Ссылки для упрощенного доступа

Бац – и Нобелевка?


Борис Пастернак и Илья Эренбург. Париж, 1935
Борис Пастернак и Илья Эренбург. Париж, 1935

Борис Пастернак и "странные сближения"

В ночь на 20 июня 1935 года в подмосковную Загорянку, где отдыхал Пастернак, пришла ведомственная машина: поэта срочно забирали в столицу. Встревоженной жене было объявлено, что Бориса Леонидовича велено доставить в писательское ателье, где литфондовский портной должен был немедленно сшить ему костюм. Ночью? Да, ночью. Это приказ.

Пастернак уже знал, к чему такая спешка: правительство отправляло его в Париж на антифашистский Конгресс писателей в защиту культуры. Борис Леонидович не только не хотел ехать туда, но ему даже ехать-то было не в чем. Сейчас трудно представить себе ту степень материальной скромности, почти аскетизма, в которой существовали советские интеллигенты 1930-х годов.

Сшить за сутки костюм оказалось гораздо проще, нежели прийти в себя. Последние полгода у Пастернака начало развиваться тяжелое душевное состояние, приведшее его к глубокому психологическому и творческому кризису. Причин для депрессии было хоть отбавляй – и объективных, и субъективных: убийство Кирова, постоянные аресты и судебные расправы над известными в стране людьми, массовые депортации, идеологическая травля в газетах, призывы повышать бдительность.

К этому прибавлялась и творческая растерянность. Последние несколько лет Пастернака не покидало желание писать прозу. И в разговоре с критиком Анатолием Тарасенковым он говорил о своем намерении писать "честный роман". Но на пути такой книги стояли непреодолимые препятствия – опять же внешние и внутренние. Драматургу Александру Гладкову Пастернак через много лет признался: "Мне очень мешало писать этот роман все время меняющееся из-за политической конъюнктуры отношение к империалистической войне".

В этой "несамостоятельности" довоенного Пастернака, в невозможности стать "поперек" эпохи и коренилась его драма. Нужны были обстоятельства судьбы, чтобы осознать себя, свое место в литературе, свое предназначение.

Парижская поездка поспособствовала этому как мало что другое.

Для заграничных поездок, для козыряния большевистским европеизмом у Москвы были свои проверенные люди, прежде всего Илья Эренбург

Но в чем же был интерес властей? Зачем они в последний момент снарядили в дорогу страшно далекого от политики и от публичности писателя? Сейчас кажется почти невероятным, что Пастернака отпустили в самую буржуазную из мыслимых заграниц – в Европу-А, как говорил Остап Бендер. Для заграничных поездок, для козыряния большевистским европеизмом у Москвы были свои проверенные люди, прежде всего Илья Эренбург, поэт, прозаик и эссеист, по многу лет живший в Бельгии, Германии и Франции и ставший своего рода порт-паролем советской культурной дипломатии. Все, что нужно было донести до западного общественного мнения неофициальным образом, все отмеренные сплетни и закулисные истории, все планы, всамделишные и лживые, – все передавалось через Эренбурга. И хотя в небольшом числе за границу время от времени посылали и других советских писателей (Бабеля, Маяковского, Михаила Кольцова, Алексея Толстого), Эренбург – годами! – обладал в этом смысле несомненной идеологической монополией.

Остальные писатели (Киршон, Караваева, Корнейчук, Панферов, Николай Тихонов) были, что называется, для мебели

И на парижском конгрессе писателей 1935 года советскую страну должен был представлять именно он. Остальные писатели (Киршон, Караваева, Корнейчук, Панферов, Николай Тихонов) были, что называется, для мебели: они за границей не издавались и не воспринимались европейцами всерьез.

Эренбург и был назначен мотором проведения конгресса. В его задачу (разумеется, согласованную, утвержденную и дирижируемую из Кремля) входило самое выигрышное представление советской литературы и – через нее – всего социально-политического эксперимента Страны Советов. Но, как все отечественные чиновники, он был поставлен в стесненное положение: задание следовало выполнить на отлично, а возможности для выполнения были ограничены. При всех координаторских полномочиях Эренбург не властен был пригласить в Париж тех писателей, кого в международном плане считал выигрышными представителями. Таким несомненным козырем в его глазах был Борис Пастернак – истинный поэт, беспартийный и не воспевавший большевиков, известный (пусть и не очень широко) на Западе оригинальностью своей художественной манеры, владевший европейскими языками и стоявший в стороне от магистрального соцреалистического пути. Пастернак был лучшим примером мастерства в сочетании с независимостью – как же проводить конгресс без него? Но все те качества, что делали Пастернака привлекательным в глазах Эренбурга, работали против него в глазах идеологов.

