Иван Толстой: Принятое 14-го августа 46-го года Постановление было доведено до сведения трудящихся в двух докладах секретаря ЦК Андрея Жданова – на собрании партийного актива и на собрании ленинградских писателей. Мишенью постановления были Анна Ахматова, Михаил Зощенко, но не только они – вся литература серебряного века, а также эсер Савинков, украинский романист Винниченко, группа «Серапионовы братья» и – совсем свежий для тех дней пример – пародийное «Возвращение Онегина» Александр Хазина.
Жданову в идеологической вакханалии послевоенных лет отводилась особая роль. Сталин назначил его политическим убийцей, чьими устами следовало произнести все те проклятья, что рождались в кабинете вождя, от постановления к постановлению, с прицелом от одной запуганной группы интеллигентов – к другой. И сила заклинательных слов была впечатляюща. Жданов сделал свое дело. После его скорой смерти его именем были названы города и колхозы, районы и предприятия. В Ленинграде ждановским стало главное учебное заведение – гордость, Университет.
Вот как эмоционально говорил об этом четверть века назад профессор Ефим Григорьевич Эткинд, из Ленинграда изгнанный во Францию. Архив Радио Свобода.
Ефим Эткинд: Ленинградский университет, один из великих университетов мира, носит имя Андрея Жданова – ЛГУ имени Жданова. Подумать только – университет Менделеева и Веселовского, Жирмунского и Ухтомского, Тарле и Григория Александровича Гуковского, Берга и Эйхенбаума назван именем не слишком грамотного погромщика, того самого заплечных дел мастера, который совершал публичные казни писателей, музыкантов, режиссеров и который ничуть не скрывал своего пристрастия к партийному террору.
Цитата: «Насквозь гнилая и растленная общественно-политическая и литературная физиономия Зощенко. Он, никого и ничего не стесняясь, публично обнажается, он не хочет перестраиваться и пусть убирается из советской литературы. В советской литературе не может быть места гнилым, пустым, безыдейным и пошлым произведениям». Вторая цитата: «Анна Ахматова является одним из представителей этого безыдейного реакционного литературного болота. До убожества ограничен диапазон ее поэзии. Поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной. Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой».
Третья цитата: «Задача советской литературы заключается не только в том, чтобы отвечать ударом на удары против всей этой гнусной клеветы и нападок на нашу советскую культуру, на социализм, но смело бичевать и нападать на буржуазную культуру, находящуюся в состоянии маразма и растления».
И, наконец, последняя цитата: «Нам ли низкопоклонничать перед всей иностранщиной и занимать пассивно-оборонительную позицию?».
Эта брань и составляет содержание ждановщины. Или, иначе говоря, сталинской культурной политики. Три-четыре куцых фразочки, имитирующих идеи. Чем этих фразочек меньше, и чем они примитивнее, тем быстрее и легче их усваивали простодушные обыватели.
Во Франции готовятся судить Клауса Барби – бывшего начальника лионского гестапо. Он отправлял на смерть людей, пытал заключенных, калечил их. Но ведь и Жданов калечил людей. Если не всегда физически, то уж духовно-то, во всяком случае. Из двухсот миллионов большинство читало его брошюру, наверное, с сочувствием. Что же это, в самом деле, мы тут будем «кровь на рыле, топать к светлому концу», как потом говорил Александр Галич, а эти Зощенки, да Ахматовы нас же поливают помоями. Все они продались ЦРУ, а живут лучше нашего: ездят в дома творчества и поликлинику свою имеют, а еще недовольны.
Жданова не только не собираются судить, но его именем назван Ленинградский университет.
Иван Толстой: Сегодняшний соредактор журнала «Звезда», критик Андрей Арьев, связывает Постановление 46-года с событиями более ранними, относя замах идеологического кулака к довоенным временам.
Андрей Арьев: В 1936 году, конечно, трудно было предугадать, что через 10 лет будет такое общероссийское, общесоюзное и, даже, можно сказать, общемировое Постановление. Но, тем не менее, если приглядеться к тактике советских властей, то можно было кое-что понять уже в 1936 году. В 1934-м погиб Киров, к власти пришел Жданов. К 1936 его позиции в Ленинграде уже более или менее утвердились, и он начал действовать. Как раз в январе 1936 года в «Правде» была опубликована статья, одна из первых погромных статей, череда которых последовала дальше, «Сумбур вместо музыки».
И вот первыми отреагировали в Ленинграде. В марте 1936 года состоялась череда собраний в Союзе писателей, на которых громили всего-навсего одного человека, как ни странно. Но это была, действительно, такая пробная история. Выбрали совершенно невинного, тихого, недавно появившегося в Ленинграде писателя, приехавшего из провинции, Леонида Добычина. Писатель, действительно, высочайшего класса и мастерства. Но тогда это было мало кому ясно. Писателя беспартийного. И вот его громили на череде собраний. Несколько собраний было в Союзе писателей. Громили его как формалиста и как натуралиста. Все это было совершенно не связано друг с другом. Но, тем не менее, установка была понятна. Она была испробована еще давным-давно и исходила из положения Ленина, который еще в 1905 году в известной своей статье «Партийная организация и партийная литература» угрожал: «Долой писателей беспартийных, долой писателей сверхчеловеков». И дальше говорил вещи вполне банальные о том, что писатель не может жить и быть свободным от общества. Вещь совершенно банальная, но из нее следовали выводы довольно-таки угрожающие. Потому что если ты не свободен от общества, то, следовательно, ты должен ему подчиниться. А это общество подчиняется партии. Долой писателей беспартийных. Таким образом, ты должен был признать правоту того, что ты являешься рабом и заложником этой системы, якобы общественной, а на самом деле, системы диктатуры пролетариата, диктатуры одной партии. И вот на примере Добычина очень хорошо было продемонстрировано, что такое эта диктатура. Бедный писатель, который после этих чисток и погромов просто исчез, в самом буквальном смысле: он куда-то ушел и не вернулся. По всей видимости, он покончил с собой.
Карьера Жданова на этом не прекратилась, и он понял, насколько могущественной является эта идеология, власть слова совершенно пустого, не важного, но, тем не менее, оказывавшаяся очень существенной.
Вообще, нужно понять одну, на мой взгляд, очень важную вещь, что для большевиков, в первую очередь, как раз и было важным слово. Они исповедовали материализм, но на деле были самые заскорузлые идеалисты. Идеалисты самого худшего толка, против которого они, вроде бы и боролись. Об этом говорили лучшие из них и талантливейшие, как Владимир Маяковский, который написал перед смертью:
Я знаю силу слов, я знаю слов набат,
Они не те, которым рукоплещут ложи,
От слов таких срываются гроба
Шагать четверкою своих дубовых ножек.
Совершенно поразительно про дубовые ножки гробов. Ведь скоро эти гробы, не хуже шекспировского Бирнамского леса, зашагали и на Маяковского, и от Кремля все это шагание гробов продолжалось достаточно долго. И Ленин, в первые же дни, когда большевики захватили власть, издал специальный указ об ограничении демократических свобод, об ограничении печати. Как всегда, говорил, что это нечто временное. Но, как известно, именно временное и было наиболее постоянной категорией в советское время – временные трудности, временные ограничения свобод, и так далее. Под этим знаком временности некоторые временщики прожили до конца своих дней. Так что определенная внутренняя связь, связанная с внутриполитической системой и более широкая философская между обоими этими Постановлениями, несомненно, была.
Иван Толстой: Мы попросили специалиста по политической истории ХХ века Юлию Кантор поместить Постановление 46 года в послевоенный контекст.
Юлия Кантор: Говоря о политическом контексте, в какой вошло Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», нельзя забыть именно о послевоенной атмосфере в городах, в стране и, особенно, в Ленинграде, освободившемся от блокады, потерявшем половину своих жителей. Возвращаются эвакуированные, и в это время возникает то, что называлось когда-то «синдромом войны 12-го года», когда наши солдаты, наши военные возвращались из Франции, надышавшись воздухом свободы и имея возможность сравнить, как живут здесь, и как живут там. Там - за рубежом. Естественно, что в освобожденных странах было видно, насколько лучше там живут люди, чем в посткоммунистической советской России. С такими рассказами фронтовики приходили к своим семьям, на свою работу, на свои предприятия. Естественно, это не могло не обсуждаться, а, соответственно, не могло не приниматься к вниманию коммунистическими властями, которые должны были что-либо противопоставить этому или как-то заглушить, в том числе, и эти впечатления. И, в этом смысле, Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», касавшееся Ахматовой и Зощенко, касавшееся, по сути, не только писательской организации, но и всей интеллигенции, имело поводом, помимо того чтобы приструнить литераторов, как носителей духовности, но и дать набатный звонок обществу, объяснив ему внятно, что никаких послаблений режима после войны все равно не будет и что репрессии будут, и что с инакомыслием будут бороться по-прежнему. Власть совершенно внятно сказала об этом именно в Ленинграде, городе наиболее пострадавшем от войны, который всегда этой властью был нелюбим. И Постановление, по сути, явилось хоть и не запланированной, быть может (этого мы никогда не узнаем, поскольку документов на этот счет вроде бы нет), но все же предтечей дальнейших политических процессов, которые захлестнули страну в последующие годы. Это и «Ленинградское дело», и дело «безродных космополитов», и последнее прижизненное сталинское «Дело врачей». И, в этом смысле, власть еще и смотрела, насколько самортизирует общество, насколько согласится вздохнувшее свободно послевоенное общество с попытками режима себя же самого приструнить. И увидело что да, общество совершенно не изменилось и готово воспринимать эту политическую линию и в дальнейшем.
