Ссылки для упрощенного доступа

Довлатов и окрестности


Ирина и Александр Генис, Сергей Довлатов в редакции "Нового Американца", 1979. Фото Нины Аловерт
Ирина и Александр Генис, Сергей Довлатов в редакции "Нового Американца", 1979. Фото Нины Аловерт

Передача седьмая >>>
"TERE-TERE"

В Эстонию весной 97-го я приезжал вовсе не из-за Довлатова, а по приглашению издателя. Отправив меня в Прибалтику, судьба слегка напутала с адресом - я попал не в родную Ригу, а в двоюродный Таллинн.

Впрочем, в балтийской географии многие не тверды. Не то что в Нью-Йорке, даже в Москве часто забывают, что латышей и литовцев сближают языки, а Латвию и Эстонию - архитектура и религия: протестантский кирпичный кармин вместо мягкой католической охры.

Я, кстати, уверен, что рижская готика спасла мне здоровье. У нас было принято выпивать на свежем воздухе, передвигаясь от одной городской панорамы к другой. Под каждый стакан выбирался особый ракурс - допустим, с крыши амбара на Домский собор. У меня органная музыка до сих пор ассоциируется с плодово-ягодным.

В Эстонии я чувствовал себя, как за границей, то есть - как дома. Здесь все, как на Западе - только лучше, во всяком случае новее. Стране сделали евроремонт, под ключ. Леса уже убрали, но штукатурка еще чистая.

Русские в Эстонии ездят на западных машинах, хорошо говорят по-здешнему и непрестанно ругают власти. Короче, ведут себя, как наши в Америке. И к эстонцам относятся, как у нас к американцам: снисходительность - явная, уважение - невольное. Видимо, эмигранты всюду похожи. А вот эстонцы - другие. Входя в купе, русский пограничник вместо "здрасте" кричит "не спать!", эстонский - говорит "тере-тере". Таллиннский официант извинился, что кофе придется ждать. Я спросил: "Сколько?". "Чэ-етыри минуты". Выяснилось, что и правда - четыре.

После Гагарина, помнится, появился анекдот. Сидит эстонец, ловит рыбу. Подходит к нему товарищ и говорит: "Слышал, Я-ан, русские в ко-осмос полетели?" "Все?", - не оборачиваясь, спрашивает рыбак.

Потом я узнал, что это рассказывали во всех советских республиках, но больше всего анекдот идет эстонцам. Флегматики и меланхолики, они воплощают то, чего нам, сангвиникам и холерикам, не хватает. Прежде всего немую невозмутимость. В Эстонии советскую власть не простили и не забыли, а замолчали. Насмотревшись на эстонцев, Довлатов писал: "Молчание, - огромная сила. Надо его запретить как бактериологическое оружие."

В Эстонии Довлатов - не герой. И не только потому, что его все знали, но и потому, чтоон всех знал. "Компромисс" в Таллинне читают, как письмо Хлестакова в "Ревизоре".

В Эстонии довлатовские персонажи носят имена не нарицательные, а собственные, причем, как мне объяснили, ничем не запятнанные. Все они, что бы не понаписал Довлатов, люди порядочные. Один фотограф Жбанков получился достоверно: алкаш как алкаш, он и не спорил.

Однако, обида - тоже вид признания. Сергея вспоминают, как цунами: демонстрируют увечья, тайно гордясь понесенным уроном. Мне даже показалось, что от Довлатова тут осталось следов больше, чем от советской власти. Таллинн - слишком маленький город, чтобы не заметить в нем Сергея. Довлатова было так много, что о нем говорили во множественном числе. "Прихожу в гости, - рассказывала мне одна дама о знакомстве с Довлатовым, - а там много опасных кавказцев. И ботинки в прихожей - каждый на две ноги!"

Не исключено, что Сергей эту историю сам придумал, и сам внедрил в местный фольклор. Он любил предупреждать дурные слухи о себе, облагораживая их за счет формы, но не содержания. Тамара, эстонская жена Довлатова, вспоминает, как, назначая ей по телефону встречу, он описывал себя: "Похож на торговца урюком. Большой, черный, вы сразу испугаетесь".

Сергей одновременно гордился своим угрожающим обликом и стеснялся его. В одной газетной реплике он обиженно напоминает, что Толстой был "изрядным здоровяком", а Чехов - "крупным мужчиной", поэтому только дураки считают, что "здоровые люди должны писать о физкультурниках".

В поисках компромисса между силой и умом Сергей придумал себе соответствующий костюм: "нечто военно-спортивно-богемное, гибрид морского пехотинца с художником-абстракционистом". На деле это была блестящая, как сапоги, кожаная куртка. Я ужасно рассердил Сергея, сказав, что в ней он похож на гаишника.

Привыкнув производить грозное впечатление, выпивший Довлатов однажды голосом Карабаса-Барабаса спросил моего маленького сына, "Ну что, боишься меня?" Однако, в Америке дети, как кошки, собаки и белки, ничего не боятся, поэтому Данька твердо взял Сергея за руку и внятно объяснил, какой именно автомат ему нравится. Где-то он у нас до сих пор валяется.

Эстония для Довлатова была примеркой эмиграции. Из России она казалась карманным Западом, оказавшимся по ошибке на Востоке. Презрев глобус, Довлатов помещал ее в условное пространство заграницы. Так, выбравшиеся из окна герои редкого для него фантасмагорического рассказа "Чирков и Берендеев" немыслимым маршрутом пролетают над "готическими шпилями Таллинна, куполами Ватикана, Эгейским морем".

Это - география рекламного бюро, а не школьного атласа. Довлатову важно одно: прямо за "сонной Фонтанкой" начинается чужая жизнь. Она у Довлатова настолько чужая, что тут искривляется не только пространство, но и время. Поэтому так удивительна ностальгия довлатовского Бунина, тоскующего по России в своем провансальском Грассе: "Этот Бунин все на родину стремился. Зимою глянет из окна, вздохнет и скажет: "А на Орловщине сейчас, поди, июнь. Малиновки поют, цветы благоухают". По ту стороны границы все меняется - и строй, и времена года.

Знакомый с фарцовщиками Сергей любил обозначать Запад гардеробными этикетками - "сорочка "Мулен", оксфордские запонки, стетсоновские ботинки". Он и в Америке упивался названиями фирм, и всех уговаривал написать историю авторучки "Паркер" и шляпы "Борсолино".

Дело было не в вещах, а в звуках. Заграница для него начиналась с фонетики. "В самой иностранной фамилии, - писал он, - есть красота". В Эстонии ее хватало, чем и пользовался Довлатов. Он вставлял в свои таллиннские рассказы абзацы, будто списанные у Грэма Грина: "Его сунули в закрытую машину и доставили на улицу Пагари. Через три минуты Буша допрашивал сам генерал Порк".

Раньше на улице Пагари размещалось КГБ, сейчас - контрразведка. Добротное барочное здание, как все в Таллинне, отреставрировали, но телекамеры над входом остались. Как ни странно, именно в этом нарядном доме Довлатову испортили жизнь, запретив его книгу.

Не удивительно, что написанный на эстонском материале "Компромисс" - самое антисоветское сочинение Довлатова. В нем и правда многовато незатейливых выпадов, но написана она, как и все остальные книги Довлатова, о другом - о соотношении в мироздании порядка и хаоса.

Как многие пьющие люди, Довлатов панически любил порядок. Он был одержим пунктуальностью, боготворил почту, его записная книжка походила на амбарную книгу. О долгах Сергей напоминал либо каждую минуту, либо уж никогда.

"Основа всех моих занятий, - писал он, - любовь к порядку. Страсть к порядку. Иными словами - ненависть к хаосу".

При этом, будучи главным возмутителем покоя, Сергей прекрасно сознавал хрупкость всякой разумно организованной жизни. Порядок был его заведомо недостижимым идеалом. Постоянно борясь с искушением ему изменить, Довлатов делал, что мог.

Пытаясь разрешить основное противоречие своей жизни, Довлатов воспринял Эстонию убежищем от хаоса: "За Нарвой пейзаж изменился. Природа выглядела теперь менее беспорядочно".

Впрочем, и в Прибалтике порядок - не антитеза, а частный случай хаоса, его искусственное самоограничение. Ульманис, президент буржуазной Латвии, выдвинул лозунг: "Kas ir tas ir" - "как есть - так есть". Очень популярный был девиз - его даже в школах вывешивали. Как я понимаю, прелесть этого туповатого экзистенциализма - в отказе от претензий как объяснять, так и переделывать мир.

В поисках более однозначной жизни Сергей наткнулся на честное балтийское простодушие. Местный вариант советской власти позволил Довлатову перенести и собственный конфликт с режимом в филологическую сферу.

Эстония у Сергея - страна буквализма, где все, как в математике, означает только то, что означает. Как, скажем, "Введение" в книге "Технология секса", которую Довлатов одалживает своей приятельнице-эстонке.

Эстонская власть слишком буквально понимала цветистую риторику своего начальства. В результате привычные партийные метафоры на здешней почве давали столь диковинные всходы, что пугались самих себя.

Не свободы в Эстонии было больше, а здравого смысла, из-за которого самая усердная лояльность казалась фрондой. Эстонский райком так старательно подражает московскому, что превращается в карикатуру на него:

"На первом этаже возвышался бронзовый Ленин. На втором - тоже бронзовый Ленин, поменьше. На третьем - Карл Маркс с похоронным венком бороды.
- Интересно, кто на четвертом дежурит? - спросил, ухмыляясь, Жбанков. Там снова оказался Ленин, но уже из гипса."


Нигде советская власть не выглядела такой смешной, как в Эстонии. Ее безумие становилось особенно красноречивым на фоне "основательности и деловитости" этих тусклых эстонских добродетелей, вступавших в живописный конфликт с номенклатурным обиходом.

Непереводимые партийные идиомы, невидимые, как "пролетарии всех стран, соединяйтесь" в газетной шапке, обретают лексическую реальность в довлатовской Эстонии. Как только ничего не значащие слова начинают что-то означать, клише разряжается, высвобождая при этом изрядный запас кретинизма. "Слово предоставили какому-то ответственному работнику "Ыхту лехт". Я уловил одну фразу: "Отец и дед его боролись против эстонского самодержавия"
- Это еще что такое?! - поразился Альтмяэ. - В Эстонии не было самодержавия.
- Ну, против царизма, - сказал Быковер.
- И царизма эстонского не было. Был русский царизм".


На антисоветские стереотипы эстонский буквализм оказывал не менее разрушающее действие, чем на советские.

Встретив симпатичного врача-эстонца ("какой русский будет тебе делать гимнастику в одиночестве"), Довлатов автоматически зачисляет его в диссиденты. Узнав, что сын врача под следствием, он спрашивает:

- Дело Солдатова?
- Что? - не понял доктор.
- Ваш сын - деятель эстонского возрождения?
- Мой сын, - отчеканил Теппе, - фарцовщик и пьяница. И я могу быть за него относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме".


В "Юбилейном мальчике" Сергей описал четырехсоттысячного жителя Таллинна. Предоставленный сам себе, город стал меньше, чем был. Как в средневековье, прямо за крепостной стеной начинается сирень, огороды. На дачу едут, как у нас в супермаркет - минут пятнадцать.

Однако, по "Компромиссу" не чувствуется, что Довлатову в Эстонии тесно. Сергей, как кот на подоконнике, любил ощущать границы своей территории - будь это лагерная зона, русский Таллинн ("громадный дом, и в каждом окне - сослуживец") или 108-ая улица в Квинсе. Гиперлокальность - как в джойсовском Дублине - давала Довлатову шанс добраться до основ жизни. Изменяя масштаб, мы не только укрупняем детали, но и разрушаем мнимую цельность и простоту. С самолета не видно, что лес состоит из деревьев.

Сергей любил жить среди своих героев, чтобы смотреть на них не сверху, а прямо, желательно - в лицо. Камерность нравилась Довлатову, ибо она позволяла автору смешаться с персонажами. Имненно поэтому крохотная Эстония отнюдь не выглядит у Довлатова провинциальной.

Слово "провинциал" в словаре Сергея было если и не ругательством, то оправданием. Браня нас за то, что мы недостаточно ценим любимого Довлатовым автора, он снисходительно объясняет дефицит вкуса нестоличным, "рижским происхождением". Попрекал он нас, конечно, не Ригой, а неумением увидеть в малом большое. Корни провинциализма Довлатов находил в смехотворности претензий. Хрестоматийный образец - передовая в мелитопольской газете, начинающаяся словами "Мы уже не раз предупреждали Антанту". Низкорослые люди становятся смешными только тогда, когда становятся на цыпочки.

Ненавидя претенциозную широкомасштабность, Сергей был дерзко последователен в своих убеждениях: "Рядом с Чеховым даже Толстой кажется провинциалом. . . Даже "Крейцерова соната" - провинциальный шедевр. А теперь вспомним Чехова: раскачивание маятника супружеской жизни от идилии к драме. Вроде бы, что тут особенного. Для Толстого это мелко. Достоевский не стал бы писать о такой чепухе. А Чехов сделал на этом мировое имя".

Удовлетворенная своим местом под Солнцем Эстония не кажется Довлатову захолустьем, пока тут не становятся на цыпочки: "Вечером я сидел в театре. Давали "Колокол" по Хемингуэю. Спектакль ужасный, помесь "Великолепной семерки" с "Молодой гвардией". Во втором акте, например, Роберт Джордан побрился кинжалом. Кстати, на нем были польские джинсы".

Между прочим, у эстонцев, как и у Довлатова, к Хемингуэю отношение особое. Одну фразу из "Иметь и не иметь" здесь все знают наизусть: "Ни одна гавань для морских яхт в южных водах не обходится без парочки загорелых, просоленных белобрысых эстонцев". Эстония - такая маленькая страна, что она, как Добчинский, благодарна всем, кто знает о ее существовании.

"Компромисс" был первой книгой, которую Сергей сам издал на Западе. Торопясь и экономя, он даже не стал перебирать текст, а взял его из разных журналов, где печатались составившие книгу новеллы.

Сергея тогда убедили, что в Америке пробиться можно только романом, и он пытался выдать за нечто цельное откровенный сборник рассказов. То же самое, но с большим успехом, Сергей проделал с "Зоной".

Для "Компромисса" он придумал особый прием. Сперва идет довлатовская заметка из "Советской Эстонии", а затем новелла, рассказывающая, как было на самом деле. Насколько аутентичны газетные цитаты, я не знаю - их сверкой сейчас с затаенным злорадством занимаются тартусские филологи. Но дело не в этом. Постепенно усохла сама идея компромиссов, да и в жанровых ухищрениях Сергей разочаровался. К своему несостоявшемуся пятидесятилетию он расформировал старые книги, чтобы издать сборник лучших рассказов: "Представление", "Юбилейный мальчик", "Переезд на новую квартиру" - одни изюминки. Назвать все это он решил "Рассказы". Мы его отговаривали, считая, что такой значительный титул годится только для посмертного издания. Таким оно и вышло.

"Компромисс" был издательским первенцем Довлатова, и он с наслаждением корпел над ним. На обложку Сергей поместил сильно увеличенную фотографию гусиного пера, а к каждой главе нарисовал заставки в стиле "Юности". Несмотря на глубокомысленное перо и синюю краску оттенка кальсон, книжкой Сергей гордился и щедро всех ею одаривал - правда, с обидными надписями.

Нашему художнику Длугому он написал "Люблю тебя, Виталий, от пейс до гениталий". На моей книге стоит ядовитый комплимент: "Мне ли не знать, кто из вас двоих по-настоящему талантлив". В экземпляре Вайля текст, естественно, тот же.

Но это еще что! Как-то на литературном вечере одна дама решила купить стихи Александра Глезера с автографом. Стоявший рядом Довлатов выдал себя за автора. Осведомившись об имени покупательницы, Сергей, не задумываясь, вывел на титульном листе: "Блестящей Сарре от поблескивающего Глезера".

Как большинство эмгрантских изданий, "Компромисс" был не коммерческой, а дружеской акцией. Книга вышла в издательстве "Серебрянный век", чьим основателем, владельцем и всем остальным был (и есть) Гриша Поляк, человек исключительно преданный Довлатову и его семье.

Поляк был постоянным наперсником Сергея. Он жил рядом, они вместе прогуливали фокстерьера Глашу, а потом таксу Яшу и говорили о книгах, которые Гриша ценил даже больше изящной словесности. Довлатов звал его "литературным безумцем" и писал о Гришиной страсти с уважением: "Книги он любил - физически. Восхищался фактурой старинных тисненных обложек. Шершавой плотностью сатинированной бумаги. Каллиграфией мейеровских шрифтов".

Тем удивительней, что содержание изданий "Серебрянного века" никак не хотело соответствовать их форме. Гришины книги линяли от прикосновения и рассыпались на листочки, как октябрьские осины.

Одно из важных достоинств Поляка заключалось в бесконечном добродушии, с которым он сносил довлатовские измывательства. Может быть потому, что значительная часть их была абсолютна заслужена. Гриша отличался феерической необязательностью. Он все забывал, путал, а главное терпеть не мог отсылать изданные книги заказчикам и даже авторам. Когда все мы совместными усилиями выпустили первый номер очень неплохого альманаха "Часть речи", Довлатов силой тащил Гришу на почту, осыпая его упреками по пути.

Надо сказать, что Поляк совсем не изменился. Он собирает каждую довлатовскую строку, дружит с Леной, трогательно ухаживает за Норой Сергеевной и по-прежнему ненавидит почту. Недавно он попросил у меня разрешения что-то перепечатать. Я естественно согласился. Денег, говорю, не надо, только альманах пришлите. "Не обещаю", - ответил Гриша и повесил трубку.

При всем том мыслил Поляк широко. Он собирался издать полное собрание сочинений Бродского, выпустить библиотеку современной поэзии, намеревался наладить книготорговлю в эмиграции и открыть в Нью-Йорке свой магазин. Проффер, глава легендарного издательства "Ардис", просил с ним об этих проектах не говорить: у Карла был рак желудка и ему было больно смеяться.

Несмотря ни на что, Сергей не давал Гришу в обиду. Поляк был готовым довлатовским персонажем, и Сергей любил его, как Флобер госпожу Бовари.

XS
SM
MD
LG