Едва начав подготовку к парижскому конгрессу, Эренбург стал включать Пастернака в список делегатов, и всякий раз при согласовании бумаг его имени там не оказывалось. Илья Григорьевич настаивал, убеждал, запрашивал Москву и по официальным каналам, и по дружественным. Чиновники были неумолимы.

Однако за неделю до открытия конгресса, 14 июня 1935 года, произошла одна мелкая неприятная история, имевшая, как оказалось, далеко идущие последствия. В тот дождливый парижский вечер небольшая артистическая компания направлялась в популярное среди богемной публики кафе "Клозери де Лила", и по сей день находящееся на бульваре Монпарнас. В компанию входили пражские авангардисты: поэт Витезслав Незвал и художница Туайен. В прогулке по Парижу их сопровождал человек статный и вспыльчивый, основатель сюрреализма поэт Андре Бретон, известный своим эпатажным и брутальным поведением.

В этот момент из "Клозери де Лила" вышел поужинавший Илья Эренбург

В этот момент из "Клозери де Лила" вышел поужинавший Илья Эренбург, и Туайен обратила внимание Незвала на его фигуру, – они уже были знакомы с советским писателем по давним встречам в Праге: "А вот и Илья Эренбург!"

Что произошло дальше, русский читатель долгие годы знал исключительно в изложении самого Эренбурга. Во втором томе воспоминаний "Люди, годы, жизнь" он рассказывает так:

"Мы сидели ночью в кафе, я вышел, чтобы раздобыть пакет табака. Когда я переходил улицу, подошли два сюрреалиста, один из них ударил меня по лицу. Вместо того, чтобы ответить тем же, я глупо спросил: в чем дело?.."

Эренбург подает себя как жертву: "Все это было в нравах сюрреалистов".

Андре Бретон. 1930-s
Андре Бретон. 1930-s

Между тем свидетели сцены описывают ее несколько иначе. Услышав произнесенное имя, Бретон вздрогнул: "Где он?" И, нагнав Эренбурга, он (один, а не вдвоем против одного) прямо посреди бульвара остановил его и со словами: "Мсье, пришел час расплаты!" – сильно ударил по лицу.

Даже если нанесенная травма была скорее символической и покалечен Эренбург не был, то морально он был явно выбит из колеи. Ровно за неделю до конгресса.

Эренбург утверждал, что истинная программа сюрреалистов – это "онанизм, педерастия, фетишизм, эксгибиционизм, даже скотоложество"

Но что стало причиной такой выходки? Своими корнями история уходила в статью Эренбурга, озаглавленную "Сюрреалисты" и опубликованную за два года перед тем в "Литературной газете" (17 июня 1933 года). Обвиняя целое движение в том, что, внешне прикрываясь идеями Маркса, оно на самом деле одержимо садизмом и сексуальными извращениями, Эренбург утверждал, что истинная программа сюрреалистов – это "онанизм, педерастия, фетишизм, эксгибиционизм, даже скотоложество".

А не просто "я написал резкую статью о сюрреалистах" (как вспоминает Эренбург).

Политическая пикантность ситуации заключалась в том, что если к кому-то из французских сюрреалистов и были приложимы эти обвинения, то разве что к поэту Рене Кревелю – единственному среди них коммунисту. Эренбурговский памфлет дошел до Парижа не сразу – только осенью 1934-го он появился во французском переводе в сборнике статей Эренбурга. Сюрреалисты были в ярости: писатель из советской страны оказывался ретроградом и клеветником.

Рене Кревель, 1930-е
Рене Кревель, 1930-е

Неделю спустя пикантной эту историю не назвал бы уже никто: за день до открытия конгресса Рене Кревель, включив газ, покончил с собою. Никто в Париже не мог отказаться от напрашивавшейся связи самоубийства и пощечины. Все только об этом и говорили. И хотя эренбурговский поклеп большинством был уже забыт и сюрреалисты всеми признавались стороной агрессивной, гибель Кревеля звучала зловещей увертюрой для конгресса в защиту культуры. Тем более что сам Кревель планировал, сражаясь за правоту сюрреализма, выступить на конгрессе с отповедью Эренбургу.

Ветер кретинизма дует из СССР

Мог ли Илья Григорьевич, постоянно живший в те годы в Париже, избежать критики сюрреалистов или, по крайней мере, не переходить к оскорблениям, ограничившись художественным несогласием? По-видимому, нет. Уж больно хлестко и задиристо писали они о советском эксперименте: "Ветер кретинизма дует из СССР". Такое прощать нельзя, на сюрреалистов бросили Эренбурга.