Иван Толстой: Кто был реальным автором Постановления?
Андрей Арьев: Подготавливали его в недрах ЦК. Сейчас называют каких-то конкретных критиков, но, на самом деле, возможно, они тоже участвовали в этом как нанятые рабочие лошади, но само по себе постановление подготавливали Жданов, Александров и Еголин (зам начальника управления пропаганды ЦК ВКП(б), которого, после Постановления, когда редколлегия журнала «Звезда» будет разогнана, поставят руководить этим журналом.
Иван Толстой: Еголину, москвичу, приходилось еженедельно ездить из Москвы в Ленинград – присматривать за журналом – и на той же неделе возвращаться в столицу обратно. Так продолжалось в течение 4-х месяцев. Наконец, «Звезде» был найден постоянный редактор – критик Валерий Друзин. Сам Сталин позаботился о комфорте руководителя «Звезды» и, среди дел государственной важности, нашел время для такой бумаги.
Диктор:
СОВЕТ МИНИСТРОВ СССР
РАСПОРЯЖЕНИЕ
От 12 июня 1951 г. № 9374-р
Москва, Кремль
1. Увеличить редакции журнала "Звезда" лимит персональных окладов на один оклад.
2. Установить главному редактору журнала "Звезда" т. Друзину В. П. персональный оклад в размере 3750 рублей в месяц.
3. Обязать Министерство автомобильной и тракторной промышленности поставить в III квартале 1951 г. Главполиграфиздату при Совете Министров СССР для редакции журнала "Звезда" одну легковую машину "Победа" за счет резерва Совета Министров СССР.
4. Установить лимит расхода бензина для одной легковой автомашины редакции журнала "Звезда" в размере 200 литров в месяц за счет фонда Главполиграфиздата при Совете Министров СССР.
Председатель Совета Министров Союза ССР И. СТАЛИН
Иван Толстой: Комментирует Андрей Арьев - сегодняшний редактор «Звезды»
Андрей Арьев: Вы знаете, самое пикантное в этой истории то, что никакой машины «Звезда» не получает. Действительно, так получается у них, что пряников в этой распорядительной системе изготавливают много меньше, чем кнутов. И достаются эти пряники, как правило, всем этим погонщикам, тем, кто в руках кнуты и держит. Не получил журнал «Звезда» машины. Все это Постановление, конечно, является идеальной иллюстрацией к гению Гоголя, это просто начало «Мертвых душ», где два мужика спорят о том, доедет ли колесо брички, в которой сидит Чичиков, до Казани или только до Москвы. 200 литров бензина - это просто восхитительно. Было рассчитано, что до Москвы, может быть, можно было доехать из Ленинграда, а до Казани уже ни в коем случае. Дальше, чем до Москвы, никому добираться было не положено.
Иван Толстой: А как представлена эта погромная история в музее второй героини Постановления – Анны Ахматовой? Рассказывает директор Ахматовского музея в Петербурге Нина Попова.
Нина Попова: Для нас важнее эта история, увиденная глазами Ахматовой, в ее причинно-следственной связи событий. Для нее это связано было с визитом Исайи Берлина, сэра Исайи, как его будут называть уже в 60-е годы, который был здесь в конце 45-го – начале 46-го. Собственно, она-то рассматривала ждановское Постановление как своего рода наказание за ее несанкционированное властями свидание с иностранным гостем, что было уже невозможностью в жизни человека в послевоенном Ленинграде. Поэтому, мне кажется, что никаких новых документов, за последние 10 лет, пожалуй, не появилось.
Когда-то Андрей Юрьевич Арьев сделал блистательных доклад, объясняя историю возникновения этого Постановления некоей вокруг Кремля, вокруг Сталина партийной борьбой двух людей – Жданова и Маленкова. Это были как бы две партийные фракции и, в зависимости от того, кто перетянет, на того должно было пасть милостивое внимание вождя, и расклад отношения Сталина зависел от того, кто из двух этих партийных лидеров в этом противостоянии победит. Победил Жданов, победил, именно проведя эту акцию с ленинградскими писателями, эта акция получила резонанс, она имела успех и, поэтому, партия Жданова в Кремле победила. Мне кажется, что это правильно. Потому, что у истории Постановления, связанного как с именем Ахматовой, так и с именем Зощенко, как у конуса есть несколько срезов. Один - это тот наверху, точечный, когда вокруг Сталина начинается внутрипартийная колготня. Кто победит, получив внимание вождя. И другой срез - это жизнь Ахматовой с какими-то событиями, развитием этих событий. Все это надо сопрягать. Конечно, все это сложно, все это такой закрученный и продуманный механизм, как в Кремле, так и в Смольном, как в Москве, так и в Ленинграде. Ударило по известному нам кругу людей. Конечно, за этим стояли какие-то кремлевские игры, которые были очень органичны для того времени.
Иван Толстой: В чем находила Анна Андреевна духовные силы, чтобы преодолеть эту драму?
Нина Попова: Я думаю, что это было пережитое ею тогда ощущение некоей свободы духа. Этот приезд Берлина и возможность понимания друг друга. Человек, которого она называла гостем из будущего, но ведь этот гость из будущего в ее поэзии появляется очень давно, еще в молодости. Это как бы обращение к тому человеку, который станет ее читателем, понимающим с абсолютной полнотой замысел ее поэзии и смысл ее мира. Это будет, вероятно, молодой читатель. Она всю жизнь жила с этой верой и надеждой, что появятся люди, которые могут стать такими гостями из будущего с абсолютным пониманием. Абсолютное понимание она услышала в своем диалоге с Исайей Берлиным. Может быть, потому, что оба они воспитаны были классической русской литературой, русской культурой 19-го – начала 20-го века и потому, что он человек, все-таки, проживший в свободном мире и ощущавший себя свободным человеком. Мне кажется, что это очень много ей дало. Потому что за это можно было и пострадать. За это можно было и пережить то, что происходило вокруг нее в 46-м, начиная с августа. Я думаю, что и как женщина, и как человек, и как поэт она подпитывалась этой встречей, и это давало ей силы противостоять.
Иван Толстой: Вот, что вспоминал об этом историческом визите 45-го года философ и эссеист сэр Исайя Берлин.
«Затем Ахматова прочла по рукописи «Реквием». Она остановилась и начала рассказывать о 37-38 годах, когда и муж и сын ее были арестованы и сосланы в лагерь. О длинных очередях, в которых день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем женщины ждали вестей о мужьях, братьях, сыновьях, ждали разрешения послать им передачу или письмо. Но новостей никогда не было. Она говорила совершенно спокойным, бесстрастным тоном, иногда прерывая свой монолог замечаниями вроде: «Нет, я не могу, все это бесполезно. Вы живете в человеческом обществе, в то время, как у нас общество разделено на людей и… И даже теперь».
К этому времени было, мне кажется, три часа утра. Она не подавала никакого знака, что мы надо уйти. Я же был слишком взволнован и поглощен, чтобы сдвинуться места. Я стал умолять ее позволить мне записать «Поэму без героя» и «Реквием». «Не нужно, - сказала она, - В феврале должен выйти томик моих избранных стихов. И все это уже есть в корректуре. Я пошлю вам экземпляр в Оксфорд».
Как мы знаем, партия судила иначе, и Жданов выступил с публичными поношениями Ахматовой, назвав ее полумонашенкой-полублудницей. Выражение, которое он не полностью выдумал. Эти обвинения были частью более широкой кампании, направленной против формалистов и декадентов. И против двух журналов, в которых печатались их произведения».
Иван Толстой: Смысл сближения в одном постановлении фигур Ахматовой и Зощенко объясняет Юлия Кантор.
Юлия Кантор: Ахматова – утонченная врагиня режима, такой осколок старого времени, не покорившаяся, не до конца раздавленная, и Зощенко – демократический, практически пролетарский писатель, обо всех и для всех, не претендовавший на элитарного читателя, казалось бы, и любимый простыми советскими гражданами, как говорили тогда. И, тем не менее, их имена стояли рядом. В этом тоже важный политический подтекст. Такие разные литераторы и такая одинаковая идеологическая кара. Получалось, что в любой зазор между существованием лирики Ахматовой и прозы Зощенко тоже опасно было попадать. Потому что между этими полюсами тоже невозможно было быть угодным власти.
Александр Володин, знаменитый ленинградский драматург рассказывал мне когда-то, что он помнит, как происходило собрание в ленинградской писательской организации, когда, прямо скажем, издевались над Зощенко. Зощенко, на вопрос английских студентов, приехавших в Ленинград, согласен ли он с критикой в свой адрес, ответил, что не согласен. И, естественно, это стало поводом для продолжившихся разборок. И вот Александр Володин вспоминал, что Зощенко говорил долго, нервно и закончил свое выступление так: «Мне не надо вашего сочувствия. Дайте мне спокойно умереть». И покинул трибуну. И в гробовой тишине зала раздались аплодисменты. Аплодировали два человека. Писатель Израиль Меттер и молодой драматург, только что вернувшийся с фронта, Александр Володин.
На самом деле, в этой тишине раздался еще один голос, голос Константина Симонова, любимого всей страной за военную лирику, за «Жди меня» и за очень многое другое, за «Дороги смоленщины». И Симонов очень спокойно сказал: «Ну вот, еще два товарища присоединили свой голос к английским буржуазным сынкам». Симонов был прислан в Ленинград, чтобы надзирать за тем, что происходит в ленинградской писательской организации. Не случайно, видимо, Симонов, еще и потому, что он был народным кумиром и должен был одно, то есть самого себя, противопоставить другому, то есть неудобному, нежеланному, непризнанному властью.
Иван Толстой: О выборе Михаила Зощенко в качестве кандидата на политическую казнь размышляет Андрей Арьев.
Андрей Арьев: Зощенко был, конечно, перед войной и во время войны, может быть, самым известным и популярным писателем советской поры, не только в Ленинграде, но и во всей России. Он известен был и у нас, и за границей. И что замечательно – он был популярен как среди самых простых, даже необразованных слоев населения, так и среди очень высокоодаренных. Потому что его мастерство было изумительным, и оно действовало на любые слои населения. Так что это был просто самый популярный писатель из всех возможных, живших в Советском Союзе в 1946 году. Те методы, при помощи которых изничтожались эти писатели, были действительно поразительные. И публично обозвать Анну Андреевну Ахматову взбесившейся барынькой, мечущейся между будуаром и молельной, это был уже верх разнузданности. Так же, как называть Зощенко пошляком и подонком литературы. Все эти слова были в этих докладах.
Иван Толстой: Можно ли связывать арест ахматовского сына Льва Гумилева с постановлением 46 года. То есть, допустимо ли говорить что то, что миновало Ахматову в пенитенциарном смысле, набросилось на ее сына?
Нина Попова: Мне кажется, что многие нити ведут к аресту Льва Николаевича 6 ноября 1949-го. В том числе, конечно, и эта история. Но я думаю, что и Ленинградское дело, которое сало разворачиваться в городе с августа 49-го, как только эта машина закрутилась, то взяли всех повторников в этом городе. А в этом смысле, Лев Николаевич тоже был повторником. Я думаю, что этот контекст – Лев Гумилев, как человек, попавший в историю Ленинградского дела, и эта нить тоже была, но с другой стороны. Во время пыток его спрашивали, первое обвинение, которое он слышал, это подтвердить, что мать была шпионкой в пользу Англии. Что она встречалась с английским шпионом. Имелась в виду встреча с Берлином. Значит, это проигрывалось в сознании тех людей, как повод для ареста, для того, чтобы в очередной раз Льва Николаевича ожидали какие-то годы заключения.
Иван Толстой: А почему вообще удар был направлен именно на «Звезду» и «Ленинград». Чем был обусловлен такой выбор?
Андрей Арьев: Да вообще-то очень просто – потому что в Ленинграде больше журналов и не было. Было всего два журнала. На большее не хватало ни материала, ни материи, бумаги. Действительно, ведь в век торжества материализма материя имела тенденцию как-то исчезать. Оставался один тяжелый дух камлания и шаманства. Как ни страшно это прозвучит, этот дух оголтелого идеализма, позволяющий в черном видеть белого и наименовать черное белым и белое черным, абсолютно явственно прозвучал в этом докладе. Абсолютно беззастенчивом. Рассказ Зощенко «Приключения обезьяны», который перед этим был напечатан в журнале «Звезда», там было абсолютно громогласно объявлено, что, якобы, содержанием этого рассказа является то, что обезьянка, которой неохота жить на воле среди людей, возвращается к себе в клетку и считает жизнь в клетке лучше, чем жизнь среди людей. Ведь только что, в предыдущем номере, был напечатан этот рассказ, где эта обезьянка после того, как зоопарк был разбомблен, убежала из клетки, она путешествует по городу и, в конце концов, оказывается в руках у мальчика, который хочет сделать из нее почти что человека. Во всяком случае, ласково к ней и хорошо относится, и никуда она, ни в какой зоопарк не убежала. Просто на глазах у всех сказать, что содержание было прямо противоположным. Я уж не говорю об Ахматовой, о том, что она была обвинена в стихотворении, якобы только сейчас написанным, и Жданов, совершенно не стесняясь, цитирует, что Ахматова сейчас пишет:
«Все расхищено, предано, продано…»
Это стихотворение 21-го года. Поразительно, это одно из самых светлых стихотворений Ахматовой. О чем же еще можно было писать в 21 году, во время военного коммунизма, хотя сами большевики не отрицали это разрухи, того, что все расхищено и продано. Но ведь заканчивается это стихотворение одним из самых замечательных и самых светлых ее прозрений, которые были, может быть, на руку этой власти:
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам,
Никому, никому не известное,
Но от века желанное нам.
Это «от века желанное нам» было все перемазано и замарано. И все это благодаря напору слов, бессмысленно веря в то, что при помощи слов можно все что угодно сделать, особенно в России, где склонны верить разным иллюзиям, мечтам и мерам. На этом, собственно говоря, и держалась советская власть, на этом, самом грубом, самом никому не нужном идеализме, на вере в слово.
Иван Толстой: Как после постановления 46-го года складывались отношения Анны Андреевны с ее товарищем по несчастью Михаилом Зощенко?
Нина Попова: Она ведь сильнее была в своих реакциях и понимании того, что происходило, чем Зощенко. Она - женщина удивительная. Они встречаются с Зощенко на какой-то ленинградской улице, и там получается, что Зощенко уже знает, а она еще нет. И когда Зощенко спрашивает: «Что же делать, Анна Андреевна?». «Терпеть надо, Мишенька, терпеть». И она же терпела. Смотрите, до ареста сына она как-то очень мужественно и осознанно этот крест свой несла. Там же еще была ситуация, что в записных книжках Ахматовой обозначена. Первый месяц она должна была каждый день подходить к окну своей комнаты в Фонтанном доме, на скамейке в саду сидел некто из НКВД, которому она демонстрировала, что она жива. То есть, было поставлено условие, чтобы она себя не уморила, пережив это Постановление. И она себя не уморила, у нее были силы пережить этот месяц, когда не было карточек. Когда приносили апельсины и шоколад, а ей просто нечего было есть. Вели себя с ней, как будто бы она была больная. А она была просто голодная. Мне кажется, что ее реакция была как-то осознаннее. Она понимала, что происходит, и адекватно на это отвечала. А вот в 49-м, когда арестовали Леву, вот это для нее, с моей точки зрения, было таким ударом, после которого она, уже пройдя необходимость создания цикла, посвященного дню рождения Сталина, с трудом поднималась. В каком-то смысле, они добились своего. Это был человек, который ощутил горечь поражения, они заставили ее написать этот цикл стихов и публиковали его весь 50-й год, разделив его на три части, в журнале «Огонек». Здесь вот меру своего унижения, и бессмысленного притом, потому что ее стихи не освободили Леву и никакого не возымели результата в ее борьбе за освобождение сына, но унижения ее, повергнувшее ее к ногам тирана, этого они добились. И она это тоже понимала. И мне кажется, что это другая Ахматова. Та, которую мы знаем по фотографиям конца 50-х годов – начала 60-х это такая располневшая, обрюзгшая внешне. Это все результат, как она писала после ареста Левы, двух месяцев в холоде и голоде до 19-го декабря 49-го, пока она не написала это цикл стихов, посвященных Сталину.
Иван Толстой: Ждановщина. Этим словом несколько десятилетий называли ту атмосферу идеологического погрома, что жила в Ленинграде, когда никакого Жданова уже не было и само Постановление в советских школах не изучали – текстуально, по крайней мере, к нему не обращались. О ждановщине размышляет Ефим Григорьевич Эткинд. Архивная запись.
Ефим Эткинд: Разве не ждановщина – писательский и даже всенародный суд над Пастернаком в 58 году, и поношение книг Солженицына теми, кто их в глаза не видал, в 72-м? Или выступление свидетелей обвинения по делу Иосифа Бродского в 62-м, по схеме: стихов его я не видел, но знаю, что он вредный, упадочный и антисоветский поэт?
30 лет, как нет на свете Сталина. 35 лет, как умер Андрей Жданов. А дело, созданное ими обоими, живет. Жданов живет не только в названии Ленинградского университета, но и в разгроме альманаха «Метрополь», и в травле Георгия Владимова, Владимира Войновича, Василия Аксенова, Семена Липкина, Инны Лиснянской, Евгения Попова, множества других. Жданов живет в принудительной эмиграции на Запад писателя Виктора Некрасова, художника Павла Бунина, виолончелиста Ростроповича, шахматиста Корчного, историка Каждана, танцора Нуреева.
А в исторической энциклопедии, в 1964 году, знаете, что об Андрее Жданове сказано? А вот что. «Занимаясь вопросами идеологической работы, принимал непосредственное участие в разработке и принятии (да, да «принимал в принятии»!) ряда решений по вопросам идеологии и культуры в области музыки и литературы, которые содержали некоторые субъективистские оценки с позиций культа личности Сталина».
Какая изумительная формула! Так же можно, вероятно, сказать и о Малюте Скуратове: принимал непосредственное участие в дроблении челюстей и в принятии ряда решений по вопросам, которые содержали некоторые субъективистские оценки пытаемых и казненных с позиций культа личности царя Ивана Васильевича.
Иван Толстой: Мы поинтересовались, что же знают о всей этой истории петербуржцы. Наш корреспондент Александр Дядин задавал вопрос: чем было вызвано Постановление 46-го года и против кого оно было направлено?
- Тогда, по-моему, Сталин Фадеева восстановил председателем Союза писателей, и были как раз Ахматова, Зощенко и Пастернак, по-моему. Они, мне кажется, не показывали, как в то время считали, руководящую роль партии.
- Я, вообще, филолог по образованию. Я в курсе, я слышала, но точную информацию вам дать не могу. Молодежь сейчас плохо осведомлена.
- Это были умные, очень грамотные, образованные и культурные люди. А движение против них было естественным со стороны людей с не очень высоким уровнем культуры. Власть, управляющая культурой, не понимала такого уровня художественных произведений, и, поэтому, завидовали и отрезали. Это была зависть не к произведениям, а к культуре. К тому, что они могут, а мы не можем. То же самое касалось и Пастернака потом.
- Трудно даже сказать, против кого. Против всей нашей интеллигенции. Это была определенная политика. Власти всегда необходимо быть властителем душ и сердец. А интеллигенция является носителем каких-то других мнений. Соответственно, необходимо было людей поставить на свое место. И их ставили.
- Власть, мне кажется, не мстит, власть делает то, что ей нужно, и то, что ей удобно. А за что может быть гонение? За то, что человек пытается сказать чуть-чуть правды. Зощенко я хорошо знаю. А с остальными хуже знаком. Они, по каким-то причинам, не устраивали власть.
- Не могу сказать. Я в 46-м году только родилась. Я, например, против теперешней власти. Сейчас наркомания, проституция. Пенсионеров вообще поставили на колени. Тогда было лучше.
- Наверное, не до литературы было, надо было страну восстанавливать после войны. Хотя у Ахматовой были вещи, посвященные блокаде, насколько я помню. И какое-то особое гонение на нее по этому поводу вряд ли могло быть. А вот по поводу Зощенко и Пастернака… Может, по их творчеству решили проехаться таким способом. Тем более, журналы вольные, в то время, это, считай, оппозиционные. Думаю, что поэтому.
- Думаю, что в то время мало уделяли внимания таким известным людям. Заняты были совсем другим. Я думаю, что только поэтому.
- Очень трудно на это ответвить. Потому как в тот период времени, вероятно, это было малоизвестно.
- Не знаю. Не слышал об этом постановлении.
- Никому не нравился свободный дух. А, может, против евреев, в какой то степени. А чем они так пугали власть? Так народ-то от них будет умнеть.
- Зощенко писал нашу жизнь. Все как оно есть, все описывал. Я отдыхал в Сестрорецке, там на могиле всегда цветы. У нас, если начнут писать правду, то все - ты уже не наш, не нужен.
Иван Толстой: Постановление повлияло не только на атмосферу внутри страны. И судьба русской эмиграции оказалась в зависимости от этого документа. Рассказывает Андрей Арьев.
Андрей Арьев: 14 июня 1946 года был издан специальный указ Президиума Верховного Совета СССР в восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской Империи, а также лиц, утративших советское гражданство, проживающих на территории Франции. Особенно к Франции было большое внимание. Действительно, там была наиболее важная часть первой русской эмиграции. И уже осенью 45-го года были позваны в посольство и Бунин, и другие деятели. Особенно надеялись на Бунина, лауреата Нобелевской премии. И Бунин действительно приходил в посольство, беседовал с Богомоловым, был даже на приеме. Но потом очень трогательно рассказывал о том, что он уже было взял рюмку, уже взял бутерброд с икрой, но когда Богомолов поднял тост за Сталина, то Бунин рюмку опустил и говорит, что только успел надкусить бутерброд и положил его на место. Получается, действительно, чистый Зощенко. У него, помните, надкус сделала и положила на место? Так вот, Иван Алексеевич тоже надкусил бутерброд в советском посольстве, но не стал пить за Сталина и отложил его.
В это время, после этого Постановления, многие все-таки взяли советские паспорта, в том числе, очень видные люди, очень видные писатели, например, Алексей Ремизов. Многие просто уехали в Россию. Но, тем не менее, когда стало понятно, что в России снова делается, а стало всем это понятно из этого Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», то в среде писателей произошел резкий раскол. Из Союза ушли Адамович, Вадим Андреев, Вера Бунина, Газданов, Тэффи. А потом, через несколько дней, ушел оттуда и Бунин. Так что начался большой раскол. И, хотя на посулы советские не все подались, но, в общем-то, эмиграции был нанесен большой урон. А если бы не было это столь хамским и грубым Постановлением, в 46-м году, может быть, заманено было бы в Россию гораздо большее количество писателей. Может быть, и Бунин приехал бы в Россию. Во всяком случае, он, так же, как и Георгий Иванов, в 46-м году прекратил всякие отношения с советским посольством, к осени 46 года все надежды русской эмиграции на то, что на родине происходит какое-то возрождение, прекратились. И, таким образом, отразилось это Постановление на жизни русских писателей в Париже.
Иван Толстой: И последний вопрос директору Ахматовского музея Нине Поповой. Нина Ивановна, можно ли говорить, что после ХХ съезда и вплоть до выхода сборника «Бег времени», Постановление 46-го года как-то стало иссякать и, в результате, для Анны Ахматовой иссякло. Злая сила, яд этого Постановления постепенно, все-таки, иссякли, и она сравнялась в своих правах (или в своем бесправии) с прочими своими современниками в отношении Горлита, цензуры?
Нина Попова: Я думаю, что нет. Потому что, во-первых, она была тем человеком, который живет по всем законам старой культуры, той, классической… Как известно, оскорбляют публично, а извиняются в пределах сортира. Даже этого извинения она не получила. Оно ей было совершенно необходимо, хотя бы в какой-то форме. Пусть текст Постановления уходил из учебников по литературе в старших классах. И потом это была такая двойная норма. В кругу интеллигенции, в кругу людей, связанных с литературой, все понимали, что уже это Постановление опрокинуто решениями ХХ съезда, что это вынесено за скобки. Вынесено-то оно вынесено, в сознании этого круга людей, но, тем не менее, текст официальный не отменен. И я уж не говорю про то, что перед нею не извинились. И, как мне кажется, только 89-й год, когда это было отменено окончательно (Музей Ахматовой, созданный в 89-м), это тоже своего рода попытка властей Ленинграда извиниться и оправдаться перед неким общественным мнением не только внутри России, но и на европейском материке. Тогда это осознавалось как вещь необходимая. Доказать, что мы поняли, что это было для города такое темное пятно, мы от этого открещиваемся. И я думаю, что цензура, калечившая ее последний сборник «Бег времени», то же самое, была в таком же напряжении, может, меньше, чем в 52-м году, когда стали, впервые после Постановления, печатать ее переводы, но, тем не менее, она была в напряжении. Потому что, если убирать стихи Ахматовой 40-х годов, а печатать только любовную лирику в 64-м году… Ахматова же понимала, что это некая государственная тенденция представить ее по-прежнему поэтом, оставшимся в 10-х – 20-х годах, даже с ее очень тонким, психологическим анализом истории чувства, и попытка представить это как борьбу, противостояние высокого, плотского, возвышенного. Но не та Ахматова, которая была Ахматовой с конца 30-х, с 40-го года. Это не Ахматова в связи с историей России, с пониманием этой страны, с рассказом о своем поколении, с отношением к жизни своего поколения, которое в «Поэме без героя»… Духовная высота этого поколения Серебряного века, ее молодости, все-таки, там проявляется очень сильно. И поэма-то родилась, как своего рода желание представить их молодость, жизнь их духа, зачеркнутую советским образом жизни в конце 30-х, в 40-е годы, создавшим такое ощущение, что их всех и не было, никого не было. Вспоминать их нельзя было, печатать их нельзя было, заниматься изучением их творчества нельзя было. Поэма рождается как противостояние заплыванию этого озера духовной жизни, истории культуры, русской и петербургской, она вся заросла этой верхней ряской советского сознания. И это был такой ужас для Ахматовой, что начинается поэма просто на уровне поэтического текста, почти музыкально-интонационного. Представить себе, что они были. Почему все люди ее поколения так остро отозвались на поэму? Потому что там было самое главное – они были, они были так многогранны, так интересны, они были. И вот как бы такие фрагменты обозначения этого поколения, существующие в отрывках, буквально в мазках в «Поэме без героя», Петербург 13-го года, только для того, чтобы доказать, что они были. И ей это было важно.