Ссылки для упрощенного доступа

Наследие "Красного князя"


Дмитрий Петрович Святополк-Мирский
Дмитрий Петрович Святополк-Мирский

К 75-летию гибели Дмитрия Святополк-Мирского. Разговор о критике, переводчике, публицисте, эмигранте и возвращенце, ставшим очередной жертвой ГУЛага. В программе участвует один из составителей Олег Коростелев

Иван Толстой: Наследие красного князя. Московское издательство «Новое литературное обозрение» выпустило том статей и рецензий «О литературе и искусстве», демократично подписанных «Д.Мирский». За этим давним псевдонимом скрывается известнейший и скандальнейший критик, человек приключенческой судьбы князь Святополк-Мирский, отпрыск родовитейшей семьи, эмигрант, возвращенец и жертва ГУЛага. Красными в нашей истории оказывались, увы, многие – и простолюдины, и графы, и – вот – князья. Я пригласил к разговору о Святополк-Мирском одного из составителей книги Олега Коростелева. Олег Анатольевич, о сегодняшнем герое нельзя сказать, что он фигура неизвестная, но и представление о нем у публики, как говорил один чеховский герой, «неотчетливо-с».

Олег Коростелев: «Неотчетливо-с». Судьба уж очень странная была у человека, даже для нашего ХХ века очень нестандартная судьба. ХХ век, конечно, очень богат на безумные совершенно судьбы, очень интересные фигуры, но Святополк-Мирский даже для этого ХХ века явление уникальное. Непонятно, куда его относить. Когда его начали печатать, а его начали печатать еще в советское время как советского критика, а когда началась перестройка его начали печатать как евразийца, а потом как белогвардейца, а потом уже как угодно. К сожалению, непонятно было, куда его подверстать.

Как евразиец? Он был не только евразиец. Как белогвардеец? Так он был «неправильный» белогвардеец. Как советский критик? Какой-то он не очень советский. Непонятно было, куда его квалифицировать, куда относить. До сих пор не увязывается. Советский? Да нет. Антисоветский? Да нет. Евразийский? Да тоже не совсем. Ни в какую из категорий он не входил и до сих пор не входит.

Он сам собой распорядился совершенно нестандартно: начинал как эмигрант, потом стал евразийцем, потом вступил в британскую компартию, потом вернулся в Советский Союз, потом стал «лагерной пылью» и везде проявил себя как-то нестандартно. Везде добился каких-то невероятных успехов и нигде не прижился окончательно. Эмигрантский критик один из первых, но эмиграция его не приняла. Английский профессор первый из славистов, лучший медиатор русско-английский, человек, знавший английский язык лучше многих англичан, писавший по-английски так, как только Набоков мог писать по-английски, с таким стилистическим изяществом. Но и в английской профессуре, несмотря на то, что заявил себя так ярко, не прижился, поссорился со всеми своими благодетелями, со всей профессурой и уехал в Россию. Здесь стал одним из первых российских критиков, но тоже не прижился в этом бомонде, не вошел ни в одну из настоящих редколлегий и тоже был вышвырнут. Везде первый и нигде не свой, везде чужой.

Иван Толстой: Характер такой был.

Олег Коростелев: Был характер и установка изначальная какая-то. Было у них что-то общее с Цветаевой, которая очень верно сказала как-то про себя, миф так о ней и говорит, что кто-то зло сказал про самоубийцу: «Как же можно? А вдруг там будет еще хуже?». - «А я и там повешусь». Здесь было то же самое. Как можно было уезжать в 30-е годы в Советский Союз?

Иван Толстой: Тогда несколько вопросов, если позволите. Вы сказали: не пришелся ко двору в эмиграции. Давайте остановимся на этом пункте. Что за этими словами стоит?

Олег Коростелев: Святополк-Мирский ухитрился настроить против себя всю эмиграцию, он ее сознательно эпатировал. Может быть, ее легко было эпатировать, может быть, он специально стремился к этому, я до сих пор не могу понять, насколько он был серьезен. Может быть, ему нравилось дразнить быка. У меня впечатление было такое, что ему стало скучно, захотел обратить на себя внимание и принялся их немножко поддразнивать, и преуспел в этом. С самого начала 20-х годов Святополк-Мирский стал одним из самых видных критиков, сперва в журнале «Звено», где он был одним из первых критиков наравне с Адамовичем, Гиппиус, всей этой когортой блистательных критиков. В «Звене» он писал об английской литературе, об эмигрантской литературе, о советской литературе, обо всем писал одинаково интересно. Параллельно писал в английских журналах опять же о русской, об английской и об эмигрантской литературе. Везде одинаково блестяще как на английском, так и на русском. Надо добавить, он кроме того писал и на французском, на немецком, кажется, на итальянском и испанском. Не знаю, на всех ли одинаково блистательно, но на английском и русском он писал совершенно бесподобно. Стилист был от бога и совершенно великолепный. Даже на фоне блистательной когорты «Звена» все равно выделялся. Он там не был первым парнем на деревне, как стал Адамович, но был одним из первой десятки, безусловно. Критик со своим взглядом афористичным, точным, некоторые фразы из которого хотелось повторять и повторять, который эпатажный был, для критика это, на мой взгляд, замечательно и хорошо, критик должен быть самостоятельным, он не может быть бесцветным — в этом весь смак, а он таким и был.

Иван Толстой: «Ходасевич - маленький Баратынский из подполья, любимый поэт всех тех, кто не любит поэзии»...

Олег Коростелев: Совершенно бесподобно.

Иван Толстой: Абсолютно бесподобно, несправедливо, но бесподобно.

Олег Коростелев: А о Мережковском: «Они все давным-давно умерли, а Мережковский вообще не рождался. В конце концов он существовал как желоб, через который шли настоящие культурные ценности». Это же просто характеристика всего Серебряного века и всего того, чем был Мережковский. Когда читаешь, я примерно так о нем и думал, я Мережковского издавал чертову уйму томов, по-своему уважаю, занимаюсь им скоро 30 лет, но это очень точно. Читаешь и думаешь: примерно так думал, но никогда не так ярко. Приходится мириться со всеми несправедливостями этого выражения, потому что что-то в нем такое есть.

Иван Толстой: В чем же существо несхождения Мирского с эмигрантской критикой? В злобной афористичности?

Олег Коростелев: Кроме всего прочего, конечно, и в ней. Но если бы она была без какой-то идеологической подоплеки, они бы ему, наверное, это простили. Он уже в скорости привязал к этому дополнительный акцент, как бы это тогда назвали, антиэмигрантский, немножко просоветский — это ему не простили сразу. Он попытался издавать сперва, в журнале «Благонамеренный» он напечатал несколько статей, которые вызвали подозрение в просоветскости, а через год начал издавать свой собственный журнал «Версты» уже откровенно просоветский, и вот этого ему не простили вовсе. Еще три года спустя появился журнал «Евразия», где уже просоветскость была возведена в эталон.

Иван Толстой: Каковы его собственные мотивы быть таким розоватым, потом розовым, а потом красным? Это с чем-то у него было биографически, интеллектуально связано или что?

Олег Коростелев: Биографически, все-таки человек князь, родовитейший, из тех Святополков. Дело в том, что один из его давних предков носил имя Святополк-Окаянный, что в эмиграции всячески обыгрывали монотонно, уж очень напрашивалось. Разумеется, это не могли обойти, действительно Святополк-Окаянный. С такой биографией это надо было догадаться, чтобы стать. Он не был даже розовым, он вообще к своей родне и к своему роду относился довольно индифферентно, как-то равнодушно, с какой-то даже может быть странной добротой. Единственно уважительное отношение в юношеском еще стихотворении про свой род, сформировал он его, когда он описывал одного из своих коллег по дворянству. Он написал, что все воспитание заключалось не в ученичестве, а в дедовских и родовых исторических анекдотах. В этом все и сошлось, все его взгляды сформировались тогда. Думаю, у самого Мирского взгляды сформировались именно на этих родовых анекдотах. Ему это не дало ни университетское образование, ни позднейшая начитанность. Бернард Перс, побывавший в имении у Мирских, описывает этого вундеркинда, который читает на 8 языках и прочитал всю мировую литературу на 8 языках уже на 16 году жизни. Это все у него было уже тогда. Поэтому домашнее образование, не гимназическое, не университетское, а именно в буквальном смысле домашнее образование, которое делало из родовой аристократии тех лучших людей русских, это Мирскому все и дало. Поэтому такое пренебрежительное отношение к собственным предкам, которое потом создалось, я даже не знаю, чем это было вызвано. Это не было розоватостью какой-то идейной, это было скорее...

Иван Толстой: Инакомыслие?

Олег Коростелев: Именно эпатажность какая-то . Обозвали (тот же Глеб Струве и прочие) стремлением к эпатажности.

Иван Толстой: А что Святополк-Мирский успел сделать в России до эмиграции? Уже в 20-е годы быть таким мастеровитым, и знающим, и пишущим, и оцениваемым, и признаваемым по своим заслугам, на пустом месте ведь это все не рождается. Что он успел сделать в России?

Олег Коростелев: Он уже был литератором, он успел выпустить книжечку стихов, начал печататься как поэт, как критик, как литературовед.

Иван Толстой: Где печатался, в каких кругах?

Олег Коростелев: В студенчески журналах. Выпустил книжку стихов в 1911 году, напечатал несколько статей, рецензий, отзывов и стихотворений в студенческих журналах. Проявил себя по-настоящему, именно став в эмиграции преподавателем русской литературы.

Иван Толстой: Как с Англией у него получилось? Не совсем обычная страна для эмигранта. Поломало ли его лихолетье?

Олег Коростелев: Очень здорово поломало. Дело в том, что он был офицер, принимал участие и в Первой мировой, и в особенности в гражданской войне. Вернулся после этих фронтов он очень сильно обиженный и разъяренный на все существовавшие тогда власти, после всех этих, как он выразился, предательств союзников, после всех лагерей. Он протащил это после трагедий, после польских лагерей, где в сущности действительно союзники вели себя не самым лучшим образом. Если посмотреть на то, как армиями пытались распорядиться все власти от Антанты, Англии до Польши, как пытались делать ставку, тут же бросали. История длинная, мы отвлечемся далеко в сторону. Но он это все видел, у него на глазах погибли очень многие друзья, его бывшие однокашники. И он ничего хорошего про это сказать не мог, никаких слов, кроме матерных, у него, разумеется, по этому поводу не было, он к этому не мог относиться по-другому.

Судьба к нему сложилась благосклонно, поскольку один из друзей его отца, знавший его очень хорошо, Бернард Перс, профессор английский, почти сразу же нашел его и перетащил его к себе в Англию. Молниеносно стал преподавателем, причем преуспевающим преподавателем, который начал сразу же печататься как на английском языке, на русском, так и на всех других, в самых видных, престижных и интересных изданиях. Тут же он начал печататься в эмиграции, в этом самом «Звене», который я уже упоминал, а также во всех остальных изданиях. Вся его литературная биография поместилась, получается, в полтора десятилетия, но сделал он невероятно много. Когда начали публиковать его сборники статей, как я говорил, это начали делать еще советские литературоведы, успели еще в советские времена, в 70-80-е годы напечатать его два сборника статей. После этого продолжили это занятие американские и английские слависты и выпустили еще его сборники статей. Потом были перестроечные. В результате мы имеем пять сборников статей Мирского и подготовлен шестой, который, надеюсь, выйдет в этом году. Хотелось бы сделать еще и седьмой, восьмой, и это все еще не перекроет. Я очень мечтаю, чтобы вышло собрание сочинений Святополка-Мирского, потому что он его заслуживает как блистательный первостепенный стилист, причем стилист как на русском языке, так и на английском, как лучший медиатор в сущности. Это был первый посредник между русской и английской литературой, которую он знал как никто, и ту, и другую. У нас сейчас начинается год русско-английских отношений, так вот, на мой взгляд, первое, что нужно было сделать, — это издать его. Потом на этом посту его сменил Глеб Петрович Струве. Вот два главных медиатора на всем протяжение первой половины ХХ века. Они, собственно, и определяли все эти русско-английские отношения. И то, как Святополк-Мирский знал английскую литературу, так ее, наверное, не знал у нас никто в России. И наоборот, то, как он знал русскую, так в Англии никто ее не знал. И то, что этот посредник у нас был, — это великое счастье, потому что это был лучший из посредников, знал ее как родную, имел на все свой собственный взгляд. Уникальный, иногда эпатажный — это тоже хорош. Ну, кто бы еще мог, например, сказать, что лучшими критиками у нас были князь Урусов, например, и Сергей Андреевский! Если в них вчитаться, это действительно замечательные были критики.

Потом в эмиграции эти мысли повторялись, что было три критика — Леонтьев, Розанов, потом Адамович. Это действительно так, хотя все эти персонажи на долгие годы, на десятилетия выпадали из обоймы, но стоит к ним вернуться и окажется, что действительно так.

