Ссылки для упрощенного доступа

Последний


В жизни Бродского было одно определяющее влияние: он родился и жил в городе, который тогда назывался Ленинградом, а Бродский и близкие ему люди называли Питером – и сейчас называют, ибо невозможно произнести "Санкт-Петербург", говоря о городе, и по сию пору располагающемся в Ленинградской области.

Но не в этом, в конце концов, дело, не в наименовании, а в том, как и какие люди жили в том городе. Бывшая имперская столица, сохраняя величественный фасад, изнутри была разрушена, разъедена, и стоило войти в любой великолепный подъезд, как вы попадали в смрадную общагу, если не в звериный, то уж действительно в пещерный быт, зощенковскую коммуналку с ее уважаемыми гражданами. Чтобы разрушить дом, не надо взрывать его динамитом – достаточно "уплотнить".

Бродский с родителями жил в бывшем доходном Доме Мурузи, где когда-то в квартире Мережковских был один из центров петербургской культурной жизни, но теперь, вспоминая великолепную Зинаиду Гиппиус, можно было именовать ее "Зинкой", что Бродский и сделал в эссе "Полторы комнаты". Это был Рим, завоеванный варварами – теми, об ожидании которых писал в знаменитом стихотворении Кавафис. Любовь Бродского к Кавафису иногда хочется свести вот к этому единственному стихотворению – это был родственный, но уже и превзойденный Бродским опыт, ибо в его случае варвары уже пришли.

Опыт Бродского навсегда определил его тему – конец истории, гибель культуры

Жизнь в "Ленинграде" давала живой пример, наглядный урок истории – исторического апокалипсиса, который не обязательно гибель в огне и дыме, но может предстать ежедневным прозябанием в очередях за колбасой или "мануфактурой". Об этом написано одно стихотворение Чеслава Милоша, позднее друга Бродского, – апокалипсис, ставший бытом. Опыт Бродского навсегда определил его тему – конец истории, гибель культуры. Здесь важен масштаб: не сиюминутные достижения тех или иных современников, но острое ощущение конца как такового, смертности не только человека, но и памятников его существования.

Уехавший (по существу высланный) на Запад, Бродский получил возможность наблюдать живую современность свободного мира, принципиально отличного от вялого советского апокалипсиса. И вот тут произошло самое интересное: Бродский остался при своем апокалиптическом видении. Пессимизм его, можно сказать, углубился – потому что расширилось поле наблюдений: уже не Россия, а мир, и если не мир в целом, то Запад. Новый апокалипсис Бродского – это картина избытка, не только материальных богатств, но и человеческих толп. В этих безмерных количествах теряется качество, обречен бесследно пропасть одинокий прозорливец. Едва ли не самое у него страшное – не побоимся этого слова – большое стихотворение "Сидя в тени": все о том же засилье толп, черной человеческой икры. Шимус Хини сказал о Бродском: для него слова "масса" и "Муза" взаимоисключающи. Бродский ощущает и выражает тему, ставшую основной у мыслителей экзистенциального толка или у таких культур-философов, как Ортега-и-Гасетт с его "Восстанием масс". Это восстание – не бунт, как может показаться, но именно возрастание, голое, пустое увеличение количеств. Человек в современном мире выброшен на поверхность, отчужден, более не способен увидеть собственную глубину, жить на глубине. Он утратил прямую ориентацию в мире, не видит больше ни красок, ни подлинной "длительности" мира, его живой непрерывности в век бешеных машинных скоростей и подавляющей информации массмедиа. Человек не может оставаться с самим собой, не может нырнуть в глубину – а только на такой индивидуальной глубине и можно встретиться с Богом, вести разговор с Небожителем.

Бродского не раз называли наследником романтической, в байроновском варианте, поэзии: одинокий певец, противостоящий миру, толпе, черни. Но такое противостояние у Бродского идет не от психологического надлома бунтаря-индивидуалиста, а от ясного и горького сознания утраты смыслов и бесполезности любого бунта. Ему ни в коем случае не свойственна романтическая, героическая поза. Настоящая трагедия, говорит Бродский, это гибель не героя, но хора. А гибель хора – это и есть утрата смыслов, "смерть Бога". И смысл можно попытаться найти только в монологе, которым становится любая попытка обрести Собеседника. Разговор с Небожителем – всегда и только монолог. Трагедия Бродского – не романтическая, а религиозная, он напряженный моралист протестантского, почти кальвинистского склада. Не Байрона нужно вспоминать в связи с ним, а Кьеркегора и Карла Барта.

Бродский – едва ли не последний, а может быть, действительно последний герой высокой европейской культуры, человек масштаба Рильке, Валери, Шестова, Элиота, Томаса Манна. Это нам горькое, но утешение – застать такого современника.

Борис Парамонов – нью-йоркский писатель и публицист

Высказанные в рубрике "Право автора" мнения могут не отражать точку зрения редакции Радио Свобода

XS
SM
MD
LG