Ссылки для упрощенного доступа

Иван Толстой: Учителя: люди, сделавшие нас и определившие наш жизненный путь. Сегодня – учителя Бориса Егорова. Борису Федоровичу Егорову 90 лет, уже этого было бы достаточно, чтобы заинтересоваться его судьбой. Борис Федорович – филолог, литературовед, историк, культуролог, мемуарист, специалист по истории русской литературы и общественной мысли ХІХ века, доктор филологических наук, профессор, член Союза писателей Санкт-Петербурга, член Международного ПЕН-клуба, академик Независимой академии эстетики и свободных искусств. Но все эти пышные регалии мало что значат на фоне того простого факта, что Борис Егоров – эталон порядочности и научной этики. Сегодня мы говорим с ним о его учителях.

Борис Егоров: Наверное, первые учителя, конечно, родители. Это для меня очень важно. Очень гармоничная, очень добрая семья, которая воспитывала такое нравственное мировоззрение с детства. Я очень благодарен своим родителям за это.

Иван Толстой: А кто они были?

Борис Егоров: Отец – из простой мещанской рабочей семьи в городе Балашов Саратовской области, самоучка, который сам смог выучиться. После начального училища – сразу знаменитое Пензенское художественное училище, в котором он под началом Савицкого успел три курса пройти. Окончил. Отец мой довольно старенький, он меня родил в 42 года, он 1884 года рождения, поэтому он учился в самом начале 20-го века в этом училище. Поэтому он художник по образованию, а потом, по профессии – гимназический школьный учитель. В какое-то советское время он даже доходил до техникума и института, преподавая черчение и начертательную геометрию. Так что отец – учитель и художник.

Иван Толстой: А мама?

Борис Егоров: Мама – из крестьянской семьи. Такая добротная, зажиточная крестьянская семья. Ее отец обрадовался в советские годы, что все было крестьянам можно, и в 1920-х годах сделал замечательную колбасную фабрику. А потом ему показали в 1930 году – отправили на лесоповал куда-то в Зауралье, где он и сгинул, даже неизвестно от чего. Так что дед в ссылке погиб. Двенадцать детей, мама – одна из старших дочерей. Тоже самоучка. Заочная гимназия, потом школа, была воспитательницей в детском саду. Так что такая детсадовская у меня мама. Когда она уже родила троих детей, уже домохозяйкой просто дома была. Вот такой статус моих родителей.

Иван Толстой: А где родились вы?

Борис Егоров: Я родился в том же Балашове. Но было худо в Балашове. В связи с коллективизацией не только был голодомор на Украине, в Поволжье был тоже жуткий голод. И зять папин, замечательный человек, один из видных в окружении Орджоникидзе… Он был начальником Донбасугля, а Орджоникидзе сделал его начальником Главугля, ныне это был бы министр угольной промышленности. И вот он, будучи в Лисичанске еще молодым совсем, без дальнейшего возвышения, завучем Лисичанского Горного института, соблазнил отца, что в Донбассе, в отличие от остальной Украины, голода не было, все-таки понимали, что шахтерам нужно. Шахтер получал в день килограмм хлеба на карточку, не говоря уже о всяких других вещах, а учителя и студенты Горного института приравнивались к шахтерам. И он отца соблазнил. И слава богу.

Вы знаете, отец, не будучи всю жизнь партийным, был очень активным человеком, и в 1920-х годах (тогда можно было) он был заместителем председателя исполкома в Балашове, такая крупная городская личность. И одновременно он был нэпманом, он с друзьями устроил салон художественный в Балашове. Выставляли и продавали картины, и тут же – магазин принадлежностей. Слава богу, догадался, когда НЭП скручивали, бросить это. Но ему это припомнили, даже статья была в "Балашовской правде" о том, кто у нас сидит в начальниках: это же нэпман, вот у него был магазин, и прочее. Отец очень боялся. И действительно, если бы потом, в 1930-е годы, когда начались аресты, то неизвестно что было бы, мог бы и погореть. Но зять его спас. Зять его пригласил в Лисичанск, и мое раннее детство и начало школы – это Донбасс. Бедный Лисичанск, о котором сейчас сердце болит, что там творится, к сожалению! И тоже – судьба. Отцу, конечно, не миновать было и ареста, и неизвестно чего, потому что когда Орджоникидзе ушел из жизни, мы ведь до сих пор точно не знаем, как это там происходило, Сталин потом уничтожил все его окружение. И мой дядя Ваня бедный тут же, конечно, стал агентом каких-то разведок, 1938 год, процесс, расстрел, бедная моя двоюродная сестра, его жена, потом, конечно, мытарилась в разных ссылках, дети в детдоме… И, конечно, если бы мы остались в Лисичанске, не миновать отцу как родственнику ареста.

А почему он спасся? В 1936 году, после отмены хлебных карточек, в стране наступила более или менее нормальная обстановка, и отец начал искать другое место. Донбасс – это все-таки очень тяжелый воздух, удивительно тяжело там было. И он нашел недалеко от Донбасса город Старый Оскол Курской области, сейчас Белгородская область. Там был геолого-разведочный техникум, там было место, он туда переехал и так до конца жизни и проработал.

Иван Толстой: Естественно, с семьей переехал?

Борис Егоров: Ну да, в 1936 году мы из Донбасса переехали в Старый Оскол, и моя настоящая школа это уже Старый Оскол. Поэтому школа у меня, конечно, старооскольская в памяти. И учителя. Очень разношерстные учителя. Очень много было примитивных, молоденьких, неинтересных учителей, но оставались остатки дореволюционной гимназической публики, и это те учителя, которые мне светили всю жизнь. Старушка уже была, Варвара Михайловна Фомина, физик. Вы знаете, то, что я потом очень много занимался физикой (я был радиотехником в молодое время, очень активным), это потому, что были такие учителя.

Или – немка. Я, к сожалению, потом, когда писал воспоминания о школе, забыл ее имя, отчество и фамилию. Тоже из этих старых дореволюционных гимназических учителей. Как немецкий язык она нам преподавала! Какой был жуткий учебник у нас немецкого языка какого-то 1930 года! Абсолютно такой барабанный, идеологический… До сих пор у меня сидит стихотворение, которое мы наизусть учили:

Вербауен моторен, вербауен тракторен,

Вербауен машинен, вербаун турбинен…

Жуть! А учительница была превосходная. Она нам читала Гете и Гейне, стихи и прозу, очень много занималась, выучила нас писать готическим шрифтом. Это было так необычно для школы 1930-х годов. Вы знаете, наверное, что готические буквы и печатные немножко отличаются от латиницы, а в письменном шрифте вообще очень много своеобразного. И как мне это оказалось в помощь!

Когда я работал в Тартуском университете, я воспользовался случаем и занимался в местном Историческом архиве (это главный эстонский исторический архив) документами Дерптского университета 1860 годов. Потому что у Добролюбова была возлюбленная из публичного дома, Тереза Карловна Грюнвальд, которая после смерти Добролюбова очень много чего выманивала у Чернышевского, и он помогал ей много лет. Она потом поехала в Дерпт и писала Чернышевскому, что она стала честной, что она поступила на курсы акушерок при университете. Я стал этим заниматься. И вы знаете, как мне помогло тогда – в 19-м веке все писали готическим шрифтом, вся немецкая архивная литература. И я нашел документы этих курсов акушерских. Никакой там не было Грюнвальд!

Иван Толстой: Конечно, она обманывала Чернышевского!

Борис Егоров: Несомненно, обманывала! И я даже искал, думал, что она не Грюнвальд, но я Терезу смотрел, по имени, уж Тереза-то должна была быть, – ни Терезы, ни Грюнвальд я не обнаружил. Я об этом даже писал, что, видимо, она жулила.

Так что представляете, такая учительница – это тоже на всю жизнь. Были отдельные учителя, которые дали возможность понимать, что такое старая русская школа. Это не просто где-то читаешь в книгах, а на своей шкуре испытываешь. Какие были учителя в том же отцовском техникуме! Никонов, замечательный был мой учитель в старших классах по математике. Просто домашний, я к нему ходил. Я очень заинтересовался высшей математикой в восьмом классе, и по дифференциальному интегральному исчислению мне этот Никонов очень помогал, он мне просто давал задания и ни копейки не брал. Отец пытался его уговорить. "Нет, я одинокий человек, мне не нужно, я рад, что у меня есть такие ученики". Это так здорово было! Мои математические познания в дифференциальном исчислении и в теории чисел – это еще от этих школьных учителей.

И не могу еще не сказать про тетушку свою, Александру Ивановну, которая так приклеилась к нашей семье. У нее трагическая была история, любовь питерская. Она начинала учиться в 1913 году в Женеве. Вот тоже – дореволюционные учителя… Отец, простой учитель гимназический, мог себе позволить сестру послать учиться. В Париже было дороговато, а в Женеве – подешевле. И она была студенткой Женевского университета. Но потом началась в 1914 году война, слава богу, что она оказалась на летних каникулах дома. И все – Женева кончилась, и потом она уже доучивалась в Петрограде. Там была любовь, которая кончилась тем, что отец сказал: "Подождите, вам остается один год, вот кончите, и тогда я вас благословлю на свадьбу". А ее жених не стал дожидаться, кого-то нашел или ему нашли. Потом его убили. В общем, она оказалась одинокая и потом никуда, ни к кому, так и осталась старой девой. Преподавательница французского языка. Она моя такая домашняя, мне не нужно было нанимать учителей, она меня учила французскому. Это так тоже здорово. И вот в ее окружении, дружба ее с учителями, ей подобными, две Бестужевки были… Какое это предреволюционное поколение изумительное интеллигентское! И вот моя тетушка Александра Ивановна – это тоже моя школа, это тоже мой учитель.

Иван Толстой: Какой вы помните атмосферу в самой семье – духовную, интеллектуальную, культурную и каким вы себя помните тогда на этом фоне?

Борис Егоров: Самое, конечно, интересное – это отцовское художничество – альбомы, рассказы о знаменитых художественных музеях, которые потом тоже в жизни очень помогли. Так что это такое воспитание в семье художника. Сам я никогда не стремился, нет у меня художественных талантов, но я, конечно, с большим интересом все это воспринимал. И от тетушки – Европа, Петроград-Ленинград, такая громадная пачка открыток. В детстве я был питерскими улицами, реками, каналами восхищен. И какое было счастье, что потом удалось в Питер попасть. А мама – это русские народные песни и непрерывное, даже на кухне, мурлыкание. Песенное начало, музыкальное. Мне не далось из-за трудностей тогдашней жизни музыкальное образование, мне так хотелось пианино! А пианино было у отца, он играл самодельно, но пришлось его продать, когда в Осколе нужно было дом покупать. Мы продали какие-то ценные вещи, в том числе и пианино. Единственное, что я смог потом от отца получить (денег не было), – это балалайку, гитару и мандолину. На струнном материале я воспитался, даже нотную грамоту учил, даже кое-что сочинял сам. Во всяком случае, школьные годы для меня – это и музыкальные годы. Отец тоже на чем можно играл самодельно, никакого специального образования не получал, но очень был музыкален. Тоже впервые меня приобщил.

Тогда радио, эта черная тарелка, была главным нашим воспитателем. Оперы передавали очень часто из Большого театра, из Мариинки (Кировского). И отец тоже учил. Для него самая высокая опера – это "Кармен", хотя для меня потом все-таки Верди стал более мощным. И вот такое музыкальное образование, сбоку припеку, в общем, но мне отец тоже в этом отношении что-то дал.

Очень было табуировано все политическое. Видимо, все, что творилось вокруг, было так опасно, что я никогда не слышал ни разговоров старших (наверное, если они были, то без меня), ни меня никуда не приобщали. Я только сам. Я очень рано, чуть ли не с пяти лет, уже читал и газеты, и журналы, этого мне очень много давали, и, конечно, самые ранние потрясающие события, как убийство Кирова… Мне восемь лет было. Это было потрясающее впечатление. Конечно, кругом враги, наша страна в окружении, мы должны воевать за свою свободу и против капиталистов. В десять лет я написал научно-фантастический роман о будущей мировой войне и мировой победе.

Иван Толстой: Как назывался?

Борис Егоров: "Мы победим!"

Иван Толстой: Правильное, четкое, газетное название!

Борис Егоров: Послал в областную газету. Хорошая газета выходила – "Пионер". С "продолжение следует…", конечно, печатались разные вещи. Я думал: вдруг они и меня с "продолжение следует…" напечатают. Большое письмо пришло, очень симпатичное. Они ответили, что ты молодец, что ты этим занимаешься, начал писать, но ты должен много еще познать, надо учиться… Такое воспитательное письмо. Так что политически я воспитывался сам. И довольно рано, в 1938-39 году какие-то произошли жуткие перемены в понимании, когда я увидел этот процесс, где дядя Ваня оказался шпионом. Не мог я в это поверить, как и родители не могли в это поверить, и тогда я не поверил и в другие процессы. Многое тогда наложилось, я даже пытался листовки распространять по школьным делам. У нас тогда вышло постановление, что тот, кто плохо занимается, того не переводить из 7-го в 8-й класс, а посылать в ПТУ, в ФЗУ: нужен рабочий класс. И я написал листовки, распространил по городу, что это безобразие, это диктаторство, это совсем не социализм, когда мальчикам не дают выбирать путь, а их искусственно в эти ФЗУ посылают. И на рассвете по городу развешивал, целую коробку кнопок купил. И что меня поразило, я-то думал, что весь город будет потом сотрясаться от этих разговоров, – ни одного человека! Я потом ходил утром, смотрел, кое-где кнопочки торчат, а сами листовки оторваны. То ли это дворники, то ли народ это делал. Нигде уже потом этих листовок не оказалось.