Получив пощечину, Илья Григорьевич быстро извлек из происшествия пользу: наших бьют и, значит, нашим требуется подмога. Советскую делегацию надо укреплять. Он кинулся телеграфировать в Москву, и если раньше к его настояниям подключить Пастернака не прислушивались, то теперь, когда дошло до рукоприкладства, власти не могли остаться равнодушными.

И лед тронулся. 19 июня, за два дня до открытия конгресса, в Москве было принято решение укрепить советскую делегацию еще двумя посланцами – Исааком Бабелем и Борисом Пастернаком. Вероятно, Бабель никуда бы не поехал вовсе, но Бориса Леонидовича нельзя было отпускать одного. Исаак же Эммануилович был человеком проверенным, облеченным доверием правительства и НКВД, бывавшим в Париже не раз. Ближайшей ночью Пастернака привезли в портновское ателье, а 21-го, когда конгресс уже открылся, они с Бабелем выехали с Белорусского вокзала во Францию.

Всю дорогу в поезде Пастернак жаловался, что болен, что не хотел ехать, что его заставили, что он не верит, будто вопросы мира и культуры можно решать на конгрессах.

Еще из Москвы Борис Леонидович успел послать родителям в Мюнхен телеграмму, что пробудет в Берлине один день и у них есть возможность впервые за 12 лет увидеться. Но престарелым родителям такая поездка была трудна, они надеялись, что сын сам к ним заедет, так что в Берлине Пастернак увидел только одну из своих сестер – Жозефину – с мужем. Положение родителей было сложным еще и с политической стороны, они предупредили сына, что его выступление в Париже может отразиться на их судьбе в нацистской Германии. (Вскоре им все же удастся выбраться в Англию).

Встретиться они так и не смогли. Это был последний шанс.

Пастернак провел парижские десять дней словно в тумане

Болезнь во время путешествия продолжалась и чуть ли не усиливалась. Пастернак провел парижские десять дней словно в тумане: взаимное разочарование от встречи с Мариной Цветаевой, разговоры об одном, мысли о противоположном, а самое главное, невероятный прием, оказанный ему на конгрессе, – все выбивало его из колеи.

В Париж Борис Леонидович приехал с ученической тетрадкой, в которую он записал текст своего выступления и накануне показал эту речь опытному Эренбургу. Тот прочел, пришел в ужас (Пастернак собирался рассказывать публике о своей болезни), объявил, что выступление написано языком прошлого века, и тетрадь порвал на куски. Тут же, с помощью Бабеля, была набросана новая речь, с которой поэту предстояло выйти на сцену.

Организация – это смерть искусства. Важна только личная независимость. Умоляю вас – не организуйтесь!

Интересно отметить, насколько фантастично Пастернак представлял себе впечатление, произведенное им на парижских писателей. Его собственные воспоминания о речи в Пале Мютюалите не подтверждаются никакими сторонними свидетельствами. По его словам, он будто бы вышел перед переполненным залом и произнес: "Я понимаю, что это конгресс писателей, собравшихся, чтобы организовать сопротивление фашизму. Я могу вам по этому поводу сказать только одно. Не организуйтесь! Организация – это смерть искусства. Важна только личная независимость. В 1789, 1848 и 1917 годах писателей не организовывали ни в защиту чего-либо, ни против чего-либо. Умоляю вас – не организуйтесь!"

Так рассказывал он уже после войны своему гостю Исайе Берлину.

В устах советского писателя это должно было прозвучать абсолютно сенсационно. Как – не организуйтесь? Да в СССР все только тем и занимаются. А главное – для объединения ведь и был задуман весь парижский конгресс!

Однако никто из присутствовавших подобных слов Пастернака не запомнил. Ни сидевшие в зале, ни стукачи из советской делегации, ни писатель-чекист Киршон, ни Андре Мальро, который синхронно переводил выступление Пастернака. Как это может быть? Было ли это воспоминание преображено тем тяжелым психическим расстройством, в котором пребывал поэт? Свершилось ли все это в его помутненном сознании, а не наяву?

Кажется, да. После краткой речи Борис Леонидович стоял за кулисами, растерянно повторяя только одно: кто отвезет его в гостиницу?

Но как же официальный отчет? Ведь стенограмма выступлений впоследствии была напечатана? Была, но в ней в качестве пастернаковской речи приведены совершенно иные слова: "Поэзия,– якобы говорил Пастернак с трибуны,– останется всегда той, превыше всяких Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы ее увидеть и подобрать с земли; она всегда будет проще того, чтобы ее можно было обсуждать в собраниях; она навсегда останется органической функцией счастья человека, переполненного блаженным даром разумной речи, и таким образом, чем больше будет счастья на земле, тем легче будет быть художником".

В таком виде речь действительно Пастернаку не принадлежала: эти фразы были составлены Николаем Тихоновым и Мариной Цветаевой из отрывочных пастернаковских слов.

Так прозвучал или нет призыв "не объединяться"? Остался ли он в разорванной тетрадке? В каком-то смысле совершенно неважно, услышал ли кто-то произнесенные (или только воображаемые) слова, вообще, происходило ли что-то объективно. Главное, что он сам – субъективно – пережил переворот: невероятный, абсолютно неожиданный горячий прием зала дал Пастернаку впервые понять, какое место отводят ему в современной литературе.

Этот эмоциональный и моральный аванс просвещенных европейцев Пастернак ощутил как сильнейший укор

Эта поездка в Париж перевернула в нем решительно все, изменив до неузнаваемости его творческую судьбу. Его приветствовали чуть ли не как пророка (так, по крайней мере, он понял все происходившее), от него жаждали услышать суждения о завтрашнем дне культуры и судьбах человечества. А слова покрывали овациями, будто главные свои сочинения он уже давно написал. И этот эмоциональный и моральный аванс просвещенных европейцев Пастернак ощутил как сильнейший укор. Ведь ничего же еще для вечности им сделано не было (как он это понимал!), все только откладывалось, заключались некие тактические соглашения с большевистским режимом, и в никуда уходила жизнь.

Возвращался в СССР Пастернак в состоянии все того же легкого помешательства, но теперь уже как человек, на которого дохнула возможность славы. Он словно подсмотрел в Париже свой будущий мемориальный вечер, на котором воздавались неслыханные почести. Вся его литературная судьба требовала переосмысления, весь прошлый путь теперь казался загроможденным напрасными препятствиями. И главное, какими! – ничтожными, не стоящими выеденного яйца, провинциальными, а Париж напомнил ему об историческом масштабе. Те самые древние камни Европы, о значении которых для русского человека говорил когда-то Достоевский, ждали от него поступка, соразмерного его собственному представлению о достоинстве поэта, требовали большого и правдивого слова – разве мог он теперь обмануть ожидания истории?

Он возвращался в Ленинград пароходом и разделял каюту с секретарем Союза писателей Александром Щербаковым.

"Я, – рассказывал позднее Пастернак Исайе Берлину, – говорил без умолку – день и ночь. Он умолял меня перестать и дать ему поспать. Но я говорил как заведенный. Париж и Лондон разбудили во мне что-то, и я не мог остановиться. Он умолял пощадить его, но я был безжалостен. Наверное, он думал, что я сошел с ума".

Это был очистительный психоз, катарсис, второе рождение.

В эти мгновения, часы, дни рождался не сам, конечно, "Доктор Живаго", но решимость его написать.

На это новое состояние накладывались впечатления от происходящего внутри страны.

Он упорно предлагал себя в жертву, но судьба жертвы не принимала

Но пастернаковского сопротивления власть замечать как будто не хотела: он выступал против идеологических кампаний – а его продолжали печатать, он отказывался от подписи под людоедскими статьями – а фамилию его все равно ставили, он не отворачивался от гонимых друзей – а арестовывали не его, а других. Он упорно предлагал себя в жертву, но судьба жертвы не принимала. Поневоле начнешь считать себя каким-то заколдованным.

И роман "Доктор Живаго", та самая "честная проза", о которой мечтал Пастернак перед войной и к которой смог приступить только в 1945-м, стал романом-исповедью, романом-покаянием тех "мальчиков и девочек" (раннее название книги), что не сразу разобрались в революции. "Доктором Живаго" он попытался искупить свой грех неуязвимости, сквитаться по очкам, по судьбе с лучшими из современников. Двадцать лет (от революции 1917-го до середины 1930-х) "обманывал" он себя и жил по чужим правилам, десять лет (1935–1945) ушло на внутреннюю подготовку к главной книге, еще десять (1945–1955) – на ее написание, последние пять – на защиту ее от гонений.

Написал и отомстил за все "Доктором Живаго", стал тайным знаком для посвященных, иконой времени, взбудоражил весь мир, разрекламировал Нобелевскую премию, реанимировал западную славистику, дал повод к созданию нескольких эмигрантских журналов, породил целое явление - тамиздат.

И все это выросло из мук совести одного писателя, из его недовольства собою, из обещаний славы, данных в Париже авансом.

Не случись поездки в Европу, Пастернак, вероятно, и не осознал бы своего масштаба, не уверовал бы в предназначение.

У одних событий есть причинно-следственные связи, у других, по-пушкински говоря, странные сближения. Вот, например, день гибели Пушкина приходится на день появления Бориса Леонидовича на свет. Кто-то видит в этом глубокий знак. Но можно ли утверждать, что пощечина, полученная Эренбургом, привела к Нобелевской премии Пастернаку?

Или это чрезмерное упрощение?

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG