Ссылки для упрощенного доступа

Солженицын - критик




В "Новом Мире" напечатан новый текст Солженицына из цикла его читательских заметок, который он ведет уже несколько лет. Кто-то уже писал по этому поводу о выгодах обладания нобелевским лауреатством: у вас будут печатать даже вашу приходо-расходную книгу. Язвительность по-человечески понятная, но литературно не совсем оправданная: известно, что Розанов как раз подобные записи и печатал, и создавал тем новую форму. Формально эксперимент Солженицын вполне допустим - печатать записную книжку, черновики, конспективные наброски. Кстати сказать, некоторые из этих его публикаций очень выгодно смотрятся на интернете, в электронной сети (где я их и обнаружил). Там вообще не место развернутым формам; я не уверен, буду ли читать на экране многолистный роман. Но как раз последний солженицынский текст из этой серии производит впечатление уже и сделанного, только имитирующего нечаянную внешность записи для себя. Это уже как бы и статья. В ней просматривается идеология, сделано известное заявление. Текст крайне интересный: еще бы - Солженицын о Бродском. И этот текст удручает.

Солженицын не должен был писать о стихах. Нет у него к ним ни слуха, ни вкуса. Тем более судить о таком сложном явлении, как стихи Бродского, поэта отнюдь не общедоступного, несмотря на всю его знаменитость. Но дело даже и не в Бродском: на новомирских страницах Солженицын демонстрирует свою как бы литературную элементарность. Вернее сказать как раз наоборот: непонимание некоторых элементарных, первоначальных вопросов. Например: ищет за стихами, за текстом - эмоцию и человека. Пребывает в архаическом убеждении, что стихи пишутся для того, чтобы выразить чувства и мысли. Процитирую кое-что:

"Всякий поэт через свои стихи выражает - и свое мирочувствие, и свои характерности, и самого себя. (...) Чувства Бродского, во всяком случае выражаемые вовне, почти всегда - в узких пределах неистребимой сторонности, холодности, сухой констатации, жесткого анализа. (...) Из-за стержневой, всепроникающей холодности стихи Бродского в массе не берут за сердце. И чего не встретишь нигде в сборнике - это человеческой простоты и душевной доступности. (...) Стихи Бродского часто движутся сильнейшим желанием спрятать чувство, и оттого впечатление, что стих не вылился, а - расчетливо сделан".

В последней из процитированных фраз Солженицын нечаянно набрел на истину - и не о Бродском, а о стихах, об искусстве вообще. Эта истина наиболее доходчиво сформулирована Томасом Элиотом: стихи пишут не для того, чтобы выразить чувства, а для того, чтобы избавиться от них. Но самому Солженицыну эта истина совершенно чужда, вообще незнакома.

Существует старая тема, поднятая в свое время Тыняновым, - о так называемом лирическом "я": поэта нельзя отождествлять с персонажем его стихов. Стиховое "я" - не поэт, а литературная его маска. Эту трактовку не раз оспаривали, очень памятно - Н.Я. Мандельштам, усмотревшая в ней ни более ни менее как издержку жестокого времени, заставлявшего художников прятаться от режима. С последним тоже нельзя согласиться: нельзя писать стихи неискренне, притворяясь, выдумывая подставных лиц, неких "прокси", как говорят в Америке. Но текст - это все же не поэт, не автор, какие бы реалии в нем, в тексте, ни присутствовали, о каких бы в самом деле существующих М.Б. или Уай Экс ни писал поэт. Герой стихов - сами стихи, самый текст. (Солженицын не выносит самого этого слова - "текст", усматривая в нем конденсацию всех нынешних литературоведческих и мировоззрительных ересей, как об этом свидетельствует давняя его речь о постмодернизме.) Нельзя искать в стихах ничего кроме самих стихов - это завет, между прочим, Пушкина.

А что же ищет в стихах Бродского Солженицын? А что угодно: общественные взгляды, отношение к России и к евреям, оценку демократии, интерпретацию христианства. И почти всегда находимое трактует негативно. Одобрил только частую тему Рождества у Бродского да якобы проснувшуюся любовь к сельскому хозяйству во время пребывания в ссылке в селе Наринском: к оглоблям и лошадям. Соответствующий пассаж нельзя не процитировать:

"Животворное действие земли, всего произрастающего, лошадей и деревенского труда. Когда-то и я, ошеломленным городским студентом угодив в лошадиный обоз, испытал сходное - и уже втягивал как радость. Думаю: поживи Бродский в ссылке подольше - та составляющая в его развитии могла бы существенно продлиться. Но его вскоре помиловали, вернулся он в родной город, деревенские восприятия никак не удержались в нем".

Эта фраза, конечно же, войдет в историю рускую литературы - и надолго, скорее всего навсегда, в ней удержится: как один русский нобелевский лауреат пожалел, задним числом, что другого лауреата мало в навозе держали - в насильственной совхозной трудповинности. Это станет такой же классикой, как ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем. Да, пожалуй, и посмешнее будет.

У Л.К. Чуковской в ее известных мемуарах есть запись разговора Ахматовой о Солженицыне, о впечатлениях от встречи с ним, и там такая ее фраза: "Слышит, что говорит". Похоже, что нынче Солженицын эту свою способность утратил.

И нельзя по этому поводу не вспомнить замечательную "Эклогу VI летнюю": Бродскому и деревни не понадобилось, хватило дачи, чтобы увидеть и передать красоту и богатство земли - и гениально обобщить сюжет о лете и о цветении жизни заключительной строчкой: "еще не желтая мощь Китая".

Возникает впечатление, что Солженицыну сказать о Бродском нечего: что ни скажет - все невпопад, не по делу. Приходится придираться к мелочам: спутал катет с гипотенузой и неправильно, в единственном числе, употребляет глагол "суть". Но вот вроде бы серьезная претензия, относящаяся непосредственно к поэтической технике, то есть попытка профессионального разговора:

"Вообще, с суверенностью строки в строфе, а то и целой строфы, - Бродский мало считается. Пресловутый анжабеман, перенос из строки в следующую строку, - из редкого, интонационно выразительного приема у Бродского превращается в затасканную обыденность, эти переносы уже не несут в себе эмоционального перелива, перестают служить художественной цели, только утомляют без надобности. (...) А ведь только разохоться переносить - и синтаксические обороты вот уже не помещаются и в целых строфАх; составными единицами стиха становятся уже даже не строфы, а группы строф - отчего раздувается объем стиха, расплывается форма. (...) От этой невместимости уже и в строфу возникает вязкость текста, нескончаемых фраз, закрученных цепочек ассоциаций - и автор и читатель с трудом вытягивают из них ноги, как из плетучей травы. (...) Фразы длиной по 20 стихотворных строк - это уже невладение формой? (вопросительная интонация). Переобремененные фразы приводят и к несуразным внутренним стыкам. Уморчиво было бы приводить примеры всех нескладиц".

Тут сюжет правильно выбран, Солженицын увидел суть приемов Бродского - и в общем не одобрил. Ему бы вспомнить одну сцену из собственного "Теленка" - как Твардовский предупреждал новомирских редакторов не увлекаться правкой Солженицына: "Осторожно! Здесь мы уже касаемся особенностей авторского стиля!" Несовпадение метрических и синтаксических членений стиха у Бродского - важнейшая его особенность и очень сильный прием; то, что это затрудняет чтение, - и есть прием. Современные стихи не должны выливаться и ложиться на дыхание, наоборот, затрудненная форма увеличивает вес и значимость каждого отдельного слова, повышается к.п.д. стиха, удельный вес слова, плотность стиховой материи; у Бродского последняя приближается к Сатурновой: в одном кубическом сантиметре - тонна веса. Здесь он идет за Цветаевой, конечно, у нее выучивается, и незачем их противопоставлять, как делает Солженицын. Вообще это один из главных критериев суждения о поэте: длинное или короткое у него дыхание? Суверенность строки в строфе, выдаваемая Солженицыным за норму, - признак короткости дыхания, неумелости поэта.

Еще одно замечание Солженицына показалось мне ставящим серьезную проблему - но никак ее не решающим:

"Поэт настолько выходит из рамок силлабо-тонического стихосложения, что стихотворная форма уже как бы (или явно) мешает ему. Он все более превращает стих в прозу (но и тоже очень нелегкую для чтения). Начинаешь воспринимать так: да зачем же он вставляет в прозу рифмы. Бродский революционно сотрясает русское стихосложение (...) Он вносит - сразу много резче, чем требует эволюция протекающего времени".

Тут не разгадка, но правильная формула загадки: в самом деле, чем отличается поэзия Бродского от прозы, кроме наличия рифм? Впрочем, "загадка" слово тут мелкое: следует говорить о тайне. Из чего возникает у Бродского поэзия? Я не берусь ответить на этот вопрос, но знаю точно одно: солженицынские ему, задним числом, советы ни на йоту к поэзии никого приблизить не могут. У Солженицына в поэзии дамские вкусы. Но иногда эта непреднамеренная мещанская старомодность забавно сочетается с игровой уже архаичностью, и тогда возникают фразы типа: "Едче всего изъязвить таким подходом любовную ткань", напоминающие уже не о поэзии, а скорее о венерологии.

И еще. Солженицын излишне обобщенно высказался о невозвращении Бродского в Россию, даже на побывку, и по этому поводу - о сущностной отчужденности Бродского от русской литературной традиции и о чужеродности его внутреннему духу русской истории. Сам Бродский в одном интервью сказал об этом проще, понятнее и человечнее: мне тяжело представить себе ситуацию, в которой мой вчерашний одноклассник просит у меня милостыню, - а такая ситуация вполне возможна. Некоторых подобная ситуация способна вдохновить, но не меня: это вопрос темперамента.

Один из солженицынских абзацев в тексте о Бродском таким зачином открывается: "Изжажданное ли окунанье в хляби языка..." Слово "окунуться" и его производные вообще любезны Солженицыну. Другой его подобный текст называется "Окунаясь в Чехова". Он был напечатан в том же "Новом Мире" с год назад. И тут следует говорить не просто о языковых константах, а о единстве - удручающем однообразии, лучше сказать, - подхода к литературе и писателям. Ибо о Чехове Солженицын сказал то же самое, что о Бродском, - по тем же критериям анализировал его и оценивал. Критерии нам уже известные: отношение к христианству и церкви, к интеллигенции, к народу и его языку, вообще к России - какой картина русской жизни выступает у автора.

Конечно, суждения Солженицына о прозе не могут не быть точнее его оценок поэзии, да еще в таком сложном случае, как Бродский. Прозу Солженицын видит остро и подробно, суждения его высоко технологичны - профессиональны. Но - как страдает солженицынский анализ все той же склонностью к внеположным литературе критериям.

Задумавшись о том, почему Чехов не писал романов, Солженицын повторяет традиционнейшее, набившее оскомину:

"Не случайно Чехов не написал ни одного большого романа? (вопросительная интонация). (...) для романного обзора, охвата - нужны ведущие мысли. А у Чехова чаще всего вот эти бесконтурные: благородство труда! надо трудиться! Или: через 20-30-200 лет будет счастливая жизнь. И общественные процессы, проходящие при нем в России, у него смазаны в контурах. (...) Нет у него общей, ведущей, большой своеродной идеи, которая сама бы требовала романной формы".

Это говорили о Чехове ровно век назад, а то и век с хвостиком: так его трактовала народническая критика во главе с Михайловским. Уцепились за "Скучную историю", в которой об отсутствии общей идеи говорит сам герой, и дудели это до конца чеховских дней - а Солженицын и посейчас. И того не заметили, что тема "Скучной истории" - не бызыдейность, а смерть. Все чеховское зрелое творчество развернуто в перспективу смерти, а в этом масштабе какие могут быть общественные процессы? и какие идеи?

Единственная претензия, в этом смысле могущая быть предъявленной Чехову, - что он Чехов, а не Достоевский. Тот догадался, что построение хрустального дворца обойдется в сто миллионов голов, да и те начислил Западу, а не России. Чехов же, если вспомнить слова Бродского (уже, говорят, и заезженные), думал еще о гибели героя, а не хора.

Вторая претензия Солженицына Чехову: тот плохо писал о русском народе - хуже, чем следовало бы. Говорится об этом так (сначала - о повести "Мужики"):

"Весь этот сбор очерков претендует на суммарное суждение о русской деревне, - и тут Чехов впадает (как и Горький, как за ними и Бунин) в ошибку слепоты: остается непонятным: кто же кормит Россию? и на чем изобильная Россия стоит? Чехов истрачивает талант если не в ложном (нет, не в ложном), то в искривленном направлении. Упускается - тот глубокий смысл труда и живой интерес к труду, который и держит крестьянство духовно, и веками".

Спору нет, крестьянство - трудовой класс, это и Ленин не отрицал. Но простейшая интуиция, вкус, да и здравый смысл заставляют все же думать, что Чехов и Бунин и даже одиозный Горький знали старую русскую жизнь, деревенскую в том числе, лучше, чем родившийся в 18 году Солженицын, который ее знать не мог, а просто противопоставляет ее как идеологический концепт большевикам и колхозам. То, что стало хуже, - еще не аргумент в пользу того, что раньше было хорошо. Да и не в деревне дело, не в мужиках, а в литературе. Нельзя, пиша о Чехове, говорить, что главным недостатком русской жизни было отсутствие волостного земства.

В Солженицыне жив архаичнейший русский народник, музейный тип Глеба Успенского - тип человека всячески достойного, но которому даже крупный художественный дар не помогает понять элементарную мысль о несводимости искусства к общественной деятельности.

Шкловский однажды написал о русском подходе к литературе, о высокоидейных русских критиках: они, как люди, пришедшие любоваться цветком и для удобства на него севшие.

Образец такой ботаники у Солженицына - рассуждение о рассказе "Архиерей". Больше всего это напомнило мне ленинский текст "Десять вопросов к референту". У Солженицына: чем он занимался за границей? богословием? интересовался ли духовной жизнью Европы? Служил в белой церкви у моря: значит, в Ницце? в Ментоне? Если так - значит, публика у него была в прихожанах самая богатая, разъездная (чтоб не сказать "выездная")? И не отсюда ли презрение к низкой русской жизни по возвращении? И почему не задумывался над проблемами русской церкви? Дальше - дословно:

"Но высокой духовной мысли - тоже ни одной, ни от архиерея, ни от автора. Нет, заболел - и "захотелось вдруг за границу, нестерпимо захотелось".

Так это - и главная мысль рассказа, наряду с отвращением к русскому быту?"

И невдомек нашему автору, что заграница эта - опять же смерть, а белая церковь у моря - образ чаемого рая, отнюдь не французского города Ниццы.

Такое, впрочем, у русских гениев случается: вот и Достоевский о Чацком, о его "карету мне, карету!": "за границу захотелось".

Тяжелые люди, как говорил тот же Чехов.

Но, нельзя не признать, одну черту у Чехова Солженицын понял очень верно: что Чехов - писатель не интеллигентский, как считается, что среда мещанская осталась для его творчества до конца органичной.

"Это неверно, что Чехов - певец интеллигенции. В интеллигентских рассказах и повестях у него бывает и разреженность, и наносное, не свое. А несравненен он - в изображении типов мещанских. Тут - и лучшие языковые его удачи".

Приводя примеры этих удач, Солженицын в то же время предъявляет к Чехову претензию за отсутствие у него просторечных выражений и украинских диалектизмов:

"Народных слов - шаром покати. Но два южных хороших подхвачено: зубами заскриготела, дверь зашкорубла".

О повести "В овраге" в целом Солженицын говорит:

"А - есть у Чехова предчувствие, что это - из предсмертных его произведений. Отсюда - и такая глубина".

Так у Чехова и все - из предсмертных произведений. Но эту глубину не везде увидел Солженицын в поисках у него зашкорублых дверей и правильных мыслей о России.

Касаясь юмора у позднего Чехова, Солженицын пишет:

"...и этот прием, как уже столько раз у Чехова, направлен все в то же пустое и мрачное пространство: как пошло, тупо, бездарно мы живем - все сплошь, вот, мол, такова "лучшая" семья губернского города. Вот так, значит, и во всей России. Сам ли Чехов искренно не видит нигде в России - людей деловых, умных, энергичных создателей, которыми только и стоит страна, - или так внушено вождями общества и предшествующими литераторами? И почему же он --не прорвется через внушение? Откуда эта несопротивляемость мысли у столь наблюдательного человека?"

Вот уж кто не поддавался влияниям вождей общества, так это Чехов - несомненный предшественник веховских трактовок, которого сами "Вехи" охотно цитировали в утверждение такой связи. Как раз сам Чехов был таким типом делового, умного, энергичного создателя: за что ни брался - все у него получалось. Не получилась - жизнь. Уже в двадцать пять лет он знал, что недолго ему жить остается. Отсюда этот оттенок - резкая тень - на всем его творчестве: тень смерти. Отсюда же - некий метафизический индифферентизм.

Солженицын органически неспособен понять такой вариант существования: как это можно жить, не ставя себе сверхличных и сверхписательских целей? Одну такую цель он себе поставил и уже выполнил: порушить коммунизм. Непонятно, на что устремлен сейчас его неукротимый темперамент.

Джеймс Джойс писал второй свой роман "Поминки по Финнегану" около двадцати лет. В 1939 году он вышел из печати; тут же началась война. Джойс воскликнул: "Что же будет теперь с моим романом?"

Вот это - позиция писателя: единое на потребу. Солженицын же - не Мария, а Марфа русской литературы.

XS
SM
MD
LG