Ссылки для упрощенного доступа

Карамзин как русский путешественник. К 250-летию классика


Бедная Лиза. О. Кипренский.

Александр Генис: Сегодня “АЧ” - вместе со всеми любителями русской литературы - отметит грандизоный юбилей: 250-летие Карамзина. Увы, сейчас, у него больше почитателей, чем читателей. И все же одна его повесть «Бедная Лиза» – благо там всего семнадцать страниц и все про любовь – все же живет в сознании современного читателя.

Бедная крестьянская девушка Лиза встречает молодого дворянина Эраста. Уставший от ветреного света, он влюбляется в непосредственную, невинную девушку любовью брата. Однако вскоре платоническая любовь переходит в чувственную. Лиза последовательно теряет непосредственность, невинность и самого Эраста – он уходит на войну. «Нет, он в самом деле был в армии, но вместо того, чтобы сражаться с неприятелем, играл в карты и проиграл почти все свое имение». Чтобы поправить дела, Эраст женится на пожилой богатой вдове. Узнав об этом, Лиза топится в пруду.

Больше всего это похоже на либретто балета. Но результаты этого опыта были грандиозными. «Бедная Лиза» – эмбрион, из которого выросла наша литература. Ее можно изучать как наглядное пособие по русской классической словесности.

Опереточная крестьянка Лиза с ее добродетельной матушкой породила бесконечную череду литературных крестьян. Уже у Карамзина лозунг «правда живет не в дворцах, а хижинах» звал к тому, чтобы учиться у народа здоровому нравственному чувству.

Есть у Карамзина и конфликт города и деревни, который веками питал русскую музу. Город – средоточие разврата. Деревня – заповедник нравственной чистоты. Обращаясь тут к идеалу «естественного человека» Руссо, Карамзин вводит в традицию деревенский литературный пейзаж, традицию, которая расцветала у Тургенева, и с тех пор служит лучшим источником диктантов: «На другой стороне реки видна дубовая роща, подле которой пасутся многочисленные стада, там молодые пастухи, сидя под тению дерев, поют простые, унылые песни».

С одной стороны – буколические пастухи, с другой – Эраст, который «вел рассеянную жизнь, думал только о своих удовольствиях, искал их в светских забавах, но часто не находил: скучал и жаловался на судьбу свою».

Конечно же, Эраст мог бы быть отцом Евгения Онегина. Тут Карамзин, открывая галерею «лишних людей», стоит у истока еще одной мощной традиции – изображения умных бездельников, которым праздность помогает сохранить дистанцию между собой и государством.

Но главная заслуга Карамзина была в том, что, рассказывая историю бедной Лизы, он открыл прозу. Он первый стал писать гладко. В его сочинениях слова сплетались таким правильным, ритмическим образом, что у читателя оставалось впечатление риторической музыки. Гладкое плетение словес оказывает гипнотическое воздействие. Это своего рода колея, попав в которую уже не следует слишком заботиться о смысле: разумная грамматическая и стилевая необходимость сама его создаст. Гладкость в прозе – то же, что метр и рифма в поэзии. Значение слов, оказавшихся в жесткой схеме прозаического ритма, играет меньшую роль, чем сама эта схема.

Вслушайтесь: «В цветущей Андалузии – там, где шумят гордые пальмы, где благоухают миртовые рощи, где величественный Гвадалквивир катит медленно свои воды, где возвышается розмарином увенчанная Сиерра Морена,– там увидел я прекрасную».

В тени такой прозы жили многие поколения писателей.

Карамзин был одним из первых русских писателей, которому поставили памятник. Но, конечно, не за «Бедную Лизу», а за 12-томную «Историю Государства Российского». Хоть Карамзин был не единственным историком России, именно он первый перевел историю на язык художественной литературы, написал интересную, художественную историю, историю для читателей. Открытый им прозаический ритм был настолько универсален, что сумел оживить даже многотомный монумент. А ведь история существует у любого народа только тогда, когда о ней написано увлекательно. Карамзин сделал для русской культуры то же, что античные историки для своих народов. Когда его труд вышел в свет, Федор Толстой воскликнул: «Оказывается, у меня есть отечество!»

(Музыка)

Александр Генис: Отмечая юбилей Кармзина, Борис Миахйлович Парамонов в рамках своей авторской рубрики “История чтения” выбрал для юбилейного славословия мою любимую книгу Карамзина.

Первое издание
Первое издание

Борис Парамонов: Дело в том, Александр Александрович, что «Письма русского путешественника», пожалуй, единственная книга Карамзина, которую может читать нынешний читатель. Она не утратила интереса. «Бедная Лиза» или «Остров Борнгольм», при всей их тогдашней сенсационности, сегодня воспринимаются как курьез, что ли. Вспоминается не столько Карамзин, сколько гоголевский Хлестаков, говорящий городничихе: “И Карамзин сказал: законы осуждают”. Это как раз из «Острова Борнгольм» стихи: “Законы осуждают Предмет моей любви. Но кто, о сердце, может, Противиться тебе?”

Вообще это удивительно: как мог писатель, обладавший такими бесспорными достоинствами, такой высокой культурой, такой поистине европейской просвещенностью, так быстро сойти на нет? Появился Пушкин - и Карамзин исчез.

Памятник Карамзину в Ульяновске
Памятник Карамзину в Ульяновске

Александр Генис: Ну это совсем не так. Ведь как раз при жизни Пушкина, еще молодого, в 1818 году появились первые тома карамзинской Истории Государства Российского - и стали бестселлером. Это ведь сам Пушкин сказал: Карамзин открыл Россию, как Колумб Америку. Карамзину первому из писателей поставили памятник.

Борис Парамонов: Да, но надолго ли это удержалось? Стала ли История Карамзина, что называется, домашним чтением?

Александр Генис: Стала, ловлю вас на слове, Борис Михайлович! Как раз такое свидетельство у нас есть: Достоевский вспоминает, как в его детстве отец читал вслух в семье Историю Карамзина.

Борис Парамонов: Я знаю это свидетельство. Но давайте вспомним подробности: что значит детство Достоевского? Он родился в 1821 году, и если ему было лет десять, скажем, то это самое начало тридцатых годов. В истории русской литературы это так называемый золотой ее век, но золотой запас состоит из двух имен: Пушкин и Гоголь. Ну Лермонтова добавим, мелькнувшего метеором и сгоревшего в плотных слоях атмосферы. Как это ни странно, как ни парадоксально, но большая русская литература, та самая, которая известна всему миру, начинается после Пушкина, не говоря после Карамзина. Мировое значение приобрела русская литература в реалистическом своем изводе.

Александр Генис: А Гоголь? Или вы следом за Чернышевским тоже будете говорить о реализме Гоголя, о Гоголе как об отце пресловутой натуральной школы? Гоголь ведь не реалист, а фантаст, мастер литературного сюра.

Борис Парамонов: Конечно, Гоголь известен на Западе, как и Пушкин, кстати, но они на Западе маргинальны. Их знают академики, а не читатели широкие. Для читателей русская литература это Толстой, Достоевский и Чехов.

Александр Генис: И Тургенев, которого первым стали широко переводить на Западе.

Борис Парамонов: К некоторому моему удивлению, сказать откровенно. Он с этой троицей, а лучше сказать, двоицей рядом не стоял. Сам же Тургенев говорил о Толстом: я не достоин развязать ремня его обуви.

Александр Генис: Так ли Чехов выше Тургенева?

Борис Парамонов: Он не выше, а лучше. Попробуйте читать Тургенева после Чехова: вам всё время захочется выкинуть у него лишние слова и фразы. Но вернемся к Карамзину.

Александр Генис: Давно пора.

Борис Парамонов: Я хочу сказать о том же парадоксе Карамзина. Считается, что он произвел глубокую реформу русского литературного языка, что Пушкин уже пишет карамзинским языком. Он книжный язык сблизил с разговорным, причем не простонародным, а с языком культурного класса, светского салона. Известная история: Карамзин, мол, побил и посрамил старовера адмирала Шишкова. Но ведь тут тоже не совсем всё ясно. Вот Тынянов считал, что это не Карамзин Шишкова победил, а Шишков - Карамзина, что в поэзии Пушкина и особенно у Грибоедова очень силен и ощущаем архаический пласт языка. В этом пафос главной книги Тынянова «Архаисты и новаторы». В общем, как ни считай, а Пушкин прошел как бы и мимо Карамзина.

Александр Генис: Минуточку, а «Борис Годунов» откуда у него взялся, как не из Истории Карамзина?

Борис Парамонов: Да, сюжет заимствован, но не стиль, не язык. И вообще как образец Годунова Пушкину преподносился Шекспир.

Александр Генис: Да, это действительно так. Пушкину послужил моделью «Генрих IV», его вторая менее популярная часть, описывающего умного и дельного монарха-узурпатора, раздавленного муками совести. Не в силах уснуть, король произносит слова, ставшие пословицей: «Uneasy lies the head that wears a crown». У Пастернака это место звучит так:

«Счастливый сторож дремлет на крыльце,

Но нет покоя голове в венце».

Задолго до него, однако, Пушкин переплавил шекспировские слова в строку, глубоко застрявшую в сознании народа:

Ох, тяжела ты, шапка Мономаха!

Обычно, так говорят о мучительном бремени власти, забывая, что у обоих поэтов эту фразу произносят те цари, что незаконно завладели короной. Своя ноша не тянет, чужая – не дает жить. Муки совести парализуют волю. Узурпатор оказывается заложником толпы. Расплата за первородный грех присвоенной власти - угроза бунта. Страшась его, обессиленная виной власть становится игрушкой молвы и толпы.

Это шекспировский ход мысли, но весь материал сугубо русский. И без Карамзина не было бы у нас этой гениальной трагедии.

(Музыка)

Александр Генис: А теперь вернемся к “Письмам русского путешественника”, как я уже признавался, я тоже люблю эту книгу больше всего остального Карамзина.

Борис Парамонов: “Письма русского путешественника” - действительно очень хорошая книга, поэтому и читать ее можно даже сегодня. Но берет она не поэтическими красотами, не языком, а материалом. Шутка сказать, описана самая настоящая Европа, Европа-А, как сказал бы Остап Бендер: Германия, Швейцария, Франция, Англия. Причем Франция в самом значительном ее историческом времени: во время Великой революции. Карамзин встречался чуть ли не со всеми тогдашними европейскими знаменитостями, например с Кантом.

Александр Генис: С Гете не встретился.

Борис Парамонов: Хотел, но когда к нему утром пошел, выяснилось, что Гете уехал в Йену. Он видел его накануне вечером в окне. Написал: важное греческое лицо.

Александр Генис: Как на известном портрете старого Гете, где он похож на Зевеса. А как вы, Борис Михайлович, нашли его встречу и разговор с Кантом?

Борис Парамонов: А вот давайте процитируем соответствующее место из Писем: Карамзин передает речь Канта:

"Я утешаюсь тем, что мне уже шестьдесят лет и что скоро придет конец жизни моей, ибо надеюсь вступить в другую, лучшую. Помышляя о тех услаждениях, которые имел я в жизни, не чувствую теперь удовольствия, но, представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь. Говорю о нравственном законе: назовем его совестию, чувством добра и зла — но они есть. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно. — Вероятность не есть очевидность, когда мы говорим о будущей жизни; но, сообразив все, рассудок велит нам верить ей. Да и что бы с нами было, когда бы мы, так сказать, глазами увидели ее? Если бы она нам очень полюбилась, мы бы не могли уже заниматься нынешнею жизнью и были в беспрестанном томлении; а в противном случае не имели бы утешения сказать себе в горестях здешней жизни: авось там будет лучше!

— Почтенный муж! Прости, если в сих строках обезобразил я мысли твои!»

Александр Генис: Ну и как, обезобразил он мысли Канта, по-вашему?

Борис Парамонов: Не очень. Карамзин в этой записи пытается зафиксировать мысли Канта, касающиеся второй критики, Критики практического разума. Практический разум у Канта значит нравственное сознание. В нем не может быть бесспорных суждений, доказать тут ничего нельзя, но у нравственного сознания существуют не бесспорные истины, а постулаты, только при наличии которых оно вообще мыслимо. Таких постулатов три: Бог, свобода и бессмертие души. Это основание того, что Кант называет нравственным миропорядком. Глазами тут ничего не увидеть, говорит Кант у Карамзина, но веровать в будущую жизнь, реализующую в вечности нравственный миропорядок, должно. Кстати, Кант подарил Карамзину две свои книги, относящиеся именно к этой тематике: Критику практического разума и Метафизику нравов.

Александр Генис: А еще Кант мягко предупредил Карамзина относительно Лафатера: не нужно, мол, ему особенно верить.

Борис Парамонов: Да, это была тогдашняя всеистребляющая мода, вроде психоанализа в двадцатом веке: физиогномика Лафатера, гипотеза определения характера по строению черепа. Вот отсюда и пошли все эти шишки мудрости, надолго удержавшиеся в языке. О Лафатере Карамзин написал много больше, чем о других: он у него жил шестнадцать дней.

Ну и еще я бы одного немца отметил в карамзинских Письмах: поэта Виланда. Это очень смешно, как Виланд не хотел его принимать и, стоя на крыльце, давал от ворот поворот, А Карамзин настаивал на встрече - и настоял. И вечером они встретились, и немец размяк от любознательного и любезного русского.

Александр Генис: Виланд - дивный, но полузабытый писатель. Между тем, его эротические сказки служат мостом между просветительской сатирой и романтизмом Гофмана. По нему хорошо бы поставить фильм, но не пускать на него детей до 16-ти.

(Музыка)

Александр Генис: АЧ продолжает очередной выпуск авторской рубрики Бориса Парамонова “История чтения”. Сегодня мы отмечаем 250-летие Карамзина.

Борис Парамонов: Подробно и весьма занимательно Карамзин пишет о Швейцарии. Это была важная тема: Швейцария - действующая и весьма преуспевающая республика среди тогдашних европейских монархий. Карамзин ясно видел неоднородность этой страны, довольно резкие отличия французской и немецкой Швейцарии. Он не преминул отметить пуританский характер Цириха, как он называет нынешний Цюрих, демонстративную протестантскую скромность немецких швейцарцев, швейцаров, как тогда говорили. Они, например, живя в достаточно холодном горном климате, не носят мехов, не употребляют вина, считающегося непозволительной роскошью, - только лишь для медицинских целей; впрочем, Карамзин в это не особенно верит. Очень смешной случай с ним произошел: он присутствовал на учениях швейцарской милиции, народной армии, и один человек поинтересовался его впечатлениями. А Карамзин был накануне у знаменитого Рейнского водопада, перед величественным зрелищем которого готов был пасть на колени, и полный этими пейзажными впечатлениями, рассыпался в комплиментах. Когда же выяснилось, что его спрашивают об учениях народного войска, произошел некоторый конфуз.

Александр Генис: Эти восторги Карамзина перед зрелищем швейцарской природы стали, так сказать, хрестоматийными. Их потом начали пародировать, например Достоевский в своих замечательных «Зимних заметках о летних впечатлениях».

Борис Парамонов: Да, и вот тут я бы еще раз поставил вопрос о Карамзине-писателе. В значительной своей части он уже звучит пародийно, он не живой писатель и сейчас, и даже в середине девятнадцатого века вызывал скорее юмористическое к себе отношение.

Я вот какой вопрос хочу поставить: почему в историях литературы, говоря о карамзинском сентиментализме и законно противопоставляя оный нормативному классицизму, стараются связать Карамзина со Стерном? Ведь ничего общего нет. Стерн - залежи юмора, ирония как метод построения текста, несравненное веселье - и никаких слез. А ведь Карамзин весь на слезе. Его рассказчик, то есть автор вот этих Писем, то и дело плачет, расчувствовавшись. Я понимаю, что это литературный прием, а не характеристика самого Карамзина Николая Михайловича. Но при чем тут Стерн - Лаврентий Стерн, как его Карамзин называет.

Ну вот возьмем для примера такой отрывок:

“Итак, ваш друг уже в Саксонии! В тот же вечер стало мне так грустно, что я не знал, куда деваться. Бродил по городу, нахлучив себе на глаза шляпу, и тростью своею считал на мостовой камни; но грусть в сердце моем не утихала. Прошел в зверинец, переходил из аллеи в аллею, но мне все было грустно. «Что же делать?» —спросил я сам у себя, остановясь в конце длинной липовой аллеи, приподняв шляпу и взглянув на солнце, которое в тихом великолепии сияло на западе. Mинуты две искал я ответа на лазоревом небе и в душе своей; в третью нашел его — сказал: «Поедем далее!» — и тростью своею провел на песке длинную змейку, подобную той, которую в «Тристраме Шанди» начертил капрал Трим (vol. VI., chap. XXIV), говоря о приятностях свободы. Чувства наши были, конечно, сходны.

Явно читал человек Стерна, причем в оригинале - но ведь ничего общего.

Александр Генис: Стерн был международным бестселлером 18-го века. Его следы можно найти повсюду. Я например нашел бесспорную аллюзию из “Сентиментального путешествия” Стерна (а точнее просто заимствованный прием оборванной фразы в конце главы) у Радищева в его “Путешествии”. Но Стерна не понимали аж до Шкловского и принимиали его иронию за искреннюю чувствительность, ту самую сакраментальную сентиментальность.

Борис Парамонов: Но дело, конечно, не в стилистике Карамзина, вообще не в истории литературы. “Письма русского путешественника” - книга чрезвычайно ценная тем, что она впервые в русской литературе, в русской образованности, как сказали бы в старину, явила образ русского европейца. Даже не западника, а именно европейца. Карамзин не посрамил имени русского, общаясь с китами европейской культуры. Пушкин говорил: мы, русские, ленивы и нелюбопытны. Вот уж о Карамзине этого не скажешь. Этим и приятен, я бы сказал пленителен образ автора Писем русского путешественника.

Всё осмотрел, всё описал и оценил: и здания исторические, и знаменитые пейзажи, и людей знаменитых. В Париже побывал на заседании Французской академии, где у него состоялся знаменательный разговор с академиком Левеком, специалистом по русской истории, который произнес следующие слова:

"Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских, и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!".

Александр Генис: Борис Михайлович, мы не должны забывать, что Карамзин посетил Францию в чрезвычайно важное для нее время: лето 1790 года - это уже вовсю разворачивающаяся Великая французская революция с ее универсальным пафосом.

Борис Парамонов: Хороше еще, что революция еще не до конца развернулась, еще впереди был октябрь 1792 года, якобинской террор, казнь короля. Но то немногое, что описал Карамзин, дает ощущение начавшегося надлома, нестроения, хаоса. По дворцу Тюильри бродят какие-то посторонние дурно одетые люди, в Страсбурге проезжего прелата заставили пить за здоровье нации, там же французский скульптор жаловался Карамзину, что ему некогда работать: замучили дежурствами в Национальной гвардии. Еще мелочи, но уже характерные. Это как бы лето семнадцатого года в России. Приведем вот такой текст:

"Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города. Ужасы революции выгнали из Парижа самых богатейших жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужие земли, а те, которые здесь остались, живут по большей части в тесном круге своих друзей а родственников.

«Здесь, — сказал мне аббат Н*, - по воскресеньям у маркизы Д* съезжались самые модные парижские дамы, знатные люди, славнейшие остроумцы; - тут по четвергам у графини А* собирались глубокомысленные политики обоего пола, сравнивали Мабли с Жан-Жаком и сочиняли планы для новой Утопии,— там по субботам у баронессы Ф* читал М* примечания свои на «Книгу бытия», изъясняя любопытным женщинам свойство древнего хаоса».

Александр Генис: : Уже не древний, а новый хаос стоял на пороге Франции.

Борис Парамонов: Знаете, Александр Александрович, в издании карамзинских Писем в серии Литературные Памятники есть большое послесловие, написанное Лотманом и Успенским. Там выдвигается интересная гипотеза: о том, чего не написал Карамзин о Франции. Авторы считают, что он сдвинул время своего пребывания во Франции, что он там был месяца на два раньше, чем указано в Письмах, и, соответственно, видел много больше, например присутствовал на собрании Национального конвента, когда там шел знаменитый диспут Мирабо и роялиста Мори. Вообще Карамзин всячески осторожничал: он ведь считался масоном, и у властей могло быть подозрение, что он поехал за границу как раз по масонским делам. А масонов Екатерина Вторая невзлюбила именно в связи с французскими событиями. Но, конечно, Николай Михайлович Карамзин был человеком умеренным, здравомыслящим и осмотрительным, и вот такие его слова из Писем могут считаться вполне адекватными для его отношения к этим грозным событиям:

"Утопия" будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. Когда люди уверятся, что для собственного их счастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот.

Новые республиканцы с порочными сердцами! Разверните Плутарха, и вы услышите от древнего величайшего, добродетельного республиканца Катона, что безначалие хуже всякой власти!

Александр Генис: Но ведь Карамзин еще после Франции и в Англии побывал, которая ему весьма понравилась. Он стал первым в длинном ряду русских англоманов.

Борис Парамонов: О его пребывании в Англии лучше всего скажет такая краткая запись:

"Что, ежели бы я прямо из России приехал в Англию, не видав ни эльбских, ни реинских, ни сенских берегов; не быв ни в Германии, ни в Швейцарии, ни во Франции? — Думаю, что картина Англии еще более поразила б мои чувства; она была бы для меня новее. Какое многолюдство! Какая деятельность! И притом какой порядок! Все представляет вид довольства, хотя не роскоши, но изобилия. Ни один предмет от Дувра до Лондона не напомнил мне о бедности человеческой".

Но я бы хотел, несмотря на то, что наговорил о старомодности и комичности карамзинского слога, привести в пример вот такое очаровательное по-своему суждение (Карамзин еще в Париже):

“Голова моя закружилась — мы вышли из галереи и сели отдыхать в каштановой аллее. Тут царствовали тишина и сумрак. Аркады изливали свет свой на зеленые ветьви, но он терялся в их тенях. Из другой аллеи неслись тихие, сладостные звуки нежной музыки; прохладный ветерок шевелил листочки на деревьях. — Нимфы радости подходили к нам одна за другою, бросали в нас цветами, вздыхали, смеялись, звали в свои гроты, обещали тьму удовольствий и скрывались, как призраки лунной ночи. Все казалось мне очарованием, Калипсиным островом, Армидиным замком. Я погрузился в приятную задумчивость...”

Александр Генис: А я, Борис Михайлович, будучи не меньше вашего поклонником этой книги Карамзина хочу привести в конце нашего юбилейного разгвора циатату-наставление.

Путешествуй, ипохондрик, чтобы исцелиться от своей ипохондрии! Путешествуй, мизантроп, чтобы полюбить человечество! Путешествуй, кто только может!

Уважаемые посетители форума РС, пожалуйста, используйте свой аккаунт в Facebook для участия в дискуссии. Комментарии премодерируются, их появление на сайте может занять некоторое время.

XS
SM
MD
LG