Ссылки для упрощенного доступа

"В летаргической зоне": Памяти Леонида Черткова


В Кельне, на 67-м году жизни скончался поэт, прозаик и историк литературы Леонид Натанович Чертков.

Среди ночи выползу за овин,
И солому стряхну с бороды,
И тупо осклабится лунный блин
С небесной сковороды.
Под ногами, привыкшими к жесткости нар,
Шар земной повернется вспять,
Мне небес не откроет лунный швейцар
И пиджак не поможет снять.
Мне условную каторгу даст страшный суд,
Я забуду свои чердаки,
Мою душу бреднями растрясут
Звездные рыбаки.
По дорогам уснувшей смешной страны,
Где собор, как ночной колпак,
Я пойду поискать иной тишины
И с горы просвистит мне рак.
Маяки метеоров на лунном стекле
И полночное уханье сов
Проведут меня темным путем по земле
И откроют лазейки миров.
Там не будет ни стен, ни дверей, ни окон,
А поля, канавы, кусты,
И меня никогда не отыщет закон
За пределами лунной черты.

Натура увлекающаяся, страстная, поражающая как энциклопедизмом, так и мизантропией, Леонид Чертков был одним из ярчайших молодых людей 50-х годов. Внутренне независимый, он уже в 51-м, 52-м писал такие стихи, за которые впору было сажать. Но посадили его, как ни странно, уже после смерти Сталина. Чертков писал до предела радикальные, часто саморазоблачительные стихи, целые дни проводил в Ленинской Библиотеке и принадлежал к хорошо известной категории "архивных юношей" - тех, кто интересуется фигурами не первого, а непременно второго, а еще лучше, третьего ряда. "О Гоголе, - говорил Чертков, - и так напишут". И он вылавливал Зоргенфрея, Скалдина, Акима Нахимова, Владимира Нарбута и десятки других, столь же никому не известных в начале пятидесятых.

Из воспоминаний переводчика Андрея Сергеева:

"Чертков не пропускал и дня, чтобы не заглянуть в букинистический магазин и не выловить там очередную редкость - сборник Вагинова, фисташкового Пастернака, гумилевский "Огненный столп" или Вирши Нельдихина. На практике нашим девизом был: "Верлен Пастернак".

"Не церемонься с языком,
Но выбирай слова с оплошкой.
Всех лучше песня, где немножко
И точность точно под хмельком".

Иван Толстой:

Среди его людей тех лет - поэты Станислав Красовицкий, Галина Андреева, Валентин Хромов и Томас Венцлова, художник Дмитрий Плавинский, прозаик Игорь Можейко, журналист Александр Дольберг, сын репатриантов Никита Кривошеин. 20-й съезд КПСС и подавление венгерских свобод определили судьбу людей чертковского поколения. Правда, на самом Черткове эти события оставили наиболее заметные следы. Его посадили, когда он учился в Босковском Библиотечном институте. Посадили за бесшабашные политические высказывания и за стихи. Причем, приговор никаких конкретных обвинений не содержал. Его посадили за непохожесть, за внутреннюю независимость. Стоял январь 57-го.

Из воспоминаний переводчика Андрея Сергеева:

"После Венгрии мы с Леней пол дня бродили по задворкам Новопесчаной. Он был на пределе. Говорил то ли мне, то ли на ветер: "Поплясать на портрете. Может, за это и жизнь отдать стоит? Там, где поезд поближе к финской границе, спрыгнуть и напролом". В Суэцкий кризис он у себя в Библиотечном на собрании крикнул: "Студенты должны сдавать сессию, а не спасать царя египетского". На даче Шкловского он разгулялся. Шкловский кинулся его перегуливать и замитинговал на крик. Серафима Густавовна ушла от греха. Может быть, дача прослушивалась? Ни с чего мне начал названивать один из курьезных востоковедов. Зазывал в компанию, в ресторан, в театр, на девочек. Эрик Булатов, участник голодного бунта в Суриковском, сказал мне, что его таскают. Расспрашивали про меня, под ударом Чертков. Я вызвонил Леню. Мы встретились. Изложил, не ссылаясь на источник. В сумерки, в снегопад, мы долго ходили по центру. Я не мог отделаться от ощущения, что за нами все время следует заснеженная фигура. То женская, то мужская. Поздно вечером, 11 января, мне позвонила одна из мансардовских девиц. "Леня не у тебя? Такой ужас, такой ужас, меня вызывали на Лубянку. Расспрашивали про Леню. Я не знаю, что говорила. Надо предупредить, если он позвонит". Черткова арестовали 12 января 1957 года".

Иван Толстой:

В лагере Чертков оказался в Мордовии. И здесь ему пришлось туго. Несговорчивый и обидчивый, он заслужил лагерное прозвище "опоссум" или "опоссум" - прозвище дают обычно со смыслом. Откуда такое у Черткова? От эгоизма, от замкнутости, от брезгливости?

Рассказывает Никита Кривошеин:

О, лагерные прозвища добротой и благосклонностью не отличались. Эгоизм - нет, эгоцентризм - монбланного порядка был, это разные вещи. Застенчивость - безусловно. Если брезгливость, то, скорее всего, к себе самому, как это ни печально. И, конечно, глубокое себя неприятие и безо всякой мегаломании, даже с пренебрежением к собственному безусловному таланту. Настолько, что от стихотворчества он отказывался довольно рано и неоднократно от него отказывался. И стыдился его. Вот это и было неприятием себя.

Иван Толстой:

Никита Кривошеин - репатриант. Он с родителями вернулся после войны из эмиграции, из Парижа. Когда Леонида Черткова посадили, Никита Кривошеин написал об этой истории анонимную статью во французскую газету "Монд". Но КГБ автора вычислило и посадило туда же, куда и Черткова.

Никита Кривошеин:

Я его знал задолго до его ареста. Я познакомился с ним при жизни товарища Сталина еще. Осенью 1952 года. Тогда молодые люди были отчасти и из института иностранных языков. Покойный Андрей Сергеев, потом был Красовицкий, Галина Андреева, Дольберг был, все, что потом стали называть "окололитературной средой". И Чертков был, да. И тогда он не стеснялся своего творчества. И даже своей гумилевоподобной антисоветчины рифмованной, хорошо известной по тогдашним ругательным статьям в коктейль-холле. Единственное было такое место, где сама Лубянка собирала контру в Москве. Он там это все декламировал. Одно место, где было чуть-чуть по-западному, где вкусные коктейли были, которое оставалось открытым до трех утра. Это и было очень удобное место в собирании и наблюдении. Так что все эти там Ленины, продекламированные анафемы, как по-французски говориться, в ухо глухому попадали. Что до меня, то у меня было другое понимание. Не шахматной доски и не честертоновского человека, который был четвергом, а абсолютной фатальной обреченности, что мне все равно сидеть. И сидеть в коктейль-холле до этого или отлеживаться на своей койке в общежитии института иностранных языков, оно придет. Между этим режимом и мной совместимости коренной в сущности, иммунологической нету. И что у нас друг к другу реакция отторжения, а поскольку его иммунитет, режима, прочнее моего - то мне сесть. А что касается молодых людей, там собиравшихся, кроме меня, уже чудо, что в них тогда был сознательный антикоммунизм. Это мало, кто знает сейчас. Все возводят только с 60-х годов из каких-то белых книг и с Алика Гинзбурга. Но это не так. Людей сажали за антикоммунизм при товарище Сталине еще. С нами были в лагере несколько человек, распространявших антисоветские листовки при жизни товарища Сталина. Я уже не говорю о прибалтах, об украинцах. Я говорю о москвичах, о киевлянах, о петербуржцах. Антикоммунизм в умах людей не прекращался. Насколько в них это было? Скорее это было фрондерством и, конечно, не осознанием опасности. Я хочу сказать, что при Сталине не обязательно было быть дураком.

Иван Толстой:

Чертков с трудом отмотал свои пять лет. Хотя и на зоне остался себе верен. Составил рукописный литературный сборник "Пятиречие". Это были стихи Александра Ярошенко, Михаила Красильникова, самого Леонида Черткова и Петра Антонюка, а также проза Владимира Кузнецова. На титульном листе было написано: "Выпущено в Мордовии. В мае 59-го. Одним экземпляром. Мордовская АССР. Станция Потьма, поселок Явас, почтовый ящик 385/14". Освободившись, Чертков перебрался в Ленинград, поступил на заочное отделение филфака в Тартусский университет и вернулся к любимым историко-литературным разысканиям. О периоде между лагерем и эмиграцией рассказывает покровитель Черткова, профессор из Кельна Вольфганг Казак.

Вольфган Казак:

Когда-то он мне передал список своих статей в краткой литературной энциклопедии. Их всего 101. Это редкий документ, так как в реестре, напечатанном в 9-м томе 1978 года, его фамилии уже нет. Но под статьями она стоит. Список этот комментирует его старания сохранять место в русской литературе убитым, заклеймленным и замолчаным писателям, литературоведам и философам. В том числе многим эмигрантам. Список показателен и для редакции краткой литературной энциклопедии, которая дала таким научным работникам, как он, возможность печататься и сохранять максимально возможную долю правды. Приведу несколько важных авторов, о которых он писал: Зиновьева-Аннибал, Зоргенфрей, Фазиль Искандер, Кржижановский, Кузьмина-Караваева - Мать Мария, Мирский, Минцлов, Немирович-Данченко, Одоевский, Осоргин, Пяст, Радлова, Тихонравов, Центрифуга, Шагинян, Шаламов. Вот примеры тех людей или явлений, о которых он писал. И статьи. Литературная критика, которую он написал. Мы видим, как Чертков старается передать свое несоветское мышление.

Иван Толстой:

В 1974-м году Чертков решил эмигрировать. На Западе ему очень помог профессор Казак, устроив на работу в Кельнский институт славистики. В эти годы он много публикуется в эмигрантской печати: рассказы в парижском "Ковчеге" и нью-йоркском "Гнозисе", стихи, переводы и критические статьи в "Континенте", рецензии в "Русской мысли" и "Символе", где он пользуется псевдонимами Волгин и Селицкий. Под чертковской редакцией выходит несколько книг, сопроводительные статьи к котором во многом не утратили научного значения и сейчас, - "Избранные стихи" Владимира Нарбута и "История парикмахерской куклы и другие сочинения ботаника Х" Александра Чаянова. Два сборника стихов успел Чертков выпустить на Западе - "Огнепарк" и "Смальта". Оба выпущены доморощенным способом, недалеко ушедшем от лагерного "Пятиречия", - на старой, еле работавшей машинке, неровными строчками, без нумерации страниц. Он и в свободном мире остался со своими представлениями, эстетикой и отчаянием. Уйдя с работы преподавателя, Чертков повел в Кельне замкнутую жизнь. Его мало кто видел. Он изредка приходил в институт славистики, где пользовался отличной библиотекой, но не общался больше ни со студентами, ни с бывшими коллегами по кафедре. Тяжелая, неисцелимая мизантропия сковала его душевную жизнь. Он время от времени метал громы и молнии в частных письмах, эпизодически распространял слухи о своей смерти.

О кельнской жизни Черткова - Вольфганг Казак:

То, что его интересовало, это было литературоведение, это была своя проза, это была лирика, немецкая литература, вообще европейская литература, вот это была его настоящая жизнь, а не преподавание языка каким-то немецким студентам. Вообще, он не искал людей. Он ограничил свои разговоры самым минимальным. Не было какой-то теплоты, которая от него исходила, как я это заметил у других людей. Он был очень одиноким человеком, таким и остался. У нас были служебные контакты. Самый важный был, когда он обратился ко мне, что есть такой русский писатель Константин Вагинов, он у него в словаре был, но нет никаких изданий, у него есть собрание его стихотворений, он хочет их издать. Я принял это, достал денег и напечатал первое издание в моем издательстве. Это был один из тех служебных контактов, где между нами было нормальное сотрудничество. Эти стихотворения он мне послал. Вот написано: "Казаку - Л.Чертков". Самое короткое посвящение, которое я в этой книге нашел, до сих пор мне известное. Солженицын написал: "С расположением".

Иван Толстой:

Смерть настигла книжника Черткова все в той же библиотеке. Ему стало плохо с сердцем у книжных полок в страшную жару этого лета. Одинокий и нелюдимый, он все же собрал на своих похоронах дюжину славистов. И профессор Казак произнес на кёльнском кладбище Зюдфридхоф поминальную речь.

Вот и все, последняя ночь уходит,
Я еще на свободе, хоть пуст кошелек,
Я могу говорить о кино, о погоде
А бумаги свои я вчера еще сжег.

Я уверен в себе, у меня хватит наглости
Прокурору смеяться в глаза,
Я не стану просить заседательской жалости
И найду, что в последнем слове сказать.

Наплевать, я давно в летаргической зоне,
Мне на что-то надеяться было бы зря,
У меня цыганочка прочла на ладони
"Концентрационные лагеря".

А другие - один в потемках читает,
Этот - ходит и курит. И также она,
Да и что там гадать, откуда я знаю,
Может каждый вот так же стоит у окна,

И никто, наверное, не ждет перемены,
И опять синяком затекает Восток,
И я вижу, как незаметный военный подшивает мне в папку последний листок.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG