Ссылки для упрощенного доступа

''Один час в архиве Свободы''. Осип Мандельштам


Осип Мандельштам, 1934 год.
Осип Мандельштам, 1934 год.

Иван Толстой: Кажется, Мандельштам был на наших волнах всегда, с самого рождения нашей станции, и строки

''Мы живем под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца''
-

эти строки зазвучали уже 5 марта 53 года.
Что говорили о Мандельштаме на протяжении полувека с лишним? Кто говорил? В какой контекст ставили поэта? Как вспоминали? Об этом – сегодняшняя программа, которую составила Ольга Поленова.
Начнем с мандельштамовского голоса начала 20-х. Запись прозвучала в программе Поверх Барьеров Игоря Померанцева 12 мая 2000-го года.

Осип Мандельштам:

Нет, никогда, ничей я не был современник,
Мне не с руки почет такой.
О, как противен мне какой-то соименник,
То был не я, то был другой.

Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадет.

Я с веком поднимал болезненные веки -
Два сонных яблока больших,
И мне гремучие рассказывали реки
Ход воспаленных тяжб людских.

Сто лет тому назад подушками белела
Складная легкая постель,
И странно вытянулось глиняное тело, -
Кончался века первый хмель.

Среди скрипучего похода мирового
Какая легкая кровать!
Ну что же, если нам не выковать другого, -
Давайте с веком вековать.

И в жаркой комнате, в кибитке и в палатке
Век умирает, а потом
Два сонных яблока на роговой облатке
Сияют перистым огнем.


Иван Толстой: Голос Осипа Мандельштама. К этой записи начала 20-х есть небольшой комментарий звукоархивиста Льва Шилова. Из программы Марио Корти 14 июня 2004 года.

Лев Шилов: Записи Мандельштама делал все тот же Сергей Игнатьевич Бернштейн, который с ним дружил. Я вам сейчас напомню его строчку, которую вы знаете:

''Петербург! У меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса''.


Он имел в виду коллекцию Бернштейна. Эти стихи написаны в конце 30-го года, когда Зубовский институт подвергался всяким гонениям. И для меня это несомненно. Конечно, он имел в виду допустим, отзвуки голоса Гумилева и других своих друзей, которых уже не было, но которые ему слышатся на улице. У Мандельштама был обостренный слух, и он, например, писал, что стихи Ахматовой вне ее голоса не существуют. Было два сеанса минимум, это я точно знаю, на которых Мандельштам записывался в Зубовском институте у профессора Бернштейна.

Георгий Чулков, Мария Петровых, Анна Ахматова, Осип Мандельштам. Москва, 1934 год.

Иван Толстой: Звукоархивист Лев Шилов. ォОболганные генииサ – так назывался цикл программ Дмитрия Сеземана, записанный в нашей парижской студии. 15 ноября 83 года Дмитрий Васильевич Сеземан говорил о Мандельштаме.

Дмитрий Сеземан: Осипу Эмильевичу Мандельштаму было в высшей степени свойственно ощущение слитности, единения природы, истории и культуры — черта, роднящая его с Тютчевым.

Природа — тот же Рим и отразилась в нём.
Мы видим образы его гражданской мощи
В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,
На форуме полей и в колоннаде рощи.


Природа — тот же Рим, и, кажется, опять
Нам незачем богов напрасно беспокоить —
Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,
Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!


В отличие от столь многих русских поэтов и художников, революция с самого начала осознается им не осуществлением золотого сна человечества, а концом истории, отрицанием культуры и, стало быть, смертью человека и самой природы. Равносильным убийству, уничтожением жизни представляется ему насилие над словом, навязывание ему ложного, заемного, оплаченного смысла:

''Мне не надо пропуска ночного,
Часовых я не боюсь.
За блаженное бессмысленное слово.
Я в ночи советской помолюсь''.


О том, что бывает, когда строят именно рабы, Мандельштам знал. В январе 1923 года, в своем ''Литературном приложении'' газета ''Накануне'', издающаяся в Берлине, напечатала статью, озаглавленную ''Гуманизм и современность''. Автор ее - Осип Мандельштам - писал:

''Социальная архитектура измеряется масштабом человека. Иногда она становится враждебной человеку и питает свое величие его унижением и ничтожеством''.

Вот поэт, о котором нам все мемуаристы твердят, что он был не от мира сего и далек от жгучих общественных проблем, предпочитая надежное укрытие культуры прошлого, наполняющей его стихи, будь то греческая античность, Московская Русь, императорский Петербург или диккенсовская Англия. И он ведь утверждал:

''Нет, никогда, ничей я не был современник...''

Между тем, мало кто из поэтов русского ХХ века так чутко ощущал дыхание своего времени, главное направление его движения:

''Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца''.


Конечно, велик соблазн цитировать именно эти стихи, по всей вероятности, окончательно решившие трагическую судьбу поэта. Но ведь еще гораздо раньше, в мае 1918 года, Мандельштам понял и сказал, чем был этот год для России:

''Прославим, братья, сумерки свободы''...

Он понял, что наступило время не написанных, а затверженных наизусть стихов, время, когда хранилищами культуры становились не библиотеки, цензурованные или уничтоженные, а живая память каждого из тех, для кого культура была воздухом свободы. Помните, в ''Четвертой прозе'':

''У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архивов, у меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а вокруг густопсовая сволочь пишет. (…) Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые - это мразь, вторые - ворованный воздух''.

Так и жил Мандельштам немногие годы, отмеренные ему при советской власти, дыша этим ''ворованным воздухом'', на горе себе и на счастье нам, так и не попав в число разрешенных писателей.

''Этим писателям, - продолжал Осип Мандельштам, - я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей - ведь дети должны за нас продолжать, за нас главнейшее досказать - в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед''.

Есть в ''Четвертой прозе'' Мандельштама провидческая фраза, содержащая всю теорию и практику социалистического реализма:

''Тюремщики любят читать романы и больше, чем кто-либо, нуждаются в литературе''.

Разрешенные писатели, творящие на потребу тюремщикам, - ну как лучше определить тот род занятий, который четыре года спустя Жданов, по личному указанию товарища Сталина, предпишет ''инженерам человеческих душ''?

Вообще, о бесстрашии Мандельштама недостаточно говорили и писали. Ведь оно выражалось не только в выражении мнений и позиций в сфере художественной, эстетической. Мандельштам проявил перед лицом власти и ее устрашающей полиции поразительную силу, почерпнутую именно в тех правилах, которые чуть ли не полвека спустя сформулирует Солженицын: ''не просить, не надеяться, не бояться''. Вот непреложные условия для сохранения зэком своего достоинства, своей личности, той самой ''личной значимости'', о которой Мандельштам писал, что революция его от нее освободила. Страшная ирония.

Еще не умер я, еще я не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Я наслаждаюся величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.


В роскошной бедности, в могучей нищете
Живу один, спокоен и утешен.
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен.


Несчастен тот, кого, как тень его,
Пугает лай и ветер косит,
И беден тот, кто сам полуживой
У тени милостыню просит.


Иван Толстой: 24 декабря 1967 года в парижской студии Свободы вели беседу об испытании временем два наших сотрудника и постоянных автора – Гайто Газданов и Георгий Адамович.

Гайто Газданов: Не думаете ли вы, Георгий Викторович, что это самое испытание временем оказалось для русских поэтов еще более беспощадным, чем для Тургенева? Я не говорю о таких поэтах, как Тютчев, например. Но что, скажем, так называемый Серебряный век и, затем, чуть позже - Маяковский и, даже, Пастернак - этого испытания временем на наших глазах уже не выдерживают. И кто теперь остается в истории русской поэзии последнего времени? Блок и Мандельштам.

Георгий Адамович: Я тут не могу с вами согласиться.

Гайто Газданов: Это только вопрос.

Георгий Адамович: Да, я знаю, но вы назвали два имени: Блок и Мандельштам. Я не колеблясь бы назвал: Блок и Иннокентий Анненский. То, что от Серебряного века, действительно развеявшегося с пустыми именами вроде Бальмонта, имя Сологуба, конечно, более все-таки прочное, но, конечно, все-таки останется немного. От Брюсова останется несколько прекрасных стихотворений. Но если бы можно было после смерти Тютчева и Некрасова искать претендента на русский поэтический трон, то, я думаю, сомнения были бы только между Блоком или Иннокентием Анненским. Не Мандельштамом. Я знаю, что Мандельштамом сейчас чрезвычайно увлекаются молодые поэты в Москве, вообще в России. Я очень хорошо знал Мандельштама, я чрезвычайно люблю его стихи, я считаю, что, может быть, отдельные строчки, таких строчек, как у Мандельштама, нет ни у Блока, ни у Анненского. Такое вот, как виолончель какая-то:

''Бессонница. Гомер. Тугие паруса...''