Мирский, когда начинает говорить, эпатируя ту же эмиграцию, что, мол, там Достоевский, когда у нас есть такой писатель, как Розанов. Это, конечно, эпатаж. С другой стороны, его задача была заставить вспомнить о Розанове, эту задачу он выполнил. Разумеется, нельзя относиться всерьез к эпатажности, когда он говорит: да мне неинтересно, я не считаю, что Чехов и Достоевский, а вот есть Кущевский. Конечно, к этому нельзя относиться всерьез, видно, что, у меня ощущение, он немножко издевался. Он и сам готов был это признать: я же не хочу сказать, что это было бы несправедливо сказать, где Достоевский, а где Кущевский, но я хочу сказать, что Кущевский имеет право на существование. С этим спорить никто не будет. Да, он хотел заставить вспомнить Кущевского, вот и заставил немножко неожиданными для него способами.

С другой стороны, когда он начинал говорить про Розанова в те времена, когда о Розанове все стеснялись сказать, что он грандиознейшее явление русского, даже не литературы, а языка, культуры, просто явление России, которое непонятно, куда его относить. Писатель, не написавший ни одного рассказа, романа, стихотворения, Розанов литератор. Розанов писатель? Непонятно. Розанов философ, который написал неудобно читаемый труд «О понимании». А что он написал еще? Россыпь непонятно чего. Но явление Розанов грандиознейшее.

Так вот, Мирский это понимал еще в начале 20-х годов, когда Розанова всерьез ценил тот же Адамович, который, может быть, его читал взахлеб и многое от него взял. Может быть, немножко его ревновал, потому что, в сущности, Адамович сам последователь Розанова и понимал, что этому ему поставят всегда в строку. Потому что да, конечно, комментарии — это под Розанова. Хотя не совсем справедливо говорить, что Адамович — это маленький Розанов, это немножко другое, но да, конечно, тоже от него в каком-то смысле. Мирский сам от Розанова взял очень многое, хотя не только эпатаж, стиль был немножко другого рода. У Розанова он был более широкомасштабный, простонародный, расплывчатый и такой вязкий, а у Мирского он аристократически отточен, с блеском, с изяществом, с большей гораздо брезгливостью, более набоковского пошиба.

Каждый из упомянутых имеет свои измерения. Я всегда говорю, что талант имеет несколько измерений — мощь, масштаб, глубину, какое-то изящество. Так вот, у Мирского это было в первую очередь изящество, глубинной мощи или еще чего-нибудь у него было может быть поменьше, чем у Розанова, но изящества было больше.

Иван Толстой: А как вы оцениваете его книгу 1925 года «История русской литературы»? Каковы ее достоинства?

Олег Коростелев: Это были две книги. Написал он сперва «Русская литература от сотворения мира до Достоевского» и вторая - русская литература современная, от 1881 до 1925 года. Обе книжки вышли одна за другой, одна в 1925, другая в 1926 году, много позже были переизданы в одном томе. Когда были переведены на русский язык, вот тоже судьба у человека: русский человек, книгу которого переводят на русский язык. Где это видано? Та же судьба, что и у Набокова. Эта книга до сих пор переиздается на английском и считается лучшим учебником и лучшей историей русской литературы на каком бы то ни было языке. И так оно и есть. Я тоже считаю, что это действительно лучшая книга по истории русской литературы, потому что ничего подобного у нас не было никогда и, может быть, не будет. Как учебник я бы, может быть, не посоветовал, потому что она слишком авторская, она очень индивидуальная, она где-то несправедливая к отдельным персонажам, даже ко многим персонажам, но она уникальная, ее можно читать взахлеб. Она написана блистательно, обойтись без нее невозможно, ее читать и перечитывать — это обязательное непременно чтение. На Западе она ходит как учебник, она переиздается с достаточной регулярностью постоянно. Вещь совершенно замечательная, изумительная. Переведена она у нас где-то местами, может быть, удачно, но мне хочется всегда ее отредактировать. Перевод Руфи Зерновой.

Иван Толстой: Давайте напомним, что это эмигрантка из Ленинграда, жившая в Израиле, и она жена Ильи Сермана, известного филолога.

Олег Коростелев: Совершенно верно. Она перевела местами хорошо, местами, может быть, очень хорошо, но некоторые места меня очень тянет отредактировать, потому что они немножечко не дают того блеска, которым обладал Святополк-Мирский. Возможно, для того, чтобы перевести абсолютно адекватно каждый из ходов, утонченно прихотливую мысль — это нужно быть самим Мирским. Она была издана первый раз в Англии, а потом переиздавалась на русском языке.

Иван Толстой: В 1980-е годы издательством Overseas.

Олег Коростелев: Совершенно верно. А потом переиздавалась издательством Свиньина, уже было четыре или пять переизданий в Новосибирске, что свидетельствует о том, что книга остается популярной очень. Даже в наши времена в региональном издательстве столько тиражей подряд раскупают и читают. Это замечательно, потому что там есть что почитать. Если может быть придется все-таки издать собрание сочинений, я бы, конечно, приложил руки и хотел бы ее отредактировать. Дело в том, что еще до издания Свиньина одна из моих заметных мечт и желаний была издать и отредактировать перевод Руфи Зерновой. Можно перевести целиком заново, но, по-моему, изрядное количество текста переведено вполне подходяще, поэтому достаточно было бы редактуры.

Не будем говорить про его переводы, а он накатал перевод истории русской Покровского на английском языке. Бог с ним, Покровский и так есть на русском. Бог с его книжкой про Ленина и прочими политическими работами, хотя часть из них тоже претендует на переиздание, потому что все равно это очень интересно.

Иван Толстой: А это книга о Ленине или это была какая-то статья для английской энциклопедии? Я что-то путаю?

Олег Коростелев: Для английской энциклопедии он написал очень много статей, для русских в том числе энциклопедий тоже написал много. У него была расширенная книжка, не очень большая, но все-таки книжка, сейчас может быть ее назвали бы брошюрой, сейчас все легко назвать брошюрой.

Иван Толстой: Хотя формально, кажется, брошюра — это до 48-ми страниц.

Олег Коростелев: Даже его книга «Интеллидженсия», в сущности, небольшая книжечка, но она в переплете, поэтому мы не можем ее назвать брошюрой.

Иван Толстой: Кстати, чтобы не забыть, почему она выпущена в Советском Союзе под таким названием «Интеллидженсия»? Что за прихоть такая?

Олег Коростелев: Появилась одновременно на английском и на русском. Он в книге все объясняет, что он имеет в виду не просто интеллигенцию. Известно, что интеллигенция существовала только русская и только в определенный период времени, после никогда такого не было. А книга Мирского написана совсем о другом, о других людях и о другой стране, он имел в виду английскую «интеллигентсию», так ее и обозвал. Он был очень невысокого мнения о ней, это был как раз тот период, когда он перессорился со всеми своими бывшими друзьями и решил написать такой пасквиль, в сущности тоже эпатажный, местами грубый, не совсем справедливый, так скажем. Человек ссорился со всеми, кто бы то ни был, с эмиграцией перессорился, с англичанами перессорился, с европейцами вообще, можно сказать, перессорился. В Россию приехал, здесь перессорился тоже со всеми довольно быстро. Советские статьи его 1930-х годов — это отдельная песня. Человек искренне, похоже, что совершенно сознательно решил стать советским критиком, более того — стал. А советский критик 30-х годов — это что-то совершенно...

Иван Толстой: Костенел человек.

Олег Коростелев: В общем, да. Некоторым кажется, что он потерял какой-то блеск, изыски и эстетскую направленность. Но не сказал бы, что до конца, он даже здесь сумел сохранить что-то от своего блеска. Во всяком случае его статьи тех лет про Джойса или про Пруста, еще про кого-то сохраняют ум, блеск и глубину, все это есть. Но параллельно тут же он пишет что-то такое, что, видимо, было родовым признаком советской критики, а раз уж он решил стать советским критиком, он впитал в себя и эту сторону. Он принялся говорить не от себя как личности Святополка-Мирского, а как от советского критика, который выступает в роли такого коллективного бессознательного, свойственного всей советской критике. И он это все на себя натянул сознательно, в письмах это все есть. Причем он делал из себя марксиста. Зачем? Это другой вопрос. Как он из себя сделал белогвардейца, точно так же он сделал из себя английского профессора и точно так же из себя сделал марксиста. Некоторые считают, что через год-два жизни в Советском Союзе он все понял. Что-то, безусловно, понял, трудно было не понять. Но ведь неслучайно он попал в Советский Союз, да нет, там искренность какая-то была.

Иван Толстой: Расскажите, пожалуйста, о евразийском его периоде, о евразийско-«верстовском» периоде. Там ведь и близость с Цветаевой, и советской агентурой попахивало, хоть открывай балконную дверь.

Олег Коростелев: Совершенно очевидно было, да они не шибко стеснялись.

Иван Толстой: Какие его литературные достижения в эту пору евразийскую?

Олег Коростелев: Само по себе евразийство началось для Мирского в 1921 году, но уже в «Благонамеренном» (это 1926 год), даже чуть раньше, у Мирского созревает к этому движению интерес и параллельно какие-то идеологические посылы, отрицающие классическое эмигрантство и помимо эпатажа и легкого издевательства над чисто эмигрантским, еще какой-то интерес, любопытство к новому евразийскому движению. К 1926 году со своими друзьями он уже один из главных заводил в деле организации «Верст», судя по всему, именно на Мирском лежала миссия добывания денег на «Версты». Судя по переписке, он не очень доволен был этой чисто технической ролью добывателя для этого денег. А судя по письмам Сувчинского в свою очередь, там совершенно откровенно деньги шли советские деньги на выпуск «Верст» и на газету «Евразия», просто советское уже было издание.

Но то, что печатал Мирский в этих изданиях, — это никак не корреспондировало с его ролью редактора и добывателя денег, это было очень интересно. Он печатал сперва в «Верстах», а потом в «Евразии» как статьи и рецензии по литературе, так и статьи и рецензии по кино. Например, рецензию на известный фильм «Наследник Чингисхана» написал очень интересно. Он пишет о музыке, о кино, обо всей культуре советской, европейской. Он был очень многогранный человек, как выражался классик по другому поводу «я бы сузил», иногда действительно хочется немножечко сузить его диапазон и его идеологический разброс. Такое впечатление, что он хватался за все ему интересное, во всем находил рациональное зерно, а оно, безусловно, было в каждом из этих идеологических явлений, во всем новом доходил до самой сути, доходил до самого пика, и ему уже надоедало. Он слишком легко и быстро в каждом из явлений находил рациональное зерно, развивал его, разочаровывался, дойдя до предела — больше некуда было расти. И он вместо того пошел по экстенсивному пути развития, он пошел вширь, он начал перебирать и пробовать. А поскольку бурный ХХ век предоставлял для этого слишком много возможностей, он перебраковал слишком много их.

Иван Толстой: Как состоялся его переезд в Советский Союз? Ведь это же целое политическое дело, административное и политическое. С помощью кого он добился возвращения, куда он приехал, кто его принял? Как на первом этапе? Я понимаю, что потом была «лагерная пыль», но никто этого не мог предвидеть. Как через этот тамбур он прошел?

Олег Коростелев: Мирский, еще будучи евразийцем, видимо, начиная разочаровываться и в евразийском движении, в его идеях, он все перепробовал в евразийстве, он написал про евразийство все, что можно было, все испробовал, достиг вершин, дальше было скучно, повторяться он не хотел, он принялся дальше — он начал делать из себя марксиста. Совершенно сознательно он начал читать тех махровых зубодробительных марксистов, начал читать Покровского, переводить его. Он поехал к Горькому, он разговаривал с Горьким. Он вступил в британскую компартию, ни много ни мало. Шаг был совершенно закономерен. Он отработал одну идеологию до конца, ему не было дальше хода, перебрал все возможное, что там есть, исчерпал все возможности, дальше стало скучно, надо было что-то другое, еще более радикальное, чем раньше.

Иван Толстой: Колоссальная пружина сидела в этом человеке, которая требовала расширения.

Олег Коростелев: Да, должен был быть какой-то выход. А ХХ век предлагал, он перебрал все возможности, которые только были. Кажется, только ортодоксальный фашизм не пробовал, слава богу, что здесь он себя не проявил, все остальные три главных идеологии ХХ века он перебрал до косточек. Я только сейчас подумал, что может быть еще одно ему осталось — начитаться Геббельса и «Миф ХХ века» прочитать.

Иван Толстой: Розенберга.

Олег Коростелев: Видимо, в ортодоксальном марксизме и классическом коммунизме было больше возможностей для духовного развития. Я подозреваю, что труды Розенберга он читал, видимо, они ему показались менее интересными для дальнейшего, там развития, видимо, было еще меньше. А в марксизме, если брать классический марксизм, не нашу советскую дешевую пропаганду, я не говорю про тот коммунизм, который, грубо говоря, от Христа до французских классических социалистов и коммунистов, там был большой идеологический запас и духовный момент, там было, за что зацепиться. Он, видимо, за это зацепился и пытался его развивать. В конце концов, никто не опроверг классический коммунизм, как идеологию, до сих пор, была отвергнута его практика на самом деле. Впрочем, про фашизм можно сказать то же самое, про классический фашизм, не немецкий нацизм, так что и там есть возможности для дальнейшего роста. Но Мирский остановился именно на этом и это даже не очень крамольно, это объективно так. Как идеологию, ни одно из трех ведущих течений ХХ века никто не разгромил и не сказал, что это тупик. Тупиками были практические воплощения каждой из трех идеологий — это да, но в идеологии никто из ученых не просто не разгромил, а более того, когда были попытки даже дать определение тому, что это было на самом деле, даже в этом ученые не преуспели, потому что классического определения фашизма до сих пор, как вы знаете, не существует. Да в том числе на самом деле и коммунизма классического не существует тоже. Для Мирского это было в новинку, в охотку, он на собственной судьбе попытался и на практике воплотил, стал не просто советским критиком, а советским критиком из первых, собственной судьбой доказал, пока его не стерло все это.

Иван Толстой: Кто были его помощники, через которых он возвращался?

Олег Коростелев: Горький был, Максим Горький. Он ездил к нему в Италию, Горький ему помогал на всех стадиях. Собственно, хранителем его главным в Советском Союзе Горький и был. Мирский отвечал ему взаимностью, поскольку писал о нем, сейчас даже читать неудобно, некоторые его статьи про Горького настолько советские во всех отношениях, даже кажется, что это пропаганда. Я не думаю, что он только для «Известий» писал. Горький действительно для него был хранителем, и только после смерти Горького с Мирским смогли разделаться его оппоненты, так и получилось. Некрологи, оба главных некролога Мирского, написанные по поводу Горького, там и искреннее сожаление было, поскольку действительно, в конце концов, Горький правда крупный писатель, невзирая на любые его завихрения советские и прочее. Мирский это прекрасно знал. Кроме того, Горький был организатором этой литературы, здесь он роль сыграл огромную — это совершенно невозможно отрицать. А Мирский был при нем одним из главных критиков, тоже организатором этой литературы. Поскольку история советской литературы на самом деле написана очень однобоко и до сих пор не написана по-настоящему, как бы ни старались и ни пробовали, это еще предстоит написать. Что-то будет написано без всех этих знаков советских, антисоветских и прочих. Потому что до сих пор пока что сперва мы писали только советскую историю литературы, теперь мы ее начали писать с обратными знаками. Как Довлатов верно говорил, что хуже советского может быть только антисоветское, вот так у нас прямо и получается. Есть история критики, в чем роль Мирского и была самая главная, она у нас получается такая однобокая, потому что она все время с идеологическими знаками. Нельзя это скинуть полностью со счетов и исключить, потому что идеология заложена в критике изначально. Все это невозможно расценивать, когда из него делают то правоверного евразийца и публикуют только один срез его наследия, то правоверного эмигранта, публикуют другой срез, то правоверного советского критика, публикуют третий срез, а он и то, и другое, и третье, и еще многое, он разнообразный. Он неуживчивый, неуклюжий, эпатажный, он все время не вписывается никуда. Поэтому издать его по-настоящему можно только, когда он будет представлен во всех своих ипостасях. Он и английский критик, здесь тоже не скинешь со счетов. В томе почти половина его переводных статей, 45 из сотни. В собрании сочинений его английская часть, иностранная часть займет, по крайней мере, треть, и это тоже никуда не денешь. И она должна быть издана в переводах, хотя некоторые из моих иностранных коллег жалуются и говорят: не надо его переводить, надо издавать на языке. Потому что его английский язык — это бесподобная вещь, я с ними согласен. Но с другой стороны, по-английски он выходил, а в переводе на русский он еще никогда не выходил, мы должны же его представить и в этом качестве тоже. Я готов, если готовы спонсировать, издать билингву, книжку на двух или даже трех языках. Я за, я совершенно не возражаю.

Иван Толстой: Жаль только жить в эту пору прекрасную...

Олег Коростелев: Совершенно верно. Жаль, что покупателей на это издание мы найдем даже меньше, чем на хорошее издание на одном языке. На самом деле мой соавтор и главный переводчик этого издания перевел его, на мой взгляд, очень хорошо.

Иван Толстой: Назовите имя этого человека.

Олег Коростелев: Михаил Ефимов. Он перевел очень, на мой взгляд, здорово, я отредактировал эти переводы, на мой взгляд, получилось еще лучше. Посмотрим, что скажут по этому поводу наша и Святополка-Мирского критика, но мы сделали все, что могли.

Иван Толстой: Расскажите, пожалуйста, о финале Святополка-Мирского?

Олег Коростелев: Финал был очень грустный. Вскоре после того, как не стало Горького и некому стало его защищать, те, кто давно пытался выдавить его с поля советской литературы и советской критики, а он многим не давал покоя. Потому что, во-первых, биография — князь, белый офицер, эмигрант. Как можно было терпеть такое? А главное, такой образованный, такой умный, такой нахрапывающе-наглый, лезущий на первые роли, заняв довольно крупные позиции при Горьком в издательском литературном процессе, присутствующий на всех пленумах, съездах и выступающий там, все время что-то предлагающий, тычущий в глаза Джойса и требующий учиться у Джойса для советских писателей, как можно было такое терпеть? Разумеется, долго это не могло продолжаться. Они начали наступление по всем фронтам еще при Горьком, причем Горький все время защищал его во всех своих выступлениях и статьях. У Горького в те времена авторитет был непререкаемый, любая его статья печаталась одновременно в трех изданиях, «Правде», «Известиях» и «Литературной газете», там было сказано, грубо говоря: руки прочь, не трогай. Соответственно, до поры до времени его не трогали. Когда защищать стало некому, да он и здесь нарывался все время, то напишет статью, где наедет на Пушкина, а Пушкин непререкаемый авторитет, то, подымай выше, не просто на Пушкина, это можно было стерпеть, то напишет статью про 18 век, где на Луначарского наедет — это уж совсем никуда не годится. А то вообще самое страшное: написал разгромную статью про Фадеева. Это уже было совсем никуда, на том и погорел. Обрушились со всех сторон. Так что долго он протянуть не мог бы ни при каком раскладе. В 1930 годы не могли пройти никакие его оправдания, а он пытался оправдываться, и в томе есть эти оправдания, все эти письма в редакции о том, что: я допустил, надо исправиться, я уже пишу о Пушкине совсем другое. Все это уже не помогло, как не помогало никому и никогда, никакие из этих оправданий, конец был закономерным, он другим и не мог бы быть.

Иван Толстой: Как он погиб?

Олег Коростелев: В лагере от дистрофии острой и недоедания. Смерть его и вообще весь эпизод с лагерями вызвал целую мифологию в советские времена. Все 60-70-е годы появлялись свидетельства, что его видели в лагере там-то, что ним в 50-е годы виделись в лагере таком-то, что в 60-е в таком-то. На волне перестройки появлялись какие-то заметки совершенно безумные, совершенно фантастические. В томе есть вся библиография, учтены по возможности все из совершенно фантастических сведений. Его видели во Владивостоке, на Колыме, в Воркуте, в Магадане, в самых совершенно невообразимых местах, в самые невообразимые годы, через 5, через 10 лет после его точной гибели. Дело его найдено и точная дата теперь известна. Поэтому теперь уже смотреть на сухие библиографические ссылки о том, где, как, когда его видели, в каком качестве, какие труды писал, какие стихи цитировал, какой он том по русской литературе написал после своей смерти через 10 лет — это, конечно, все очень интересно, но с совсем другой точки зрения.

Чем это все кончилось, если бы с ним не разобрались? Скорее всего, наверное, человек изменился, не удержался бы и здесь и постарался бы найти новое применение. Скорее всего, стал бы диссидентом и уехал бы куда-то еще и стал бы новым эмигрантом по второму кругу. Было, знаете, у нас несколько таких, умудрившихся несколько раз эмигрировать, вроде Каменского. Но вот у него не вышло.

Факт, что он не задержался бы здесь, потому что возможности себя как советского критика он тоже исчерпал — это было уже заметно к середине 30-х годов, это было даже заметно по стилистике. Потому что что там было особо исчерпывать? Твердокаменный марксизм было легко исчерпать, он его исчерпал. Настоящий философский марксизм, он к этому руку приложил, подозреваю, что там он тоже проявил себя достаточно. Больше было нечего делать. Они с Горьким основывали серию «История фабрик и заводов», и он там руку приложил, сделал. На Беломорканал он съездил и тоже написал. Что еще? Все акции, которые были возможны, он во всех них поучаствовал. Исчерпанность должна была наступить окончательно. Ну что, сидеть в «Метрополе», есть и пить? Что еще оставалось? Формалисты закончили свое существование. Больше нечего было, все. Не могу себе придумать возможность дальнейших действий для него. Он сделал все, что мог.

XS
SM
MD
LG