Набоковский мир Максима Д. Шраера

Набоков в Америке.

Профессор литературы Бостонского Колледжа, поэт и прозаик Максим Д. Шраер, автор многочисленных трудов о Набокове (в частности, монографии "Бунин и Набоков", 4 издания), рассказывает, что значит набоковское творчество для него.

Иван Толстой: Апрель – набоковский месяц, и вот уже 30 лет мы говорим весной о том, как изучается Набоков во всем мире.

Сегодня мой гость – Максим Д. Шраер, поэт, прозаик, литературовед, переводчик, профессор Бостонского Колледжа. Максим родился в 1967 в Москве в семье писателя и учёного-медика Давида Шраера-Петрова и филолога Эмилии Шраер (Поляк). Вместе с родителями находился в отказе более восьми лет. Эмигрировал весной 1987 года.

Ваш браузер не поддерживает HTML5

Набоковский мир Максима Д. Шраера. В гостях - поэт, профессор Бостонского Колледжа, автор монографии "Бунин и Набоков" и ряда других книг.

Он автор тридцати книг на английском и русском языках, среди которых «В ожидании Америки», «Бегство», «Исчезновение Залмана», «Ньюхейвенские сонеты», «Багаж иммигранта» и бестселлер «Бунин и Набоков: Ученичество — соперничество — мастерство 1917-1977».

Лауреат Национальной еврейской премии США и стипендии Фонда Гуггенхайма. Весной 2025 года в Тель-Авиве в издательстве книжного магазина «Бабель» вышла книга Шраера «Война. Стихотворения 2023-2024», а в Цуге (Швейцария) в издательстве Sandermoen Publishing – «Параллельное письмо/Parallel Writing». Произведения Максима Д. Шраера переведены на тринадцать языков.

Мы беседуем с исследователем на темы, которые он разбирал в своих книгах. Максим, почему Набоков не любил писательниц?

Почему Набоков не любил писательниц?

Максим Д. Шраер: Набоков был отчасти продуктом своего времени, и ему были свойственны предрассудки своего времени. Поэтому я думаю, что некое остаточное женоненавистничество было ему присуще. Как, собственно, и то, что теперь мы называем гомофобией, но в 1920-е годы это мало кому приходило в голову. Но такое объяснение на самом деле не помогает нам понять Набокова. Оно, может быть, передаёт гештальт времени.

Набоков действительно в 20-е годы предпринял проект прочитывания и перечитывания женской литературы. Он и до этого – почти всегда уничижительно – рецензировал эмигрантских писательниц в газете «Руль» (в том числе есть достаточно несправедливая рецензия на книгу Раисы Блох, и он об этом потом жалел по причинам, отчасти связанным с достоинствами её лучших стихов, а отчасти с её мученической смертью в Шоа). Но тем не менее, у Набокова была такая сверхзадача: перечитать, проанализировать и, может быть, я полагаю, даже написать обширную программную статью на эту тему – причём, не только об эмигрантских писательницах, но и о писательницах англоязычных. Прежде всего, разумеется, его мучила Вирджиния Вульф. Потому что он обожал Джойса и чувствовал, что Вирджиния Вульф несомненно писатель огромного таланта. И его это, конечно, злило, потому что он боролся со своими очень сильными мнениями. Короче говоря, это всё кончилось тем, что проект не осуществился. У него в жизни было несколько таких проектов.

Второй из неосуществлённых – это проект книги о бабочках в искусстве. Сохранилось огромное количество записей, черновиков, но от книги Набоков в конце концов отказался. А вот проект о писательницах… из него вышло, может быть, некоторое количество рецензий, три рассказа и довольно большой эпистолярный багаж. Да, и, конечно, после войны это продолжается уже в англоязычных романах, прежде всего в романе «Пнин», в образе Лизы Боголеповой, в её стихах. Я думаю, что следует разделять, следует дифференцировать между нелюбовью Набокова к имитаторам вообще, в том числе к имитаторам больших писателей-женщин, и его некоторыми расхождениями в оценках таланта крупнейших русских поэтов XX века, – расхождениями с мейнстримной оценкой.

Ахматова обижена «Пниным»

Ахматовский случай самый показательный. Есть замечательная запись у Лидии Чуковской, где она говорит, что Ахматова обижена «Пниным», а я, говорит Чуковская, думаю, что это скорее пародия на эпигонов Ахматовой, чем на саму Ахматову. И я думаю, что это ключик. Набоков не любил эпигонов больших поэтов – Ахматовой или Гиппиус. И уже из этого импульса исходили другие его заявления в критике, в художественной прозе, русскоязычной, в трёх рассказах («Письмо в Россию», «Адмиралтейская игла» и «Случай из жизни») и потом уже в «Пнине».

Иван Толстой: В романе «Пнин» есть некая Мира Белочкина. Что стоит за этим именем, за этим образом, за этой героиней?

Максим Д. Шраер: Настолько, насколько это возможно, я попытался ответить на этот вопрос в работе, которая вышла лет пять назад в специальном томе, посвященном юбилею замечательного филолога, большого специалиста по литературе русской эмиграции Фёдора Полякова, нашего с вами общего друга, профессора в Вене, который очень много занимался Раисой Блох. И её мужем Михаилом Горлиным, поэтом и учёным-славистом (в Париже он работал в группе знаменитого Андре Мазона и разделял его взгляды на аутентичность «Слова о Полку Игореве»). Раиса Блох, поэт, медиевист, сначала петербурженка, потом жительница Берлина, позднее парижанка. Набоков был с ней знаком, не коротко, но знаком. В 1928-м году он написал уничижительную рецензию на её книгу «Мой город». Блох не могла понять, что же вызвало такое раздражение Набокова. Кроме того, там есть некоторая загадка. Это была двойная рецензия в «Руле». Ещё была некая Мариам Стоян с поэмой "Хам". Я предполагаю, что это на самом деле мистификация самой Блох, и поэтому рецензии были сдвоены.

Раиса Блох. Мой город. Берлин, Петрополис, 1928. Обложка работы Николая Зарецкого.

Но тем не менее, судьба Блох складывалась сначала, наверное, счастливо, а потом очень несчастливо. Блох и Горлин переехали из Берлина в Париж в 1932-году. Супружеская пара Блох-Горлин была предметом любования и отчасти издевательств литературной эмиграции. Ходасевич написал о них шутливую басню. Их называли «голубиной парой»: Горлин, понятно, горлинка, и так далее. Но судьба их совершенно ужасна, потому что Горлин был арестован уже в мае 1941-го, сначала отправлен в транзитный лагерь Питивье, потом в июле 1942 года в Освенцим, в Аушвиц. Дата его смерти точно известна.

Что касается Блох, то она скрывалась на юге Франции, жила с фальшивым паспортом под именем «Мишель Мирай» (в нём сокрыты французское имя Горлина «Мишель» и само имя «Мира»), работала в специальной полутайной организации, которая спасала еврейских детей. Её брату удалось бежать в Швейцарию, он пытался её оттуда вызволить. Я потом нашел в архивах даже специальный документ, который был изготовлен консульством Сальвадора в Швейцарии, о том, что она является гражданкой этой страны. В октябре 1943 года при переходе швейцарской границы Раису Блох задержали швейцарские пограничники, вернули, она попала в руки гестапо. Мы знаем точно, когда она была отправлена из пересыльного лагеря Дранси в Аушвиц — в ноябре 1943 года. Дата её убийства неизвестна, но скорее всего, её убили сразу в тот день, когда в Аушвиц пришел конвой из Дранси.

Раиса Блох.

И вот проходят годы, после войны эмиграция начинает узнавать о судьбах тех, кто был убит в Шоа, или же о тех, кто состоял в резистансе или пытался спасти евреев, – как мать Мария, конечно. И потихоньку эти сведения доходят до Америки и достигают самого Набокова.

В творческой лаборатории Набокова «Пнин» вообще очень сложная вещь, потому что изначально образ этого героя был скорее сатирический. И Набоков писал предполагаемому редактору, что Тимофей Пнин очень комичен, забавен, но при этом неприятен. А к концу сотворения книги он был убеждён, что Пнин – это эталон русского интеллигента. Что Пнин – чистое благородство. И вот я думаю, что по мере написания книги память о Раисе Блох – вкупе с теми сведениями о Шоа (Холокосте), которые становились достоянием американской публики к середине пятидесятых годов, – превратилась для Набокова в творческий источник.

Конечно же, американская публика стала знать гораздо больше. Помните, в «Пнине» есть загадочный, почти необъясненный эпизодик, когда Пнин общается с неким инвестигейтером, неким расследователем из Вашингтона. Что это такое? Ну, вероятно, этот человек занимается расследованием нацистских преступлений. Так или иначе, Набоков решает создать образ еврейско-русской женщины по имени Мира Белочкина, которая была почти невестой Пнина ещё до эмиграции, а потом их судьбы расходятся. В романе говорится о том, что Мира была убита в лагере, который условно назван «Бухенвальд». Пнин же не может справиться с самым ужасным состоянием, которое только возможно для человека, который когда-то жил в Европе, потом оттуда бежал, который был связан с жертвами нацизма. Этот комплекс вины... Вины в чём и за что? Ну просто потому, что он выжил, а другие умерли.

В. Набоков. Пнин. Обложка первого издания, 1957.

И его мучают эти судороги совести, когда он представляет в памяти такие странные кинофильмы, полухудожественные- полудокументальные, в которых он видит смерть Миры, и её смерти даются разные сценарии. Мира становится моральным центром, морально-этическим центром романа. И если в мире, в котором живёт Пнин, как пишет Набоков, возможна её смерть, то, конечно, ставится под сомнение и сама возможность в этом мире искусства, чистого искусства, морали, совести и так далее.

Но другой вопрос, что, конечно же, Набоков не был бы Набоковым, если бы он просто взял историю жизни и смерти Раисы Блох и слегка завуалировал её, слегка фикционизировал, и просто внедрил бы в роман. Там всё гораздо сложнее и особенно вот в связи с образом Лизы Боголеповой, жены Пнина, в связи с её ужасными стихами. И, конечно же, Набоков размышлял о возможности поэзии после Шоа. Набоков задавал себе этот вопрос почти так же, как его задавал себе Адорно. Но отвечал на него иначе.

Иван Толстой: Максим, главная ваша монография посвящена Набокову и Бунину, их взаимоотношениям. В чем природа этих отношений? Кошка с собакой или две камеры, которые внимательно смотрят, вцепчиво, как сказал бы Солженицын, друг на друга и что-то такое вытягивают, что нужно их творческой душе?

Максим Д. Шраер: Да, тут можно придумать много возможных фигур и аллегорий: факир и кобра, тигр и пантера. Но несомненно то, что это ключевой сюжет русскоязычной литературы XX века, который начинается в России, потом развивается в межвоенные годы в эмиграции и продолжается после войны по обе стороны Атлантики. Но этот сюжет продолжается и после смерти Бунина в 1953-м году и до самой смерти Набокова в 1977-м. Это настоящий трансъязычный сюжет. И это именно то, что меня продолжает интриговать. Сюжет не отпускает.

Я впервые об этом задумался, учась в Йельской докторантуре – в 1993 году. Потом прошли годы, нами была опубликована переписка Бунина и Набокова, до того неизвестная. В прекрасной книге Брайана Бойда – в его двухтомной биографии – это, пожалуй, единственная большая лакуна. Там довольно хорошо о Пушкине, о Достоевском, о Толстом, учитывая, что Бойд выучил русский язык и он нисколько не славист по образованию. Но вот с Буниным там буквально лакуна. И, конечно, найти переписку, её опубликовать и откомментировать совместно с Ричардом Дэвисом было для меня огромной радостью.

Ну а потом сюжет развивался. Я понял, что это не просто переписка, это огромная история сложных многосторонних отношений, это история ученичества, любви, которая перерастает в соперничество, которое потом выплёскивается за границы русского языка. Это тот самый странный случай, когда сходства отталкивают, а противоположности притягивают.

Максим Шраер. Бунин и Набоков. История соперничества. Обложка.

Уже вышло четыре издания книги. Последнее было мною сдано в двадцать втором году, ещё до начала войны, а вышло уже после вторжения России в Украину. И следующее, пятое издание, которое я сейчас готовлю, выйдет уже вне России. Кое-что ещё удалось обнаружить.

Но случались и курьезы. Перед сдачей книги в издательство (это было расширенное издание, куда вошло страниц тридцать новых о Бунине и «его Лолите»), я думаю, надо проверить литературу, вдруг что-то новое появилось. И вот я влезаю в интернет, ввожу Бунин, Набоков, Лолита. И вы не поверите, передо мной на экране появляется сайт лондонской галереи Саатчи, и я вижу холст художника Андрея Бовтовича, живущего в Латвии. Картина, проданная за большие деньги, называется «Бунин и Набоков в Париже ожидают прихода Лолиты». Вы представляете, Иван? Я думаю: «Это ещё что такое? Откуда такое взялось? Человек взял из моей книги сюжет, его нарисовал и продаёт за большие деньги». Но, слава Б-гу, художник оказался человеком остроумным и порядочным, и мы с ним подружились.

На мотороллере подъезжает Лолита

И он мне рассказал, что вот он думал об этом, побывал в Париже. А там мизансцена какая? Это правый берег, совершенно точно, потому что за спиной у них Эйфелева башня. Бунин и Набоков сидят в кафе, перед ними официант, и на мотороллере подъезжает Лолита. И ещё там какая-то загадочная собака. Ну, короче говоря, художник решил, чтобы как-то меня отблагодарить, прислать мне подарок. И он прислал мне огромный холст, «Бунин, Набоков и Лолита», вариант номер два. И теперь эта картина висит у нас дома.

Там всё то же, но только есть одна новая деталь. Не официант, а Чарли Чаплин подаёт им напитки. Почему Чарли Чаплин? А дело в том, что я незадолго до этого опубликовал записи Бунина на полях «Университетской поэмы» Набокова. Потому что Бунин в годы войны перечитывал всё, что у него сохранилось Набокова, в том числе отрывные листы. Вот он перечитал «Университетскую поэму» и сделал на полях разные записи. Ну, например, «сомневаюсь» или же «молодец», то есть отмечая хорошие строки и строфы и не очень хорошие. И вот там, где упоминался кинематограф в Кембридже, где идёт картина с Чаплиным, Бунин на полях написал: «сволочь». В чей адрес? Я всё-таки думаю, что это в адрес Набокова, потому что после войны Бунин писал о Набокове не иначе как «свинья» или «шут» и говорил совершенно чудовищные вещи.

Но есть мнение, что это в адрес Чаплина, потому что, может быть, Бунин негодовал из-за того, что Чаплин, во-первых, был замешан в скандалах с несовершеннолетними лицами женского пола, а, во-вторых, был человеком левых убеждений. Главное то, что из записи Бунина на полях Набокова Чарли Чаплин перешёл на холст современного художника, который занимался визуальной мифологизацией сюжета из моей книги. Это, конечно, замечательно, что книга уже живёт какой-то своей собственной жизнью. И я теперь, наверное, пытаюсь вернуть книгу в свои руки, добавить что-то, но это уже не так хорошо удаётся.

Они, несомненно, стилистическая родня

Иван Толстой: А каков характер взаимоотношений этих двух писателей? Это конгениальные люди, это люди одной стилистической стороны взгляда на мир или это, так сказать, стилистические соперники? Они родня или всё-таки чуждые?

Максим Д. Шраер: Они, несомненно, стилистическая родня. Набоков – прозаик тургеневско-бунинской школы. Когда Набоков был ребенком, Бунин уже был живым классиком, которому никому ничего не нужно было доказывать. И вот если предположить альтернативный сюжет, что Набоков не эмигрировал, а Бунин эмигрировал, я думаю, что этого соперничества не случилось бы. Дело в том, что юный Набоков и уже великий живой классик Бунин оказались в один и тот же год эмигрантами и стали частью одного литературного потока.

Отношения начинались, конечно, с Набокова, молодого поэта и начинающего прозаика, который боготворил Бунина. Причём вот что очень важно, Набоков в то время одинаково высоко ценил стихи и прозу Бунина. И на самом деле, когда выходил сборник Набокова «Возвращение Чорба», то он писал матери, Елене Ивановне Набоковой, что сборник составлен «по бунинскому рецепту». Но тут, конечно, дело не только в стилистическом направлении, а в том, что сам Бунин печатал сборник за сборником, в которых были собраны под одной обложкой проза и стихи. То есть тут концепция не просто стилистики прозы Бунина или ориентации на классическую музу Бунина. Хотя сам Бунин не был в чистом виде последним классиком. Он был, конечно же, скрытым модернистом в стихах. Но я не уверен, что Набоков это действительно осознавал в те годы. Но тем не менее, налицо установка на уравнивание короткой прозы и сюжетных стихотворений, то есть представление о жанре иное, чем то традиционное представление, которое царило, положим, в эмиграции в двадцатые-тридцатые годы.

Роковым для эмиграции вопрос стиля

И на самом деле, тут вспоминается пророческая фраза Берберовой в «Курсиве», когда она сказала, что «Один Набоков своим гением принес с собой обновление стиля. Не вопрос тем, не вопрос языка был для эмигрантской литературы роковым. Роковым был для нее вопрос стиля». Согласно Берберовой, этим Набоков отличается от других эмигрантов. Но тут, понимаете, «вопрос стиля» означает разные вещи. Для Набокова это не только богато выписанный фон тургеневско-бунинской прозы, в которой происходят остро-психологические столкновения героев. Это ещё и более широкие вопросы поэтики, и полемика о короткой форме стихотворения или рассказа как прежде всего о нарративной форме, в которой главенствует смерть.

Не забывайте, что Бунин, как отчасти и Томас Манн, – мастер смерти, мастер убивания, убиения героя. Для Бунина это не только вопрос стилистики, но и вопрос мировосприятия. Вот тут начинаются, конечно, расхождения. То есть я возвращаюсь к началу. Набоков – юный почитатель, обожатель Бунина, но к концу 1920-х годов Набоков уже превращается в большого писателя. Как опять же сказала Берберова, «всё моё поколение было оправдано». И вот можно довольно чётко проследить, как меняется отношение самого Бунина к Набокову. Изначально несколько покровительственное, поверхностное отношение к нему как к способному поэту, но ещё не замеченная Буниным проза Набокова. А потом вдруг, вот есть замечательный эпизод: в декабре 1930-го года весь внутренний круг Бунина читает первую книгу рассказов и стихотворений Набокова, и Вера Муромцева-Бунина записывает каждый день их впечатления. Бунин вдруг понимает, что перед ним не просто талантливый ученик, перед ним соперник, писатель, который привнёс целый «новый мир» в литературу. То есть вот тут мы наблюдаем переход ученичества, почитательства, влюблённости – в соперничество.

Англоязычный мир Набокова был для Бунина недоступным

Я хочу отметить то, что для меня сейчас особенно интересно. Начинается война. Бунин и Набоков оказываются по разные стороны океана. Бунин продолжает думать о Набокове. Мы знаем, например, у него есть записи, размышления о Набокове. Есть письмо Бунина Берберовой, в котором приписка: «Адрес Сирина?». Бунин думает о нём. Он хочет, чтобы Набоков выступил в Нью-Йорке на вечере по поводу восьмидесятилетия Бунина. Тут наступает вот то самое творческое состояние Набокова, которое Бунин почти не может осмыслить, а именно: Набоков становится транснациональным писателем, он создаёт корпус англоязычных произведений, они для Бунина недоступны. Понимаете, можно говорить, что Бунин переводил «Песнь о Гайавате» и даже получил половинную Пушкинскую премию за это, в 1903-м году. Но мы знаем, что он не владел английским. Когда Набоков попросил его о рекомендательном письме (референции) ещё до войны, то Бунин не смог его ни написать, ни прочитать. Письмо писал сам Набоков, а Бунин его просто потом подписал. Поэтому вот этот англоязычный мир Набокова был для Бунина, конечно, недоступным.

И наконец, то, о чём я впервые задумался в своих работах. Бунин в американских вещах Набокова – это не просто русская точка отсчёта, это не просто мотив. Бунин становится персонажем американской литературы – как герой в литературе мемуарной и как прототип персонажей в литературе художественной. Ну вот, к примеру, Ван Вин в «Аде». То есть, конечно, несмотря на то, что Набоков теперь отзывается о Бунине как писателе «ниже Тургенева», не следует это принимать за чистую монету. Его отношение к Бунину – по-прежнему смесь восхищения и предубеждения. Но и к своим собственным ранним вещам Набоков относился после войны очень сложно. Вспомните то, что он говорит в предисловии к англоязычному варианту «Короля, дамы, валета». Там он называет этот роман bright brute. Вот попробуйте перевести на английский… «Яркий зверь» или «красочный монстр» или что-то в этом роде. То есть и Бунин для американского Набокова был таким вот ярким уродом.

Набоков подтолкнул стареющего Бунина к достижению высшего литературного совершенства

Иван Толстой: В заключении своей книги Бунин и Набоков Максим Д. Шраер пишет: «Парадокс соперничества Бунина и Набокова ещё и в том, что Набоков подтолкнул стареющего Бунина к достижению высшего литературного совершенства, а потом продолжал с ним полемизировать в своих американских романах и рассказах. Движимый желанием вернуть себе пальму первенства в русской литературе, Бунин создал своё лучшее произведение – книгу рассказов “Тёмные аллеи”, тогда, когда на его глазах рушились основы гуманизма и цивилизации. В гроб сходя, Бунин не только благословил проклятием Набокова, но и проклял Набокова благословением. “Тёмные аллеи”, равно как весь поздний период жизни и творчества Бунина, представляют собой такой сложный и поливалентный случай литературного соперничества, что для него трудно подобрать подходящий термин. Для Бунина периода сороковых-пятидесятых годов характерна не боязнь чужого влияния, а скорее боязнь, что те, на кого он повлиял, прежде всего Набоков, уже никогда этого не признают. Бунин ошибался. Публично отрицая влияние Бунина на свою прозу, Набоков-американец оставался писателем Бунинской школы таланта и мастерства».

Максим, а если отойти совсем назад и посмотреть с птичьего полёта на всю эту набоковскую проблему, на этот вопрос в вашей жизни. Как вы сами пришли к изучению Набокова?

Максим Д. Шраер: Этот вопрос действительно важен для меня, и я попытался на него ответить в нескольких недавних эссе, в предисловиях к книгам. У меня вышла в Швейцарии книга «Параллельное письмо/Parallel Letters» в издательстве Sandermoen, которое развивает именно двуязычную программу. И в предисловии, которое и на английском, и на русском, я как раз попытался зафиксировать, как же это всё происходило. Но на самом деле, как и Вы сами, конечно же мы начинали читать Набокова ещё в России или, по крайней мере, думать о возможности чтения Набокова. Я, например, точно помню, когда я впервые задумался об этом. Мы уже сидели в глухом отказе. Был, наверное, год восемьдесят первый. И я помню, я проснулся в нашей московской квартире в середине ночи, услышав жаркий шёпот моих родителей, который происходил из их спальни. И я услышал, что родители обсуждали роман «Подвиг». И что именно они обсуждали, я никогда этого не забуду. Мама говорила отцу, что вот ты представляешь, она залезла к нему в постель, и он её поцеловал, ну вроде как брат сестру, а вроде не как брат сестру. То есть речь шла о том эпизоде, когда Соня в Лондоне залезает в постель к Мартыну, а он спит в комнате её сестры, которая умерла в Бриндизи – при родах. Ну, в общем, это жуткий момент для Зилановых, и Соня к нему залезает, чтобы поговорить, а он её целует. Ну и вот я помню, что я задумался, что родители не спят и обсуждают Набокова.

Смотри также

Первые, но не последние. С кого начали большевики?

А потом, конечно, первый раз роман, который я прочитал, я тоже это прекрасно помню, наверное, мне было лет 17, это был «Пнин» в переводе Геннадия Барабтарло. И вот я совершенно точно помню, у меня была двойная реакция. Первое, что это нечто совершенно не похожее ни на что, что ничего у нас такого там не было. Какое-то невероятное изящество, какая-то невероятная интеллектуальная игра, какой-то прекрасный сюжет, и потом какая-то невероятно сочувственная ирония. Но второе, что я чувствовал, что перевод не дотягивает. То есть как будто за ним скрывается нечто, что в 10, в 15 раз лучше. А вот потом, я стал читать Набокова, когда мы эмигрировали, наконец, после многих лет отказа, это было поздней весной 87-го, потому что родителей выпустили в числе ветеранов-отказников, когда стали меняться дела в нашем бывшем отечестве… начинали меняться в направлении реформ Горбачёва.

И вот мы оказались в Ладисполи, это городок под Римом, и там был некий русский центр, и в нём я обнаружил купленные, вероятно, где-то в Америке, эмигрантские книги. Я не могу это доказать, Иван, но мне кажется, что они были куплены из библиотеки Василия Яновского. На них был штамп Риго-Парк, то есть район Квинса. И это были отборные эмигрантские издания и отдельные книжки «Нового журнала». Там я стал читать Набокова, Алданова, немножко Берберову, и стал об этом думать с точки зрения самого себя. А именно, я тогда начинал писать стихи, уже половину первого сборника написал, и возможность сочинения на английском языке мне тогда казалось, ну, совершенно невероятной, если не сказать просто отступнической.

И потом, осенью 87-го года я уже был принят в Браунский университет, и я узнал, что там преподает знаменитый американский писатель, живой классик постмодернизма Джон Хоукс (John Hawkes), или как его все звали, Джек Хоукс. Это писатель из поколения Апдайка, то есть те люди, которые восприняли Набокова уже на рубеже 50-х годов как величайшего американского писателя, такого, каких на американских нивах просто не было. И вот я решил записаться к Хоуксу на семинар по мастерству художественной прозы, а он в тот год выходил в отставку.

Смотри также

Судьба за нами шла по свету. "Рогинские чтения" в Берлине

И вот в ноябре я пришёл к нему в кабинет, в кирпичный особняк, где тогда располагалась английская кафедра, постучался. Я говорю: "Профессор Хоукс, я такой-то, я недавно из СССР. Я бы хотел к вам записаться». Он говорит: «Вы знаете, что у нас уже закончен набор, 12 человек, я больше не могу принять. А что, собственно, вы так спешите?» Ну я ему говорю, вы понимаете, я прочитал ваш роман Second Skin (Вторая кожа), и мне очень это нравится. Тогда он мне говорит: «Ну дайте мне что-нибудь почитать». Я говорю: «Пожалуйста, но это всё по-русски».

Он задумался. Тогда он задаёт, просто буквально второй вопрос: «А вы Набокова читали?» Я говорю: «Набокова, ну конечно, читал». Он говорит: «А я впервые прочитал роман «Настоящая жизнь Себастьяна Найта» в Сан-Марино в 45-м году». Он был там американским солдатом. Представляете? Мостик образовался.

Я пошёл домой, перевёл на английский, как мог, рассказик, принёс ему, и он меня принял в тринадцатым в свой семинар. То есть Набоков послужил мне проездным билетом. А уже потом, годы спустя, в ‘93-м году, я уже учился в докторантуре и стал думать о теме. И тогда мне хотелось написать этакую сравнительную поэтику прозы Набокова, Бунина и Чехова. Но главное не это, а главное то, что я помню прекрасно, я сидел во дворике Стерлингской библиотеки весной 93-го года. И я вдруг понял, вот знаете, бывает такой момент истины: как же так, что такая история совершенно не описана в литературоведении. Даже переписка Набокова и Бунина не опубликованы. Вот с этого началось по-настоящему серьёзное погружение в Набокова.

Максим Д. Шраер и Дмитрий Владимирович Набоков. Монтре, декабрь 2011.

Иван Толстой: Максим, а вы не пробовали писать о Набокове прозой или стихами?

Максим Д. Шраер: Пробовал. Очень даже пробовал, хотя долго старался этого не делать. Я вам скажу почему. Потому что когда-то считалось, что это снижает градус собственного литературоведения. Я долго сопротивлялся, но потом началось с того, что я сочинил рассказ, который был опубликован… это было уже лет 15 назад, я тогда ездил в Россию (теперь перестал) и печатался там в журнале «Сноб» и в прекрасных антологиях, которые они издавали по разным темам. Это была антология, связанная с домом, «Всё о доме». И я написал рассказ о Набокове, «Гений на чердаке».

Дело в том, что за ним стоит история, и эту историю я продолжаю распутывать. На Кейп-Коде в Уэлфлите, то есть это уже ближе к самой оконечности Трескового мыса, к Провинстауну, был дом Эдмунда Уилсона. Он его купил ещё в 1941-м и переехал туда из Нью-Йорка. И там два раза был Набоков. Обе поездки были неудачными. И о них мало что известно. Я уже поднимал всё, что можно. Всякие дневники и со стороны Уилсона, и со стороны Набокова, и третьих лиц. В первый раз (в 1942-м году) явно что-то произошло, и Набоков оттуда уехал.

Эдмунд Уилсон.

И вот я стал думать, приезжает такой Набоков, ещё очень недавний иммигрант, к очень состоятельному англосаксу, одному из вершителей американской литературы. И о чём они там могли говорить? Представьте себе, не говоря уже о том, что у Набокова еврейка жена и полуеврей сын, половина гостиниц на Кейп-Коде вообще не сдают комнаты евреям. Это так, Иван, это так, и я публиковал об этом информацию. В Чатэме, в городке, где у нас дача, до сих пор знаменитый дорогущий отель Chatham Bars Inn, там в фойе ещё в 1940-е годы висела табличка: No Jews, no dogs. Об этом вспоминали свидетели. Владельцы гостиницы теперь это тщательно скрывают.

И вот я стал думать, ну вот что же Набоков мог ощущать в этом доме у этого полудруга, полусоперника Уилсона? И куда он делся после того, как оттуда уехал? И вот написался рассказ о том, что Набоков поселился у нас на чердаке, на нашей даче.

Это же парадоксально, что писатели не стареют – нет, стареем мы сами. То есть Набоков там сорокатрёхлетний, а мне скоро 60. Представляете, Иван? И вот он мне говорит: «Молодой человек». А я ему отвечаю: «Владимир Владимирович, я вас старше»… У меня две взрослые дочери. Потому что он-то остался именно в том самом возрасте, в котором он въехал на наш дачный чердак.

Когда началась война, я очень переживал то, что происходит в Украине, потому что с этой страной, с этой землёй меня многое связывает. Оба моих деда и бабушка родились и выросли на Украине, знали украинский язык, поэтому я чувствую в этой войне и своё право на украинскую победу. Но я переживал, конечно, и то, что происходило в России, и особенно то, что часть архива Набокова оказалась в Петербурге.

И вот я сочинил поэму, которая написана параллельно и по-русски, и по-английски, которая называется «Возвращение», а по-английски, Homecoming. И поэма вошла в мою книгу «Стихи из айпада» и в мою книгу Kinship (Родство). И там сюжет более-менее такой: Набоков просыпается каждый год в канун своего дня рождения и проводит смотр своих войск. Тут тема ночного смотра, это намеренно сделано. Набоков пытается перелететь через Альпы, оказаться потом в Крыму, разумеется, где он прощался с Россией. Потом он попадает на французскую Ривьеру – по целому ряду причин. А потом он решает, что он должен этот свой архив вернуть. Ну представьте себе, для Набокова это же страшный сон, что часть его архива, книги из его библиотеки, оказались орденами на кровавом фартуке Путина.

И Набоков оказывается в Петербурге. И сначала он думает, что он просто эти материалы увезёт, вернёт. Но потом ему приходит в голову иное решение. Не буду вам рассказывать какое, но мне кажется, удачное. Так что да, Иван, теперь уже, теперь уже и в прозе, и в стихах.

Максим Д. Шраер (слева). Кейп Код, апрель 2026.

Иван Толстой: Скажите, Максим, а в чём сходство и в чём различие русского набоковедения и американского, и шире западного?

Максим Д. Шраер: Это убийственный вопрос. Нам надо с вами договориться «по понятиям». Если мы говорим просто о русскоязычном, то тут различий не так много. Если же мы говорим о литературоведении, которое делалось в бывшем СССР и теперь делается в России, визави литературоведении западном, то это другой разговор. Вас какое интересует?

Иван Толстой: Я имею в виду русские мозги и западные мозги. Мне кажется, что мышления эти всё-таки отличаются. Как это применительно к Набокову сказывается?

Максим Д. Шраер: Это интересно. Я не самый удачный адресат в данном случае, потому что я, конечно, с точки зрения науки, литературоведения, обучения, конечно же, продукт американский, и причём не просто американский. Я учился в университетах, где не только Набокова, но и эмигрантику преподавали очень серьёзно и преподавали сами эмигранты… Одним из моих первых учителей был покойный Виктор Иванович Террас. Потом, в докторантуре, Владимир Евгеньевич Александров, Виктор Генрихович Эрлих и другие…

Давайте попытаемся всё-таки ответить на ваш вопрос не через призму моего опыта. А я думаю вот что. Западные литературоведы, французские в меньшей мере, но американские, канадские, британские, я думаю, точно – это продукты суперспециализации. Среди них есть замечательные, есть не такие замечательные, но их прежде всего интересует Набоков. Можно закончить докторантуру в одном из лучших американских университетов, написать диссертацию по Набокову, стать специалистом по Набокову, но при этом недостаточно ориентироваться в русской литературе.

Есть недавний пример. Интересная книга Лука Паркера о Набокове и кино, о материальности и предметности изгнания у Набокова. Там много открытий, связанных с Набоковым и Веймарским Берлином. Но нет общего представления о литературных связях Набокова с русскоязычным миром. То, что Александр Долинин много лет пытается сделать, вот дай Б-г ему сил, чтобы он эту книгу теперь выпустил ещё и на английском… Набоков как русский писатель, понимаете?

И тут вопрос не только в незнании русского, можно и русский выучить. Проблематично само представление о том, что можно понять Набокова вне системы координат, связанных с его происхождением, страной его первого языка и миром эмиграции. Я думаю, что всё-таки русскоязычное сознание в лучших своих проявлениях стремится к тому, чтобы исходить из подхода к Набокову не как совершенно особой бабочке, а как одной из лучших бабочек среди огромного количества других прекрасных бабочек.

Иван Толстой: И, может быть, финальный вопрос о корнях я Вам хотел, если позволите, задать. Какое влияние на вас оказали ваши родители, особенно ваш отец Давид Шраер-Петров? Ведь он был писатель. Не может такого быть, чтобы у вас с ним не было литературных разговоров. Вы и в эмиграцию уехали вместе, и там продолжили ваши беседы, как Кончеев с Годуновым-Чердынцевым.

Максим Д. Шраер с книгой отца, Давида Шраера-Петрова. Бостон, март 2026.

Максим Д. Шраер: Спасибо, Иван. Мама в детстве в Москве научила меня английскому. Мама для меня одновременно – эталон красоты и источник моих ранних представлений о Западе... Отца не стало почти два года назад. Совсем недавно в Нью-Йорке в издательстве Virgola Press вышла составленная мной книга стихов Давида Шраера-Петрова «Зимний корабль». Не было дня, чтобы я не вспоминал об отце. Его очень не хватает, потому что он был моим учителем литературы, и может быть, самый главный урок я извлёк из каждодневного общения с отцом, из той литературной среды, которую я застал в детстве, потому что, не забывайте, что мы попали в отказ в 79-м, то есть я ещё ребёнком застал литературную жизнь Союза писателей, ЦДЛ и так далее… Я видел множество всяких писателей.

Вот я сейчас читаю курс по русской литературе XX века и всё время сбиваюсь на воспоминания. Мы, к примеру, читали рассказ Аксёнова «Победа», и я студентам говорю: вот я помню, я видел его в таком-то году в Доме литераторов, и он был похож на преподавателя гимнастики в царской гимназии или что-то в этом роде.

И вот главный урок – отец воспринимал писателей вне координат политики и идеологии. Он учил меня тому, что очень важно пытаться понять тексты прежде всего как самоценные, самозначительные, самозначущие. И я до сих пор так живу и так читаю.

Поэтому, конечно, Иван, то, что происходит сейчас со всеми с нами особенно болезненно, потому что демаркационные линии проведены в который раз со времени эмиграции. Но невозможно забыть о писателях, которых ты когда-то любил, которых ты когда-то читал ребёнком, о которых ты говорил со своим родным отцом. Так что эти диалоги продолжаются в голове, в памяти, и я стараюсь об этом понемножечку тоже писать.