Этого ни у кого нет. Но поэт есть не только прекрасные, замечательные строчки, поэт есть образ мира, видение мира, которое он дает. В этом смысле мир — Пушкин, не случайно он считается величайшим поэтом . Я думаю, никто не решится сказать, что стихи Пушкина лучше, чем стихи Тютчева. Но Пушкин как будто представляет собой Россию. 29 января 1837 года - это конец чего-то в России, потом начинается какой-то срыв, будто все катится по наклонной плоскости. В этом - право Пушкина на имя величайшего русского поэта 19 века, может, даже и ХХ.
Но Блок тоже представляет собой в этом смысле Россию, также дает какое-то свое видение, образ мира. В меньшей степени - Анненский, но Анненский тоже. Анненский, конечно, как мастер, тоньше Блока (не ритмически, но стилистически, наверное), но он слабее в этом представлении России, право на которое есть у Блока. И смерть Блока была таким же потрясением, слабее, может быть, но того же рода потрясением, как смерть Пушкина.
У Мандельштама этого нет. Вот теперь принято говорить мессаж, обращение. Что Мандельштам, как прежние русские критики говорили, ''что поэт хотел сказать?''. При всей условности этого вопроса, вы можете сказать, что хотел сказать Блок, что хотел сказать Анненский, что хотел сказать Пушкин. Я, правда, не знаю, что хотел сказать Мандельштам, он сам этого не знает.

Гайто Газданов: Возврат к эллинскому великолепию, к какой-то гармонической концепции мира, которую мы потеряли.

Георгий Адамович: Я в этом не уверен. Я думаю, что эллинского великолепия, особенно в последних его стихах (правда, была страшна его судьба) осталось очень мало. Повторяю, таких стихов, таких отдельных строчек как у Мандельштама ни у кого нет, в ХХ веке ни у кого нет.

Иван Толстой: Беседу о Мандельштаме в парижской студии Свободы вели Гайто Газданов и Георгий Адамович. В конце 80-х годов московский писатель Виталий Шенталинский занимался делами Всесоюзной Комиссии Союза писателей по литературному наследству репрессированных. Одна из его находок в архивах Лубянки – документы по делу Осипа Мандельштама. Шенталинский впервые предал эти документы гласности на волнах нашего радио в программе Игоря Померанцева Поверх барьеров. 19 июня 90 года.

Виталий Шенталинский: Документы, которые мы обнаружили на Лубянке, столь красноречивы, что их можно не комментировать, они говорят сами за себя.
Следственное дело. Выписка из протокола. 1938 год.

''Совершенно секретно. Союз советских писателей СССР. (Официальный бланк).
Правление, 16 марта 38 года.

Наркому вн.дел, товарищу Ежову Н.И.

Уважаемый Николай Иванович,
В части писательской среды весьма нервно обсуждается вопрос об Осипе Мандельштаме. Как известно, за похабные клеветнические стихи и антисоветскую агитацию Мандельштам был года три-четыре тому назад выслан в Воронеж. Срок его высылки окончился. Сейчас он вместе с женой живет под Москвой, за пределами зоны. Но, на деле, он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом - литераторов, его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него страдальца, гениального поэта, никем не признанного. В защиту его открыто выступали Валентин Катаев, Иосиф Прут и другие литераторы. Выступали остро. С целью разрядить обстановку Мандельштаму была оказана материальная поддержка через ''Литфонд''. Но это не решает всего вопроса о Мандельштаме. Вопрос не только и не столько в нем, авторе похабных клеветнических стихов о руководстве Партии и всего советского народа, вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей. И я обращаюсь к вам, Николай Иванович, с просьбой помочь. За последнее время Мандельштам написал ряд стихотворений, но особой ценности они не представляют по общему мнению товарищей, которых я просил ознакомится с ними, в частности, товарища Павленко, отзыв которого прилагаю при сем. Еще раз прошу вас помочь решить этот вопрос о Мандельштаме.

С коммунистическим приветом,
Владимир Ставский''.

Владимир Ставский был тогда секретарем правления Союза писателей. Что это за документ, как не официальный донос Правления Союза писателей на поэта? И как может помочь Николай Иванович Ежов? В общем, ясно как. К этому документу приложена рецензия.

''О стихах Осипа Мандельштама.

Я всегда считал, читая старые стихи Мандельштама, что он не поэт, а версификатор - холодный, головной составитель рифмованных произведений. От этого чувства не могу отделаться и теперь, читая его последние стихи. Они в большинстве своем холодны, мертвы, в них нет того самого главного, что, на мой взгляд, делает поэзию, - нет темперамента, нет веры в свою страну. Язык стихов сложен, темен и пахнет Пастернаком. Едва ли можно отнести к образцам ясности и следующие строки:

''Где связанный и пригвожденный стон?
Где Прометей — скалы подспорье и пособье?
А коршун где — и желтоглазый гон
Его когтей, летящих исподлобья?''

Мне трудно писать рецензию на эти стихи. Не любя и не понимая их, я не могу оценить возможную их значительность или пригодность. Система образов, язык, метафоры, обилие флейт, аорий и прочее - все это кажется давно где-то прочитано. Есть хорошие строки в стихах о Сталине, стихотворении, проникнутом большим чувством, что выделяет его из остальных. В целом же это стихотворение хуже своих отдельных строф - в нем много косноязычия, что неуместно в теме о Сталине. У меня нет под руками прежних стихов Мандельштама, чтобы проверить, как далеко он ушел теперь от них, но, читая, я на память большой разницы между теми и другими не чувствую, что, может быть, следует отнести уже ко мне самому, к нелюбви моей к стихам Мандельштама. Советские ли это стихи? Да, конечно. Но только в стихах о Сталине это чувствуется без обиняков, в остальных же стихах о советском только догадываемся. Если бы передо мной был поставлен вопрос, следует ли печатать эти стихи, я ответил бы: нет, не следует.

Петр Павленко''.


Вскоре после этого Мандельштам был арестован, отправлен в лагерь, откуда уже не вернулся.

Иван Толстой: Весной 65 года в Московском университете состоялся вечер памяти Мандельштама, который вел Илья Эренбург. Стенограмма вечера уже через три дня транслировалась Свободой. Выступление Эренбурга читает наш диктор Георгий Келлер.

Диктор: ''Хочу сказать, что русская поэзия 20-30-х годов непонятна без Мандельштама. Он начал раньше. В книге ''Камень'' много прекрасных стихов, но эта поэзия еще скована гранитом. Уже в ''Тристии'' (''Tristia'') начинается раскрепощение, создание своего стиха, ни на что не похожего. Вершина — 30-е годы. Здесь он - зрелый мастер и свободный человек. Как ни странно, именно 30-е годы, которые часто в нашем сознании связны с другими, годы, которые привели к гибели поэта, определили и высшие взлеты его поэзии. Три ''Воронежских тетради'' потрясают не только необычайной поэтичностью, но и мудростью. В жизни он казался шутливым, легкомысленным, а был мудрым. В 1931 году (прошу не забыть о дате) он написал:

''За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.


Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.


Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе,

Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет''.

Все в этом стихотворении — правда, вплоть до фразы ''И меня только равный убьет''. Его, человека, убили не равные, но поэзия пережила человека, она оказалась недоступной для волкодавов. Сейчас она возвращается''.

Иван Толстой: Когда в 69-м году вышел третий том собрания сочинений Осипа Мандельштама, на его появление откликнулся Георгий Адамович. Запись 12 декабря 69 года.

Надежда Мандельштам. 1923 год.

Георгий Адамович: В издании нью-йоркского ''Международного Литературного Содружества'' вышел третий (и, вероятно, последний) большой, увесистый том собрания сочинений Осипа Мандельштама. В него включены очерки, некоторые малоизвестные статьи, заметки из записных книжек и, главным образом - письма. Письма эти - с 1915 по 1937 год - придают сборнику его исключительную ценность.
Но прежде чем рассказать о них, несколько слов относительно прозы Мандельштама вообще. О том, что Мандельштам был один из крупнейших и самых оригинальных русских поэтов нашего века, споров теперь нет. При жизни Мандельштама это далеко не было так, споров было много. В Москве на каком-то собрании Сергей Есенин, например, запальчиво кричал Мандельштаму в лицо: ''Вы - не поэт, у вас глагольные рифмы''. Между тем как Анна Ахматова, приблизительно в те же годы, утверждала, что Мандельштам - ''первый из современных русских поэтов'', в согласии с Мариной Цветаевой, не раз называвшей его гениальным. Первый или не первый, гениальный или нет - решить трудно, да решать и ни к чему. То, что он поэт редкий, редчайший, сомнений нет. Другое дело - проза Мандельштама, в частности, ''Египетская марка'' и ''Шум времени''. Немало авторитетных ценителей встретили эти прозаические очерки даже еще более восторженно, чем стихи. Известный критик Святополк Мирский высказал мнение, что это лучшая русская проза нашей эпохи. Несколько десятков лет тому назад такое суждение могло сойти за признак особой остроты и утонченности вкуса, но едва ли теперь, в наши дни. Проза Мандельштама, по крайней мере, на мой личный взгляд, несколько устарела из-за своей чрезмерной цветистости, из-за какой-то показной нарочитой художественности, которая, в конце концов, оказывается мнимой, и кое в чем она напоминает немецкий экспрессионизм, многим вскруживший головы в начале нашего века, довольно быстро увядший, одряхлевший, как и другие литературные моды, сменявшие одна другую. ''Служенье муз не терпит суеты...'', - сказал Пушкин. И сколько бы ни было у Мандельштама таланта, стилистической находчивости и ума, при чтении его прозы слова эти нередко хочется повторить как упрек. Хочется иногда повторить и восклицание Базарова, выведенного из терпения красноречием приятеля: ''Аркадий, не говори красиво!''.
Но перейдем к письмам поэта. Огромное их большинство адресованы жене, Надежде Яковлевне. Ахматова в своих воспоминаниях о Мандельштаме говорит, что он любил свою жену невероятно, неправдоподобно, и что ничего подобного в жизни она не видела. Судя по письмам, это действительно была любовь, заслонившая в сознании Мандельштама все другое, заполнившая его счастьем. Помню, он был довольно влюбчив в ранней молодости, но влюбчив большей частью неудачно, так сказать, заурядно, без того смешения страсти, дружбы, нежности и заботы, которым оказалось чувство, внушенное ему Надеждой Яковлевной. Тем тяжелее следить по его письмам как мало помалу счастье это переходит в страдание, в страх за свою участь и за женщину, которая была ему дороже всего на свете. В этом смысле письма Мандельштама к жене - горестное, незабываемое свидетельство беспомощности и бесправия человека, не сумевшего приспособиться к волчьим условиям, сложившимся в нашей стране в предвоенные сталинские годы. Даже если бы Мандельштам не был большим поэтом, письма его должны были бы остаться как своего рода памятник. Начинается с безоблачного счастья. Привожу несколько цитат из ранних писем.

''Я радуюсь и Бога благодарю за то, что он дал мне тебя. Мне с тобой ничего не будет страшно, ничего не тяжело...
Твоя детская лапка, перепачканная углем, твой синий халатик — все мне памятно, ничего не забыл...
Прости мне мою слабость, что я не всегда умел показать, как я тебя люблю''.

''Надечка, когда я скажу твое имя мне весело. Ты - моя. Я люблю тебя как в первый, первее первого день. Мне легко дышать, думая о тебе. Радость, нежняночка. Чтобы так любить, стоит жить''.


Но вскоре вкрадывается тревога и постепенно все настойчивее и сильнее она переплетается с любовью, все труднее становится жить.

''Не плач, горькая моя Наденька, не плачь ласточка, не плачь желтенький мой птенчик. Пиши сразу, сколько денег надо, я все достану. Христос с тобой, жизнь моя, нет смерти, радость моя, любимого никто не отнимет. Твой, твой''.

Ни к чему, кроме литературы, ни расположения, ни природных данных у него нет. Но всюду он наталкивается на недоверие, подозрительность, а то и на открытую вражду. Доносы, вызовы для допросов учащаются.

''Я дичаю с каждым днем, - пишет поэт жене в 30-м году, - здесь не люди, а рыбы страшные. Писателям не подаю руки - Асееву, Адуеву, Лидину, и так далее. Я — один, все непоправимо. Напиши мне только, как быть, помоги взять твердую линию''.

Подобных цитат можно было бы привести без конца. Мандельштам сослан в Воронеж. Из Воронежа поэт пишет Корнею Ивановичу Чуковскому, и, при обманчивой внешней сдержанности, это одно из самых трагических писем в сборнике:

''Я обращаюсь к Вам с весьма серьезной для меня просьбой. Не могли бы вы прислать мне сколько-нибудь денег? Я больше ничего не могу сказать, кроме как обращаться к людям, которые не хотят, чтобы я физически погиб. Вы знаете, что я болен, что жена напрасно искала работы. Не только не могу лечиться, но жить не могу - не на что (подчеркнуто в тексте)''.

Из другого письма Чуковскому:

''У меня отняли право на все - на жизнь, на труд, на лечение. Я — тень, меня нет, у меня есть только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство. В Союз писателей обращаться бесполезно - они умоют руки. Нового приговора к ссылке я не выполню - не могу''.


В одном из последних писем к жене, за год до смерти, Мандельштам говорит:

''Нам с тобой ничего не страшно - мы вместе бесконечно''.


И это до такой степени растет и так грозно растет, что не боится уже ничего.

''Целую тебя, мой вечный и ясный друг''.

Дошло до нас лишь одно его предсмертное письмо - к брату - в котором он сообщает, что исхудал до крайности, стал неузнаваем, а посылать вещи, продукты и деньги уже нет смысла.
Тем, кто знал Мандельштама, трудно читать такие строки и, вообще, трудно думать о его ссылке, одиночестве и гибели без того, чтобы не сжималось сердце.
Не только потому, что безвинно был замучен замечательный русский поэт, но и потому, что замучен был человек, который действительно, по евангельскому совету не сопротивлялся злу и, даже, не верил, не допускал, что зло может оказаться сильнее любви и добра.

Надежда Мандельштам среди студентов и преподавателей забайкальского подинститута. Чита, 1953 год

Иван Толстой: В 1977 году московская корреспондентка Би-Би-Си Лиз де Мони встретилась с Надеждой Яковлевной Мандельштам и записала большое интервью. Вдова поэта поставила одно условие: их беседа может быть предана гласности только через год после ее смерти. Надежда Яковлевна скончалась в 1980-м. 27 декабря 81-го интервью прозвучало на волнах Радио Свобода. Лиз де Мони задает вопросы по-английски. Надежда Яковлевна сначала отвечает также по-английски, затем переходит на русский. Ведет программу Ирина Каневская.

Лиз де Мони: Надежда Яковлевна, could you tell us first, please, were were you born?

Надежда Мандельштам: I was born in Saratov.

Лиз де Мони: Now, it is not generally known that you spend some of your childhood in the West.

Ирина Каневская: Итак, Надежда Яковлевна говорит, что родилась в Саратове, что в детстве вместе с родителям и подолгу жила во Франции, Италии, Швейцарии, Германии, была в Швеции. За границей иногда задерживались по году и больше. Надежда Мандельштам говорит с трудом, задыхаясь - у нее была тяжелая астма. Лиз Де Мони спрашивает Надежду Мандельштам:

Лиз де Мони: Когда вы жили на Западе, вы были очень молоды. Оказало ли время, проведенное там, больше влияние на вас?

Надежда Мандельштам: Я не знаю, но я рада, что я была, потому что у меня нет такого чувства отчуждения.

Лиз де Мони: Вы верующая?

Ирина Каневская: Надежда Мандельштам отвечает ''Да'', и что она ходит в церковь. Лиз Де Мони спрашивает: ''И вы всю жизнь ходили в церковь?''.

Надежда Мандельштам: Няня водила меня в церковь, русская няня.

Лиз де Мони: Не скажете ли вы, как вы встретились с Мандельштамом?

Надежда Мандельштам: Был такой клуб в Киеве в 19-м году, мне было 19 лет как раз, это был клуб, который назывался ''ХЛАМ'' - ''Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты''. Мы там собирались каждый вечер, и он пришел.

Лиз де Мони: Когда вы с ним познакомились, он был уже известным поэтом?

Ирина Каневская: ''Нам он был известен и я знала, что он поэт'', - отвечает Надежда Мандельштам. И Лиз де Мони задает следующий вопрос: ''И вы уже думали тогда, что он гений?''.

Надежда Мандельштам: Был ли он гением, я не знаю. Он был дурак.

Лиз де Мони: Он был... очень глупый молодой человек?

Надежда Мандельштам: Облагораживаете. Я резче говорю.

Лиз де Мони: Он был очень веселым молодым человеком?

Надежда Мандельштам: Очень веселый. Он всю жизнь был веселый, даже в несчастьях.

Лиз де Мони: Сохранил ли он эту веселость в тяжелые, в трудные годы?

Надежда Мандельштам: В лагере — нет. В лагере он просто сошел с ума - он боялся есть, думал, что его отравят.

Лиз де Мони: Был ли ваш муж добрым человеком?

Надежда Мандельштам: Со мной — нет, а с людьми — да, особенно с детьми. Но он меня никуда не пускал.

Лиз де Мони: Некоторые мне говорили, что он был трудным человеком.

Надежда Мандельштам: Он был трудным человеком для меня. И для сволочи. Кругом были сволочи одни.

Лиз де Мони: Но вы посвятили ему всю свою жизнь?

Надежда Мандельштам: К сожалению.

Лиз де Мони: Можете ли вы сравнить его с каким-нибудь другим поэтом его поклонения?

Надежда Мандельштам: Конечно — Пастернак. Больше никого.

Лиз де Мони: Вы говорите, что ваш муж крестился, когда ему было 22 года. Он умер почти 40 лет назад. Вы по-прежнему чувствуете свою близость с ним?

Надежда Мандельштам: Очень долгое время я чувствовала это, а потом перестала, сейчас перестала.

Лиз де Мони: На то, чтобы спасти произведения вашего мужа ушло почти 40 лет вашей жизни. Ощущаете ли вы удовлетворение от того, что труд вашей жизни завершен?

Надежда Мандельштам: И да, и нет. Я отдала жизнь на это, это было очень трудно, теперь я чувствую себя совершенно опустошенной.

Лиз де Мони: Что бы вы хотели еще сделать?

Надежда Мандельштам: Я хотела написать о своем отце, у меня был чудный отец. Но у меня уже нет сил. Может, я попробую. Не от того, что мы сейчас разговариваем, а от жизни. Очень хотелось бы смерти. Еще хотела бы умереть здесь, а не в лагере. Такая возможность тоже есть, если уйдет Брежнев.

Лиз де Мони: Когда еще был жив Мандельштам, в 20-е - начале 30-х годов, у вас был один покровитель - Бухарин. Были сообщения, что власти будто бы сообщили семье Бухарина, что он никогда не будет реабилитирован.

Надежда Мандельштам: Я знаю, его не собираются реабилитировать, он был слишком сильным человеком для этого. Потому его и убили.

Лиз де Мони: В вашей книге вы пишете, что всем хорошим, что было у него в жизни, Мандельштам был обязан Бухарину.

Надежда Мандельштам: Он спасал нас просто, очень активно.

Лиз де Мони: Надеетесь ли вы, что Бухарина когда-нибудь реабилитируют?

Надежда Мандельштам: Для этого должно все перемениться. Не знаю, возможно ли это в мертвой стране.

Лиз де Мони: Есть в вашей книге очень важная строчка, вы пишете, что ''смерть художника никогда не бывает случайностью, а последним творческим актом''.

Надежда Мандельштам: Это не мои слова, это слова Мандельштама. Это в статье о Скрябине он говорит.

Лиз де Мони: Ваш муж написал свое стихотворение о Сталине после того как увидел последствия коллективизации на Украине и почувствовал, что не может больше молчать?

Надежда Мандельштам: Это первое стихотворение. Да.

Лиз де Мони: Говорил ли он с вами пока писал его или сразу написал?

Надежда Мандельштам: Конечно, говорил. Он мне каждую строчку показывал. У меня, наверное, хороший слух на стихи.

Лиз де Мони: Когда он писал его, думаете ли вы, что он понимал, что оно приведет его к смерти?

Надежда Мандельштам: Конечно. Он думал только, что его сразу расстреляют.

Лиз де Мони: Думаете ли вы, что он был прав?

Надежда Мандельштам: Я думаю — да. Но это относится не только к Сталину, но это относится ко всем. Брежнев - первый не кровопийца, не кровожадный. Солженицына, например, за границу выслал. Хрущев еще упражнялся. Он здесь расстрелял людей за то, что они продавали губную помаду самодельную. Я знаю это от Эренбурга. Он на Украине провел сталинскую политику - там кровь лилась страшная.

Лиз де Мони: Среди страданий, всех страданий сталинских времен, его и ваших страданий, не терял ли он надежду?

Надежда Мандельштам: Нет, надежда всегда была. Меня зовут Надеждой. Но ясно было, что после смерти Сталина будет облегчение, такого животного нельзя было найти другого. Ассириец! Я говорю, что он гений, потому что в сельскохозяйственной стране он уничтожил все крестьянство за два года.

Лиз де Мони: Вы говорите, что Мандельштам никогда не говорил о своем ''творчестве'', он всегда говорил, что ''строит'' вещи. Полагаете ли вы, что свою поэзию он рассматривал как проводник божьей благодати?

Надежда Мандельштам: Думаю, что да, но я никогда не спрашивала.

Лиз де Мони: В те годы, что вы жили с ним, посвящая ему всю свою жизнь, вы, наверное, много раз спасали его от отчаяния и, возможно, от смерти?

Надежда Мандельштам:
Я много думала о самоубийстве, потому что жить было совсем невозможно - был голод, была бездомность, был ужас, который нельзя себе представить, была страшная грязь, абсолютная нищета.

Лиз де Мони: Была ли его дружба с Ахматовой источником силы для него?

Надежда Мандельштам: Скорее, для нее.

Лиз де Мони: Вы пишете, что Мандельштам подвергся одному очень сильному влиянию.

Надежда Мандельштам: Иннокентий Анннеский. Это был любимый поэт, единственный из символистов. Он повлиял на всех - на Пастернака, на Ахматову, на Мандельштама, на Гумилева. Это дивный поэт, его мало знают за границей, его не переводят. Это чудный поэт.

Лиз де Мони: Вы говорите, что на Мандельштама Чаадаев оказал сильное влияние и что из-за этого влияния он не воспользовался в 20-м году возможностью уехать за границу.

Надежда Мандельштам: Да, потому что он хвалит Чаадаева за то, что он вернулся в небытие из страны, где была жизнь.

Лиз де Мони: Думаете ли вы, что Мандельштам таким образом намеренно отказался от Европы, что он как бы повернулся спиной к Европе?

Надежда Мандельштам: Боялся, что он заговорит за границей во весь голос и потом не сможет вернуться.

Лиз де Мони: Но он уже понял к тому времени, что оставаться в России опасно?

Надежда Мандельштам: Он понимал, конечно, но что было делать? Мой отец сказал: ''Я столько лет пользовался правами и законами этой страны, что я не могу покидать ее в несчастье''. Приблизительно такое отношение было и у Оси.

Лиз де Мони: Как вы полагаете, он принял это решение как поэт или как человек?

Надежда Мандельштам: Я думаю, что как поэт, потому что вне русского языка был бы.

Лиз де Мони: В вашей первой книге ''Воспоминания'' есть глава, которая называется ''Возрождение'', где вы говорите о возрождении духовных ценностей, утерянных в 20-е и 30-е годы. Продолжаете ли вы верить в это возрождение?

Надежда Мандельштам: В то, что они воскресли — нет. Здесь ничего воскреснуть не может, здесь просто все мертво, здесь только очереди - дают продукты. Очень легко управлять голодной страной. Она голодная. Брежнев не виноват в том, что она голодная - 60 лет разоряли хозяйство. Россия кормила всю Европу хлебом, а теперь покупает в Канаде. При крепостном праве крестьянам легче жилось, чем сейчас. Пока я ездила на метро, я только удивлялась, какие мертвые лица - интеллигенции нет, крестьянства нет, единственное утешение это водка.

Лиз де Мони: Вы говорите, что Мандельштам повторял вам, что ''история - это опытное поле для борьбы добра и зла''.

Надежда Мандельштам: История — да, вот видно на нашем примере.

Лиз де Мони: Вы никогда не думали о переходе в католичество?

Надежда Мандельштам: Я - нет. Ося хотел стать католиком, а я привыкла в Софию ходить. После заграницы, после двух лет в Швейцарии, я жила в Киеве. Мне 9 лет было и нянька меня водила в Софийский собор, я до сих пор не могу забыть его. Я ездила с ним прощаться. Дивный собор! Ведь была когда-то Россия великой страной.

Иван Толстой: Беседа с Надеждой Мандельштам. Вопросы задавала корреспондентка Би-Би-Си Лиз де Мони. Запись 77 года, эфир Свободы – 81-го.
На том же мандельштамовском вечере в Московском университете в 65 году, о котором мы упоминали, выступал и писатель Варлам Шаламов с рассказом ''Шерри бренди'', где описывалась смерть Осипа Мандельштама в лагере. В 76-м наш диктор Юрий Готовчиков читал этот рассказ у микрофона Свободы.

Диктор: ''Поэт умирал. Большие, вздутые голодом кисти рук с белыми бескровными пальцами и грязными, отросшими трубочкой ногтями лежали на груди, не прячась от холода. Раньше он совал их за пазуху, на голое тело, но теперь там было слишком мало тепла. Рукавицы давно украли; для краж нужна была только наглость — воровали среди бела дня. Тусклое электрическое солнце, загаженное мухами и закованное круглой решеткой, было прикреплено высоко под потолком. Свет падал в ноги поэта — он лежал, как в ящике, в темной глубине нижнего ряда сплошных двухэтажных нар.
Жизнь входила сама как самовластная хозяйка: он не звал ее, и все же она входила в его тело, в его мозг, входила, как стихи, как вдохновение. . Стихи были той животворящей силой, которой он жил. Именно так. Он не жил ради стихов, он жил стихами. Все, весь мир сравнивался со стихами: работа, конский топот, дом, пища, скала, любовь — вся жизнь легко входила в стихи и там размещалась удобно. И это так и должно было быть, ибо стихи были словом.
Поэт понял, что сочиняет сейчас настоящие стихи. А что в том, что они не записаны? Записать, напечатать — все это суета. Все, что рождается небескорыстно, — это не самое лучшее. Самое лучшее то, что не записано, что сочинено и исчезло, растаяло без следа, и только творческая радость, которую ощущает он и которую ни с чем не спутать, доказывает, что стихотворение было создано, что прекрасное было создано.
К вечеру он умер. Но списали его на два дня позднее — изобретательным соседям его удавалось при раздаче хлеба двое суток получать хлеб на мертвеца; мертвец поднимал руку, как кукла-марионетка. Стало быть, он умер раньше даты своей смерти — немаловажная деталь для будущих его биографов.


Иван Толстой: Варлам Шаламов. Отрывок из рассказа ''Шерри бренди''. И завершит нашу программу об Осипе Мандельштаме в архиве Свободы стихотворение ''Бессонница. Гомер. Тугие паруса'' в чтении Андрея Синявского. Запись 14 июля 77 года.

Андрей Синявский:

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи,-
На головах царей божественная пена,-
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер - всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG