожидаемое, но в каком-то смысле знакомое, давно известное, забытое, намеренно стертое из памяти, и все же оставшееся – враждебная сила, которая притаилась, чтобы напасть, опасность, которую, быть может, мне прежде удавалось загнать в угол, поскольку я не признавал ее реальность.
«Веселящий газ и эфир, - пишет Уильям Джеймс, - изрядно стимулируют мистическое сознание. Тому, кто их вдыхает, открываются одна истина за другой». Олдос Хаксли делает подобное наблюдение о мескалине, но не могу припомнить, говорил ли кто-то, что такое же ощущение ожидаемого апокалипсиса появляется в моменты полнейшего ужаса. Возникло оно и в тот миг, когда наш автомобиль швырнуло от края Дуврской дороги к противоположному краю Роуз-лейн, так что я беззвучно вскрикнул с фатализмом приговоренного преступника, ведомого на плаху: «Ну вот - это оно».
Дмитрий Волчек: Книга Джослина Брука «Крайне ядовито» осталась неопубликованной, эти фрагменты я перевел по рукописи из архива писателя. Причины издательского отказа мне неизвестны; быть может, кого-то смутила излишняя откровенность Брука в сексуальных вопросах, возможно, он сам не тропился ее издавать. Так или иначе, эта мастерски написанная исповедь и сегодня, когда прошло уже 42 года после смерти автора - в 1966 году Джослин Брук покончил с собой - остается неизвестной английскому читателю и впервые звучит в переводе на русский. Брук, любитель всяких странностей, наверняка оценил бы эту шутку судьбы.
Диктор: В отрочестве моим излюбленным убежищем, моим укрытием от бурь и стрессов взросления было «В поисках утраченного времени». Эти книги воскрешали минувшие времена, которые не были счастливее моего тогдашнего существования, но казались счастливыми просто потому, что уже прошли, и именно они посеяли во мне семена навязчивой тоски по прошлому. Настроение это, утвердившееся в начале моей жизни, я так никогда и не перерос: склонность врожденная или приобретенная в результате какого-то детского сексуального кризиса, который, кроме других долгосрочных последствий, утвердил, что из всех писателей я больше всего люблю Марселя Пруста.
Я открыл для себя Пруста в Оксфорде, и заинтересовался им поначалу отчасти из литературного снобизма (читать Пруста было в те дни признаком шика), отчасти из юношеского влечения к порнографии, но тут должен пояснить, что руководствовался я не стремлением к эротическому возбуждению, а наивной и ненасытной жаждой познания. В сущности, я стремился найти всё, что только возможно найти о сексе, этой таинственной области человеческого поведения, суть которой мне, девятнадцатилетнему, все еще казалась неясной. Безусловно, я уже уверился - по крайней мере, интеллектуально, - что невообразимый и отвратительный акт совокупления весьма часто совершают даже такие заурядные буржуа, как мои родители, и все-таки эмоционально, несмотря на все свидетельства, сохранял скептический настрой.
Этот мой скептицизм происходил, думаю, из чрезмерного уважения к печатному слову: в сущности, я страдал от неспособности всерьез поверить во что-то, о чем не написано в книге. «Похоже на правду, про это писали в газете», - говорят (или говорили) люди; я так далеко не заходил, но мне крайне трудно было счесть что-то правдивым до тех пор, пока я не видел этот факт напечатанным. Конечно, я уже прочитал немало романов, «честно» или «отважно» (как отмечали рецензенты), затрагивавших половые вопросы. Олдос Хаксли особо посодействовал моему просвещению, но даже и после Хаксли сохранялся элемент сомнения: его описаниям «амуров», более наглядным и подробным, чем всё, что я читал прежде, все-таки недоставало последнего мазка. Даже природа отношений Колмана и Рози в «Шутовском хороводе» (считавшемся скандальной книгой в то время), скорее подразумевалась, нежели декларировалась.
В девятнадцать лет я отличался удивительным буквализмом и не способен был сделать выводы из намеков, которые к тому же неверно истолковывал или вовсе не замечал. И лишь когда чуть позже я прочитал «Любовника леди Чаттерлей», мои сомнения окончательно развеялись, хотя даже откровенный Лоренс не смог убедить меня в общепризнанной нормальности и повсеместной распространенности полового акта. Напротив, «Леди Чаттерлей» с ее квазирелигиозным и довольно истерическим подходом к этой теме, убедила меня в том, что секс – это своего рода болезнь, поражающая невезучих людей: в основном, интеллектуалов (но отчего-то и лесничих), болезнь, представление о которой мне не удавалось связать с обычными, нормальными людьми – такими, как мои родители и их друзья.
Но теперь я уже уверился, что секс, точно радиоволны, существует, и ненасытно продолжал читать все, что можно было о нем отыскать. Именно тогда я открыл для себя Пруста, движимый двойным влечением к снобизму и сексуальности: в ту пору они были близкими союзниками, поскольку книги, которые выбирали молодые снобы, вроде меня, в значительной степени завоевали престиж за счет того, что откровенно затрагивали прежде запретную тему. Я прочитал лишь несколько страниц «По направлению к Свану» и почувствовал, что полностью захвачен этой книгой. Это очарование продлилось до сегодняшнего дня, нисколько не потускнев со временем. Магия, поглотившая меня столь безраздельно, уже не имела ничего общего с той заботой, которая подстегнула меня пойти в магазин Блэквелла и приобрести два тома «Свана». В сущности, в этих первых главах совсем мало секса, и мой интерес перешел на совершенно другую плоскость. Вне всяких сомнений, переворот совершила сцена с печеньем «Мадлен»: неожиданное и точнейшее описание того, как воспоминание о детстве просыпается в сознании взрослого от вкуса печенья, погруженного в чашку с чаем. Это ощущение уже было мне знакомо. Конечно, я не могу претендовать на то, что сам изобрел прустовскую теорию Времени, но эти странные появления невольных воспоминаний, пробужденных каким-то банальным чувственным опытом – запахом цветка и обрывком мелодии – приобрели для меня (как и для самого Пруста) огромную и, быть может, непропорциональную важность. Из них за несколько лет и произрос личный квазимистический культ, который в значительной степени заменил религиозные убеждения, с которыми я давно и без сожалений расстался.
Дмитрий Волчек: Самый известный роман Брука - «Знак обнаженного меча» - был написан в 1949 году. Как и главная британская книга этих лет- «1984» Орвелла - роман Брука был вдохновлен тоталитарной паранойей эпохи и предчувствием Третьей мировой войны. Рейнард Ленгриш, скромный банковский клерк, втягивается в таинственную систему военных учений и, против своей воли, становится бойцом непонятно с кем сражающейся армии. Его однополчане носят знак обнаженного меча на предплечье. Но началась ли война или это темные иррациональные силы испытывают рассудок героя? Вот он вышел погулять, заглянул в давно заброшенную землянку и очутился на территории, находящейся под контролем военных.
Диктор: Он понял, что очутился на противоположном конце рощи: подземный коридор насчитывал из конца в конец как минимум полсотни ярдов. Казалось непостижимым, что на предыдущих прогулках он не заметил другой вход... Рейнард с любопытством двинулся прогулочным шагом вдоль лесной опушки и, войдя в ворота, окаймленные высокими живыми изгородями, ступил на тропу через кое-где поросший деревьями луг между рощей и железной дорогой. Но, едва миновав ворота, он, к своему изумлению, оказался лицом к лицу с солдатом – тот стоял навытяжку со штыком на ружье, словно готовый его окрикнуть «Стой! Кто идет?».
Рейнард остановился как вкопанный, недоверчиво уставившись на фигуру в хаки. Солдат уставился на него в ответ: Рейнард увидел маленькие невыразительные свинячьи глазки на грубом красном лице.
– Покажи-ка увольнительную, кореш, – сказал тот наконец.
Рейнард шагнул вперед.
– Увольнительную? – изумленно переспросил он.
– Так точно, приятель.
– Какая у меня может быть увольнительная – у меня ее нет. Я гражданский.
– Приказ – все увольнительные проверять.
Рейнарда захлестнул самый настоящий ужас: он помедлил, уверяя себя, что это не сон и восприятие ему не изменило. Унылые деревья спокойно высились на фоне зябкого пасмурного неба; в тишине чирикала птица; ничто в пейзаже не выглядело ни в малейшей степени странным. Тем не менее, часовой продолжал стоять перед ним, как скала, – враждебный и властный, преграждающий путь.
– Что за глупости, – запротестовал Рейнард с большей убежденностью в голосе, чем в душе. – Нету у тебя права останавливать гражданских на общественной дороге да еще в мирное время.
– А это уж, парень, не мое дело. Давай-ка покажь лучше увольняшку.
Тут к солдату подошел капрал и обменялся с ним парой слов. Рейнард остановился в нескольких ярдах от часового и потому не мог расслышать, о чем они говорят. Он увидел, как капрал бросил на него быстрый взгляд и кивнул солдату, затем шагнул к Рейнарду с начальственным видом.
– Придется пройти в караулку, – сказал он. Это был плотно сложенный мужчина со светлыми волосами, лет тридцати; вел он себя резко и официально, но без неприязни.
Рейнард не тронулся с места.
– Я – я не знаю, что все это значит, – пробормотал он. – Бред какой-то – нет у вас никакого права задерживать гражданских без объяснений.
Капрал старательно сохранял на лице начальственное выражение, лишь на миг позволив себе быструю ироничную усмешку.
– Давай, знаешь, без этого обойдемся, – сказал он. – Пройдем-ка лучше со мной тихо-мирно. Мне тут скандалов не надо.
Рейнард чувствовал, как яростно колотится у него сердце. Он на секунду опустил глаза, сделав величайшее усилие, чтобы собраться. Что значит это необычная проверка увольнительных? Что вообще военные здесь делают? По какому праву его хотят задержать? Он снова испытал ужас и глубокую, смутно ощущаемую убежденность в неминуемости этой ситуации – чувство, что он должен был знать, отчего так случилось. Он напрягал память в поисках какой-нибудь подсказки, вспоминая свои «учения», странные намеки Роя на тех, неудачу с записью первого декабря... Неужто память ему отказала? Или все это – какая-то хитроумная шутка?
– Ну что, пойдем по-тихому? – повторил капрал. – Или тебе охота, чтоб я вызвал пикет?
В его тоне слышалась безошибочная властность – чем бы ни была эта история, на простой розыгрыш она точно не походила.
Рейнард собрался с силами и вновь посмотрел капралу в глаза.
– Я хочу знать, по какому праву вы меня берете под стражу, – сказал он. Однако, произнося это, он понимал, что голос его отчего-то звучит не слишком убежденно. Он проклял обычную свою нервозность, мешавшую ему говорить твердо и властно, как и требовалось в такой ситуации.
Капрал нетерпеливо прищелкнул языком.
– Слышь, приятель, – повторил он. – Ты себе только жизнь усложняешь. Устав ты не хуже моего знаешь. Мне-то в этом радости мало, но у меня приказ, и препираться тебе тут последнее дело: давай-ка пройдем по-тихому, и всем будет спокойней.
– Понятия не имею, о чем речь, – ответил Рейнард. Сбитый с толку и раздраженный, он тщетно пытался говорить тверже, понимая, однако, что голос его звучит испуганно и пронзительно и что обоим военным это даже слишком хорошо заметно.
Лицо капрала внезапно потемнело: он будто внутренне собрался, готовясь перейти к действию. Руку он протянул к свистку, прикрепленному шнуром к погону.
– Погоди, скоро узнаешь, – сказал он, и в голосе его послышалась новая, жестокая нотка. – Даю тебе еще один шанс: сам пойдешь в караулку или нам тебя отвести?
Рейнард молчал; его сознание обморочно валилось в невообразимые бездны. День вдруг словно померк: Рейнард качнулся вперед, будто по нему неожиданно ударили чем-то тяжелым, – и секунду спустя почувствовал, как капрал ухватил его за руку у локтя. В тот же миг он вдруг остро ощутил запах чужого тела: слабый животный душок высохшего пота, табака, застарелой мочи. Он осознал, что, шатаясь, идет через луг, а капрал по-прежнему сжимает его руку; ему стало ясно, что он, против своей воли, поддался какой-то непонятной и, вероятно, не вполне полномочной власти и что фактически был уже пленником.
Они медленно шли через луг, минуя знакомый пояс деревьев; тут Рейнард впервые увидел, что широкий участок мелового пастбища, всего лишь в прошлое воскресенье бывший совсем пустынным, занят теперь под военный лагерь. Правильными рядами располагались круглые палатки, а на дальней стороне, у железной дороги, выросли ниссеновские бараки. Они приближались к одному из них, на двери которого было написано: КАРАУЛЬНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ.
– Давай, парень, шагай, – сказал капрал, спускаясь впереди него по короткому проходу. – Послушай, – добавил он потише, – серьезно тебе говорю – не гони ты старшине пургу. Ему это не по нутру, можешь мне поверить.
Сразу же за этим открылась какая-то дверь, и его провели в комнатку, обставленную под канцелярию. За столом сидел мощного сложения мужчина средних лет с острым взглядом голубых глаз и щетинистыми усиками.
– Что, капрал, еще один попался? Ладно, сейчас разберемся.
Старшина взял из боковой стопки чистый машинописный бланк, занес над ним авторучку и безразлично глянул на новоприбывшего.
– Фамилия? – спросил он голосом, не выражающим ничего, кроме желания разделаться с рутинным делом как можно скорее.
На Рейнарда вдруг накатила тошнота, голова у него шла кругом; он сделал последнее, предельное усилие собраться. Он ощущал почти необоримое искушение уступить, без дальнейших протестов сдаться этой власти, перед беспристрастными требованиями которой он был абсолютно беззащитен.
– Язык, что ли, проглотил? – спросил старшина, все еще держа ручку над чистым бланком.
Нетвердо стоя навытяжку, Рейнард помедлил, пару раз сглотнул и наконец заговорил.
– Я хочу знать, по какому праву меня сюда привели и почему меня допрашивают.
Старшина быстро глянул на него и снова уставился в стол.
– Лучше б ты, сынок, жизнь себе не усложнял, – сказал он.
Рейнард глубоко вдохнул, понимая, что следующие его слова будут решающими: ему придется или окончательно смириться со своим абсурдным положением, или же пробиться в какую-то лазейку среди преград недоразумений и беспочвенных предположений, быстро смыкающихся вокруг него. Он должен высказаться сейчас – иначе будет слишком поздно; но чем отчаяннее искал он слова, чтобы выразить свое возмущенное непонимание, тем бесповоротнее дар речи ему отказывал. Сам язык словно бы обесценился: одно слово, казалось, стоило не больше другого, и не одно из них не выражало то, что он хотел сказать.
– Послушайте, – выдавил он из себя наконец и поразился резкому, неестественному звуку собственного голоса.
– Ну что еще? – старшина снова бросил на него нетерпеливый взгляд.
– Послушайте, я думаю, что произошла ошибка – очень серьезная ошибка.
Старшина коротко рассмеялся.
– Никаких ошибок, парень, – во всяком случае, не с нашей стороны. Если кто-то и ошибся, так это ты.
Дмитрий Волчек: И все же Рейнард не смиряется окончательно. Время от времени он пытается доказать начальству, что не должен служить, но его слова игнорируют. Рейнард решает бежать. Ему удается выбраться из лагеря и, скрываясь от патрулей, он попадает в свою деревню. Но что случилось с его родным домом? С тех пор, как Рейнард вступил в таинственную землянку, словно прошло несколько лет: все обветшало, покосилось, сгнило. В спальне он обнаруживает истлевшие останки своей старушки-матери. Финал романа отражает увлечение Джослина Брука сюрреализмом. В конце 40-х годов, во время работы над «Знаком обнаженного меча», он выпускает книгу «Кризис в Болгарии», явно вдохновленную «Неделей доброты» и другими романами-коллажами Макса Эрнста. Историю о диковинных происшествиях в Болгарии конца 19-го века Брукс сопровождает абсурдным монтажом картинок из старых иллюстрированных журналов. Первая главка этой книжечки, написанной для развлечения знакомых, завершит наш рассказ о Джослине Бруке.
Диктор: Немыслимо знойным летом 1886 года череда невероятных и пугающих происшествий потрясла столицу Болгарии.
Политическая ситуация в тот период была более обычного деликатна, и в информированных, а также неинформированных кругах шептались, что страна близка к революции. В городах почти на целый день был установлен комендантский час, а министр внутренних дел выпустил указ, резко снижающий цены на редиску, кольраби и стручковый перец.
Вдобавок ко всей этой неразберихе череда магнитных бурь неслыханной силы опустошила провинции, а недавно основанная фанатичная группа анархо-синдикалистов устроила несколько революционных демонстраций.
Вечером 21 августа зажигательные бомбы вместе с предметами, охарактеризованными в полуофициальных сообщениях для прессы, как «неприличные», были сброшены с воздушного шара поблизости от Королевского дворца.
Этот несвоевременный жест завершился значительным снижением общественной морали.
Примерно неделю спустя у побережья Варны наблюдался водяной смерч, и на пляж было выброшено большое количество разнородных и невероятных предметов.
Среди них оказались доска для игры в солитер и игрушечная печка, и это так возбудило поэта-символиста Вацлава Булгановича, что он немедленно сочинил сонет «Тромб», который был опубликован во многих популярных антологиях, включая сборник «Приношение Болгарии», составленный графиней де Ноай. В тот же самый час в пригороде Плевны супруга почтенного фабриканта фейерверков была в присутствии мужа развращена сверхъестественным существом: предположительно инкубом.
Вполне естественно, что все эти события возбудили изрядное любопытство образованных классов, хотя в официальных кругах преобладало мнение, что многие из них – если не все - срежиссированы анархистами.