Иван Толстой: И неприятностей у вас не было?

Борис Егоров: Слава богу, меня не поймали. Если бы поймали, то, конечно….

Иван Толстой: А вы все их от руки написали?

Борис Егоров: Да. Школьный тетрадный листок разделил на четыре части и старался писать печатными буквами, чтобы меня по почерку не узнали.

Иван Толстой: Лет вам было в этот момент?

Борис Егоров: Это был 1940 год. 14 лет.

Иван Толстой: Мазурик какой был уже в 14!

Борис Егоров: Это мое школьное образование и воспитание.

Иван Толстой: Среди многочисленных историко-литературных трудов Егорова есть и небольшая книжка, названная "Обман в русской культуре". Если учесть, что в течение большей части 20-го века фигуры Карла Маркса и Фридриха Энгельса неотторжимо входили в официальный советский дискурс (а значит, и в нашу жизнь), то будем считать егоровский рассказ принадлежащим к русской культуре. Борис Федорович пишет о тайной любви Карла Маркса.

"Она была долгие годы неизвестна. Друзья, мемуаристы, исследователи в один голос говорили о романтической и чрезвычайно сильной любви Маркса к жене, которая платила ему теми же чувствами и покинула обожаемый аристократический мир ради жизни с ученым бедняком. Друг Маркса Фридрих Энгельс был вызывающе другого склада, он никогда не женился и вел достаточно вольную жизнь дон-жуана и холостяка. Возможно, именно ему принадлежат в "Манифесте Коммунистической партии" (1848) строки об уничтожении семьи и частной собственности и перевод всех детей из семей на общественное воспитание. Мелькают легковесные строки о том, что ныне реальна общность жен, что "наши буржуа (…) видят особое наслаждение в том, чтобы соблазнять жен друг у друга". Интересно, к какому классу причислил себя Энгельс, когда 14 января 1848 года хвастался Марксу, что он наставил рога товарищу по Коммунистической партии Мозесу Гессу?

Авторы "Манифеста Коммунистической партии" уклонились от прямого ответа на упреки в их адрес, что они хотят, дескать, сделать "общность жен", но из их публицистики, писем, бытового поведения Энгельса вытекало представление об антисемейной свободной любви (эти идеалы в ХХ веке будут пропагандировать и осуществлять некоторые крупные представители большевистской партии, такие, например, как Александра Коллонтай).

В сфере свободной любви теоретические установки вождей мирового коммунизма более-менее совпадали с практикой жизни, если опираться на Энгельса, однако Маркс был как бы вне этой нравственной подозрительно легковесности, слишком он был буржуазен в своей домашней жизни. Но дотошные исследователи ХХ века раскопали материалы, убедительно свидетельствующие о любовном семейном обмане Маркса. Раскопали все это зарубежные исследователи; в послесоветское время история докатилась и до нас, я опираюсь на замечательную обобщающую статью: В.С. Вахрушев "Ничто человеческое нам не чуждо", или "Почти неизвестные классики".

В доме у Марксов жила служанка Елена Демут, известная всем как укротительница нервных бешеных взрывов хозяина дома; никто из родных не мог успокоить Маркса, когда он бушевал в диком гневе. Только служанка Елена! Но оказывается, она была не только укротительницей, но и любовницей хозяина. В 1851 году она родила сына Фредерика. И, видимо, принципиально не объявила отца ребенка. Марксовы женщины, жена и дочери, подозревали ловеласа Энгельса, а он, выручая друга, и не говорил утвердительно, но и не отрицал. Однако материально помогал мальчику, которого почему-то отдали на воспитание одному английскому рабочему (очевидно, мать не хотела внебрачным ребенком мозолить глаза хозяев), Фредерик вырос квалифицированным слесарем (вот как Маркс породнился с пролетариатом!), хорошо зарабатывал, оставил после себя (умер в 1929) солидную сумму в 2 000 фунтов стерлингов. Личная жизнь Фредерика была несладкой. От него сбежала жена, захватив семейные ценности и оставив отцу сына Гарри (сын этот, то есть внук Маркса, стал таксистом, остался без работы; благодаря помощи друзей Маркса, особенно Э.Бернштейна, его удалось переправить в Австралию, где с работой было легче).

Но Фредерик выдержал все испытания и в общем прожил достойную жизнь. После кончин Маркса и его жены Энгельс, уже сам на смертном одре, признался Элеоноре, дочери Марксов, что сын Лены Демут – ее сводной брат. Уже не владея речью, Энгельс написал на грифельной доске: "Фредди – сын Маркса".

Друзья и ученики Маркса по партии следили за судьбой Фредерика, помогали ему, а известная Клара Цеткин даже написала в Москву коллеге Д.Рязанову об этой истории, уповая, что ее большое письмо дойдет до товарища Сталина и сыну Маркса будет оказана помощь со стороны богатого Советского Союза. Сталину передали это письмо, но он не только не отреагировал материально, но и приказал спрятать письмо "глубоко в архив".

Любовные романы не были единственной ложью классиков марксизма-ленинизма. Один "Манифест" чего стоит: он дает целую подборку материалов. Маркс и Энгельс требуют превратить частную собственность в государственную, экспроприировать собственность у буржуев, но Маркс спокойно проживает буржуазную жизнь в приличной буржуазной квартире и постоянно пользуется частной собственностью фабриканта Энгельса. Семью и детей, которых страстно любил, Маркс вряд ли отдал бы на общественное растерзание.

Якобы равнодушие классиков к нациям (все равны, да у пролетариата и нет отечества!) реально выливались в циничные и грубые характеристики целого ряда наций (особенно славянских) из-за того, что они не устраивают у себя революций; а более энергичных поляков можно и ограбить территориально, и использовать в антирусской революции, пообещав им российские города (а если русских втянуть в революцию, то скорее уж стать на сторону русских в споре с поляками): надо "…взять у поляков на западе все, что возможно, занять из крепости немцами, особенно Познань, под предлогом защиты предоставить им хозяйничать, посылать их в огонь, пожирать их продукты, кормить их обещаниям Риги и Одессы, а в случае, если бы удалось вовлечь в движение русских, соединиться с ними и вынудить поляков к уступкам". (Письмо Энгельса Марксу 23 мая 1951 года. Маркс, Энгельс, собрание сочинений, издание 2-е, том 27, Москва, 1962 год, страница 242). И сколько таких высокомерных и оскорбительных замечаний о нациях (с дикими прогнозами!) разбросано по письмам друзей! Да и в печатную продукцию попадали.

С другой стороны, своя немецкая нация оказывалась лучше других! То Маркс вместе с В.Либкнехтом затевают в английском кабачке спор о сравнительном достоинстве двух наций, и дело кончается дракой, немцы вынуждены были убежать. То Энгельс в пьяной компании в ответ на оскорбительное замечание англичанина (кажется, судя по письмам к Марксу, назвал Энгельса "проклятым иностранцем") ткнул его зонтиком в глаз и чуть не попал под суд; по крайней мере он должен был заплатить крупный штраф (том 29, страница 388-394). Так что и пролетарский интернационализм оказался обвеянным ложью.

Вообще, если собрать лживые высказывания всех классиков марксизма-ленинизма, то у всех рыльце будет в пушку. У Ленина, может быть, чуть поменьше, чем у первых вождей, зато Сталин столько натворил за свою жизнь, что даже если собрать все обманы других классиков вместе, то все равно их перетянет".

Так пишет Борис Егоров в своей книге "Обман в русской культуре", выпущенной в 2012 году. Продолжаем беседу с автором. Как прошла ваша война?

Борис Егоров: Вот это удивительно. Хотя я получил военный билет, я именуюсь сержантом запаса и военная специальность у меня есть, но я ни одного дня в жизни не был в армии. Почему? И почему я сержанта получил? В 1942 году немцы сделали мощный удар на Воронеж и на Сталинград, и наш Старый Оскол попал в эту лавину. Всю зиму 1941 года они простояли в семидесяти километрах от Оскола. Фронт был очень близко, но Оскол не трогали. И отец все время колебался: сидеть в городе или куда-то спрятаться. И у нас еще лейтенант был на квартире (нужно было тогда военных не только в их казармах привечать), который нам сказал: "Завтра или послезавтра немцы Оскол возьмут, мы не справимся. Поэтому я вам могу дать лошадь и подводу, отвезет она вас в село куда-нибудь, под город". И мы все, что могли, несколько тюков на эту подводу погрузили и уехали на несколько километров. Действительно, началась жуткая бомбежка, через два дня Оскол взяли. Отец сказал, что не будем мы возвращаться в это пекло. А у нас было очень симпатичное место родное, город Аркадак Саратовской области. Там бабушка, мамины сестры, братья, в разной степени зажиточные, но, в общем, довольно хорошо они там жили, целое гнездо по материнской линии. И решили бежать к ним, это 400 километров. Хотя этот лейтенант свою лошадь и подводу забрал, но найти лошадей тогда была не проблема, колхозы распущены, и просто лошади бродили по полям, можно было выбирать. Отец купил сбрую у кого-то, мы купили подводу и поехали. А отец перед нашим бегством из Оскола успел сбегать в исполком и взять эвакуационную листовку на семью, что мы эвакуируемся. Потому что эвакуация официальная была все время, но тут уже было не до эвакуации. Но отцу дали в последний момент такую бумажку, что куда-то мы в Сибирь должны были ехать. Отец совершил подлог. У него замечательная была книжечка немецкая, величиной с почтовую марку, там листочки краски самые разные, надо было их в воду опустить. Отец эту книжечку взял с собой, делает красные чернила и пишет, подражая начальнику исполкома: "Исправленному верить. Саратовская область, город Аркадак". Никакой, конечно, исполком не мог бы дать Саратов, который уже почти в прифронтовой полосе был. Потом, когда они смотрели, там не хватало второй печати. Отец говорит: "Вы знаете, я убегал, это в последний момент было, видимо, я забыл. Извините!". В общем, проехало, мы сквозь все заслоны прошли.

Это была двухнедельная эпопея, которая тоже на всю жизнь запомнилась. Под бомбежками, пожарами, один раз попали на атаку девяти немецких "Юнкерсов". Шла наша танковая колонна, а мы со своей лошадочкой – рядом. Отец, когда увидел немецкие самолеты, метров на двадцать от дороги успел лошадь и нас отодвинуть, в кустарнике мы легли. Вот эта бомбежка, то ли немцы такие плохие, то ли наши танки крепкие, вы знаете, ни один танк не загорелся. Вот они бомбили, были эти взрывы, но танковая колонна продолжала и дальше идти. И мы, конечно, отправились.

Вот такой был эпизод около Дона, почти уже под Воронежем, тоже жуткая встреча. Едем мы по проселочной дороге. А у меня было хорошая карта. Я был с детства любителем карт, и у меня была прекрасная карта Курской и Воронежской областей, большая карта, очень подробная, еще до всяких законов 1939 года, когда стали уже жулить. А это было начало 30-х годов, поэтому даже с селами была карта. И по этой карте мы добрались за две недели до Аркадака. И вот едем мы по проселочной дороге, навстречу танк. Конечно, мы освободили дорогу, отошли в сторону. И идет танк с крестом! Жуткая встреча! Он не сбавил ходу, ни одного выстрела, они промчались. Видимо, какой-то разведывательный немецкий танк. Но вот, представляете, на дороге встретиться! Мог бы полоснуть, конечно, из пулемета. Наверное, все-таки люди были… Вот такая встреча была.

Через две недели – Аркадак. Отец с тетушкой сразу нашли работу в школе, я там кончал десятый класс. И в 1943 году меня соблазнил мамин другой брат, Валентин Яковлевич, который кончал тогда Ташкентский Авиационный институт. Там был очень хороший радиофакультет, а я очень увлекался радио. И еще самолеты. Такое патриотическое было – должны же мы создавать свои настоящие самолеты, чтобы с "Мессершмитами" на равных можно было бороться, даже побеждая их. А у меня был пятерочный аттестат. Тогда медалей нам не давали никаких, но с пятерками принимали без экзамена. Я поехал в Ташкент и стал студентом Авиационного института. Через несколько месяцев я должен был призываться, и как раз через несколько месяцев Сталин издал указ, в котором списки были тех вузов, где студентов бронировали, где не брали. И Авиационный институт, как военный, тоже подлежал. Мне даже еще и 18 лет не было, но я уже попал под бронь. Вся война у меня была в студенчестве, и после войны студенчество. Так что я должен был кончить этот радиофакультет, после 4-го курса у нас был военный экзамен. Я учился ни шатко ни валко, тройку получил, что-то я там напутал, а с тройками не давали лейтенантов. Вот мои товарищи потом всю жизнь ахали, потому что военные сборы, через какое-то время на месяц нужно было отправляться на военные сборы, а я за тройку получил сержанта, а сержантов не брали. Поэтому я оказался на всю жизнь не военным. Так с этим военным билетом и просуществовал до ликвидации, ни разу, ни одного дня не будучи в армии. Так что я всю войну был студентом.

Иван Толстой: Когда же началась литература в вашей жизни?

Борис Егоров: Она началась еще в Ташкенте. Мы с товарищем решили, что очень мы малограмотные в гуманитарной сфере, в литературе и искусстве. И тогда можно было (после этого запретили) заочно учиться при очном студенчестве. Тогда реклама была, там было много московских и питерских профессоров, в САГУ, Среднеазиатский государственный университет в Ташкенте. Мы поступили на филфак, на заочное отделение. Но в этот момент, в 1945 году, несколько авиационных институтов ликвидировали, в том числе и Ташкентский. А студентов распределили по нескольким вузам страны – в МАИ, в Куйбышев и в Питер, потому что частью Ташкентского авиационного института был ЛИАП, Ленинградский институт авиаприборов, который эвакуировался в Ташкент, там многие преподаватели даже были из Ленинграда. И значительная часть с этим ЛИАПом была направлена в Питер. И я, слава богу, попал. Это Господь Бог или судьба меня именно в эту группу определили, так бы могли в Москву или в Куйбышев отправить, а я попал в питерскую группу. Конечно, было великое счастье! Я домой писал ликующие письма, что дорогая Шураня, вот я еду в Ленинград… Это действительно очень сильное было впечатление от города. И я кончал уже ЛИАП.

На пятом курсе я испугался кончать, потому что очень много было распределений дальних, а ведь нужно было три года отрабатывать, очень много было в Среднюю Азию и в Сибирь. Особенно Сибирь пугала и Дальний Восток. И я еще в эти месяцы все больше и больше склонялся к тому, что нет, вот этот заочный филфак – вот, где мое счастье. Я до того влюбился в филологию, да еще питерская знаменитая кафедра Ленинградского филфака во главе с Гуковским! Настолько интересны были их лекции, их семинары (заочники тоже ходили на обычные семинары), что я на пятом курсе решил, что я не буду рисковать, получать диплом, и я просто ушел в пятого курса, стал не посещать занятия, меня даже, по-моему, исключили, какой-то был приказ, и меня просто выгнали из ЛИАПа. Потом я очень дружил в кафедрой кибернетики ЛИАПа, до сих пор там возглавляет замечательный кибернетист и специалист по роботам Михаил Борисович Игнатьев. Он немножко моложе меня, ему тоже уже под 90, но он до сих пор заведует кафедрой, они роботами занимаются великолепно. Я потом вам могу немножко рассказать, как я потом с ними работами занимался, с этой кафедрой Игнатьева. А тогда я отрекся от Авиационного института. Заочникам было легко, можно было договориться с профессором, сдать экзамен, через неделю подготовить следующий… И я фактически за два с половиной года кончил. Я одновременно кончал ЛИАП и в 1948 году я заочно кончил филфак.

Иван Толстой: То есть еще до всех разгромов?

Борис Егоров: Да, до всех разгромов. Я еще имел счастье послушать Гуковского, изумительный был человек. А так как сочли, что у меня очень интересная дипломная работа… Написал я под руководством Григория Абрамовича Бялого, тоже замечательного профессора, замечательного лектора, тоже один из моих больших учителей. Тема у меня была "Тургенев и Чехов". Вот я размахнулся на такую сложную и интересную тему. Много там было наивного, но какие-то проблески там были, во всяком случае не только Бялый, но и кафедра сочла, что меня надо рекомендовать в аспирантуру. Наверное, надо было мне соглашаться, но уж очень был я честный. Из-за того, что я вместо пяти лет учился два с половиной года, тьма-тьмущая всяких у меня было провалов в познаниях. Я подумал, что могут открыть мою малограмотность на вступительных экзаменах, и как это стыдно, давай-ка я годик подожду. И я сказал Бялому, что пойду в школу. Тогда было довольно легко в Питере найти работу учителя по литературе и языку, и я учебный год проработал учителем в школе. Взял очень немного, у меня было 9-10 часов всего, и сидел с утра до вечера занимался, эти пятна ликвидировал, и к следующему году я более или менее подготовился.

Но я не учел, во-первых, озлобления парткома. Там Бердников возглавлял партком, он по просьбе Бялого меня рекомендовал, он был рецензентом моей работы, и так как я тогда отказался сразу идти в аспирантуру, то место пропало, и они ужасно злились на меня. Мне надо было поговорить с ними, но не догадался я. И тут еще 1949 год, уже накатала вот эта вся жуткая кампания. Тут все уже изменилось, Бердников рвал и метал. Бялый сказал: "Не подавайте в аспирантуру, Бердников вас зарубит, и еще я сейчас в подвешенном состоянии". (Потому что Бялый хоть и не оказался в ряду этой первой четверки, которых особенно громили – Гуковский, Жирмунский и Азадовский, – но все же он тоже непрерывно был под критикой). "Подайте в Пушкинский дом, это все-таки в стороне, они не знают о том, что вы год пропустили". И я подал в Пушкинский дом. Но оказалось не так просто. Владимир Иванович Малышев, который по некоторым обстоятельствам был моим очень хорошим знакомым, тогда был в парткоме Пушкинского дома. Он сказал: "Ваши документы одобрены, но только кто-то обратил внимание, что ваш шеф – Бялый. Ни в коем случае на экзамене не говорите про Бялого". Я как-то перекривился внутренне. Я, конечно, не буду специально говорить, но если меня спросят, неужели я буду лгать? И так оно и получилось. Экзаменовали меня Пиксанов и Десницкий. Пиксанов к Бялому очень, видимо, плохо относился, и на вопрос, кто мой руководитель, стоило мне сказать, что Григорий Абрамович Бялый, я получил двойку. Они попытались какие-то сложные вопросы задавать. Он начал смотреть мою дипломную "Тургенев и Чехов". "А вот вы занимались историческими материалами о том, как русскому крестьянству после отмены крепостного права жилось?" – "Да нет, я специально крестьянством не занимался". – "Ну, оно видно: Григорий Абрамович Бялый…" Пиксанов был злой человек. И – двойка. А я школу бросил, я думал, что я пойду в аспирантуру. Несколько недель в раздрае: то ли опять возвращаться в школу…

Но вдруг оказалось место. Звонит мне Григорий Абрамович Бялый. Был второй пединститут тогда имени Покровского, потом его ликвидировали, там тоже хорошая аспирантура, и там почти все университетские профессора – Долинин, Максимов… "Подавайте туда документы, там освободилось место". Мы вчетвером поступили на костях Павла Семеновича Рейфмана, потом будущего профессора Тартуского университета. Он сдавал вступительные экзамены. Его и по пятому пункту, в первую очередь, но формально придрались, что у него нет педпрактики. Он сразу после окончания вуза поступал. То есть его провалили в ВАКе, хотя он уже получил пятерку на вступительном экзамене. Но ВАК не утвердил и оказалось одно свободное место, на которое приняли сразу четырех поступивших.

Между прочим, замечательный был директор Александр Григорьевич Егоров, мой тезка фамильный, один из видных кагэбэшных деятелей. Он, будучи полковником, брал в плен Паулюса в Сталинграде, потом он нам рассказывал этот эпизод. А его после войны, то ли у них сокращение было, то ли нужно было человека, в общем, его назначили директором этого Педагогического института имени Покровского. И он оказался очень честным и глубоким человеком, он во всей этой вакханалии 1949-50-х годов, может быть, потому, что он был крупный военный кагэбэшный чин и не очень боялся, но он очень свободно себя вел и пренебрегал этим пятым пунктом. Наверное, единственный директор тогда в Советском Союзе. Он, например, в следующим году, в 1950-м, взял будущего моего товарища в аспирантуру Якова Семеновича Билинкиса. Вместе со мной поступала Лина Дмитриевна Хихадзе, известная потом грузинская работница в нашей сфере, профессор Тбилисского университета. Умерла она недавно, к сожалению, от голода – в тяжелой такой материальной обстановке жила, у них там пенсии слабые. Мне сказали друзья, что от голода умерла. А она – дочка главного прокурора Грузии, в 1937-м расстрелянного. Она поступала в МАИ, ее повернули, а мой тезка Егоров ее взял. Поразительный человек! Вечная ему слава и благодарность, что он не смотрел на анкеты, а брал по существу. И там, слава богу, никаких пятен на мне не нашли, я поступил в аспирантуру, ее кончил благополучно, и вот так началась моя филологическая карьера.

(Продолжение разговора с Борисом Федоровичем Егоровым следует.)

Уважаемые посетители форума РС, пожалуйста, используйте свой аккаунт в Facebook для участия в дискуссии. Комментарии премодерируются, их появление на сайте может занять некоторое время.

XS
SM
MD
LG