Ссылки для упрощенного доступа

Вечный ковер жизни


Дмитрий Олсуфьев
Дмитрий Олсуфьев

Семейная хроника графов Олсуфьевых в рассказе историка Михаила Талалая

Иван Толстой: Сегодня мы будем говорить об одном из русских семейств, связавших свою жизнь с Россией и Италией. Под таким заглавием – "Вечный ковер жизни" – в московском издательстве "Индрик" вышла книга воспоминаний графа Дмитрия Адамовича Олсуфьева, которую подготовил к печати наш культурный чичероне, историк Михаил Талалай. И познакомимся с некоторыми страницами этих мемуаров.

Михаил Талалай: Я долго сидел над этим текстом, лет пятнадцать прошло от обретения этой рукописи, для меня это необыкновенный срок, потому что сам хронологический охват рукописи и количество упомянутых там персоналий настолько объемны, что я долго не знал, как подступиться к такой большой работе. Хотел бы разъяснить нашим слушателям необычное отчество героя – Адамович. Имя Адам – повторяющееся в родословной Олсуфьевых. Сам Олсуфьев в своей книге вспоминает, что при императоре Петре обергофмейстер Василий Дмитриевич Олсуфьев, спутник императора в заграничных путешествиях, женат был на голландке Еве Голендр. Император Петр крестил у них сына и сказал: "Бог сделал от Адама Еву, а я сделаю от Евы Адама". Таким образом и получился Адам, которого, как пишет справедливо наш мемуарист, и в святцах русских нет, и непонятно, когда справлять свои именины.

Итак, Дмитрий Адамович Олсуфьев, интереснейшая личность, которая как будто выпала из истории как и многие другие образованнейшие, милейшие, деликатнейшие люди в ХХ веке, которые просто были выброшены из страны, забыты и от которых, слава богу, сохранились мемуары, ждавшие своего часа. Рукопись не выходила, в первую очередь, из-за собственной семейной истории Дмитрия Адамовича. На склоне лет, когда он писал в эмиграции, жил в богадельнях в разных городах Франции, жил он скованно, он пишет: "Господь Бог не сподобил меня создать семью, хотя были увлечения, а как мне хотелось бы". В общем, умер он бездетным, но, слава богу, сохранилась хотя бы его рукопись. Мне даже не удалось установить, каким образом она попала из Франции в Италию в семью Олсуфьевых, к родственникам. Я с этими родственниками познакомился, когда обосновался во Флоренции, они вручили мне эту необработанную машинопись с перебивками, с возвращениями, с комментариями, потому что автор не успел ее подготовить к печати. Это тоже было одним из препятствий: что делать с таким документом? Печатать его как он есть? Это все-таки не литературный памятник. В итоге я предпринял такой структурный ход – сделал блок отдельных вставок, примечаний, убрал их в конец книги, чтобы сделать ее более читабельной, чтобы современный читатель не уходил от мейнстрима, от очень качественного литературного повествования.

Император Петр крестил у них сына и сказал: "Бог сделал от Адама Еву, а я сделаю от Евы Адама"

Иван Толстой: Осталось теперь только сказать, кем же был этот достославный Дмитрий Адамович.

Михаил Талалай: Дмитрий Адамович – выходец из культурнейшей дворянской семьи, сливки русского общества второй половины 19 века. Получил блестящее образование, был выпускником Московского университета. Затем небольшая военная карьера и карьера государственного человека. Сначала в провинции – он земский начальник в Московском уезде, затем он мировой судья в Дмитровском уезде, а это его любимый куст, он много пишет в своих воспоминаниях о старом помещичьем, дворянском и интеллигентском быте Дмитровского уезда. Это практически отдельная книга. Сейчас в Дмитрове эта публикация пользуется большим вниманием, потому что реконструированы мельчайшие подробности жизни этого уголка Подмосковья рубежа 19-го – начала 20 века. Затем у него большое поместье под Камышином, он – предводитель Камышинского дворянства. Затем он председатель Саратовской губернской земской управы. В основном – провинции. Но он набирает вес, блестяще образованный и очень преданный государственному служению, и постепенно занимает все более высокие посты.

Во время русско-японской войны он уходит добровольцем-санитаром, попадает в плен к японцам (к сожалению, он об этом мало пишет), затем он был выпущен. К сорока годам он один из организаторов и один из самых видных участников "Союза 17 октября". Он член Государственного совета от Саратовской губернии, он один из основателей так называемого "Прогрессивного блока", член "Постоянного совета объединенного дворянства", получает чин камергера, действительного статского советника. Начинается Первая мировая война, когда Олсуфьев занимает достаточно высокие посты как парламентарий. Он – думец, его во время войны даже отправляют в поездку по странам Антанты, он, естественно, выступает за продолжение войны, но, будучи человеком очень проницательным, он к 1916–17 году ощущает тупиковость продолжения этой военной политики. Он начинает зондировать почву насчет сепаратного мира, это становится известно и в этот последний момент его дореволюционной карьеры у него были неприятности на политической арене. Тем не менее бурную и очень важную для нас политическую жизнь он в своей книге не описывает. Его книга посвящена детству и юности, дворянскому Петербургу, аристократической Москве, это общее раздумье о пути России. Почему? У него вроде бы было время, он начинает писать свои записки сразу после бегства в 1921 году, в Сербии, в какой-то богадельне в местечке Топчидер, где он обращается к мемуарам, которые пишет пятнадцать лет. При этом почти ни слова не говоря о своих политических связях, о своих знакомствах, наверняка блестящих – все внимание на семейную жизнь.

Я думаю, что психологически для него, беженца-эмигранта, светлые семейные воспоминания – это одна из его опор жизненных. Но, думая о семье, он в ней находит некую червоточинку, которая, по его мнению, и привела к краху России. Он этот крах, по спирали забираясь в своей памяти, возводит к своим родителям. Но в целом он хочет рассказать своим родным, кто такие Олсуфьевы, чем они прославились, откуда они пошли. С какими-то материалами он выехал, потому что он рассказывает разные семейные истории, некоторые связаны с Италией, в частности, его дед, которого он не знал, но память о котором сохранилась, очень близкий ко двору, умер в Риме. Он пишет, что Олсуфьевы всегда занимали вторые роли в российском государстве, они не любили быть на первом плане, они любили семейную жизнь, для них родовые понятия и родовой образ жизни значили больше, чем придворная карьера, они сознательно от нее уклонялись, и, в частности, Дмитрий Адамович повторяет лозунг своего отца: "Ничего не проси и от ничего не отказывайся". По такому принципу Олсуфьевы и жили.

Дмитрий Адамович родился в Петербурге, на берегу Фонтанки, в доме, который так и называется – Дом Олсуфьевых (он был потом очень элегантно перестроен архитектором Щусевым), напротив более известного в наше время Чижика-пыжика, установленного на противоположном берегу у Михайловского замка. Он пользуется воспоминаниями своих родных, описывает быт своих отца и деда еще до своего рождения, изучал он и сохранившуюся переписку, делал какие-то выписки. Дальше он проводит линию от первых петербургских лет до переезда в Москву. По своему психологическому складу и образованию Дмитрий Адамович – москвич. Он поступил в известную Поливановскую гимназию в Москве, где учились блестящие люди, соответствующие его положению, затем был университет, и далее основная часть воспоминаний посвящена матери. И здесь в фигуре своей матери он обнаруживает первое отстранение. По понятиям Дмитрия Адамовича, крах Российской империи был вызван тем, что люди такого положения, богатства и образования, как его мать, в первую очередь (отец жил своей собственной жизнью уже), которая устроила свой собственный культурный салон, но оппозиционный правительству.

Речь идет об эпохе достаточно либерального Александра II, но мать Олсуфьева даже теми преобразованиями была недовольна. Была некая фронда в их доме, критиковались решения двора, разные постановления, о которых он не упоминает, но воссоздает такой психологический портрет отстраненности. Таким образом, семейная детская драма Дмитрия Адамовича – это воля матери, которая была народницей от аристократии, считала, что аристократия и дворянство должны служить народу, но не на службе у государства, а в некоей оппозиционности. В частности, она навязала всем своим детям любимого влиятельного наставника по фамилии Дуброво, который скончался достаточно молодым, это вылитый Базаров, который воспитывал молодых Олсуфьевых в очень строгом, аскетическом духе, отрицая служение государству, отстраняясь. То есть Россию должны создавать заново, разрушив Россию царей Романовых. И вот это отступление матери, которая по своему положению должна была способствовать реформам в либеральном стиле, наоборот, ее радикализм, по мнению Дмитрия Адамовича, и послужил и травмой его личной психологической, и в целом отторжению целого слоя дворянства от возможной работы на преобразование государства российского.

Иван Толстой: Познакомимся с одной из главок мемуаров Дмитрия Адамовича Олсуфьева, посвященных Дмитрию Ивановичу Менделееву.

"Говоря о соседях своих, скажу несколько слов о Д. И. Менделееве. Знакомство мое с ним было краткое: но оно оказало некоторое влияние на мою жизненную карьеру. Оно укрепило мой уклон к "практической" деятельности, мой вкус к промышленным начинаниям, из которых первое, весьма неудачное, было устройство маслобойки в смоленском имении, о чем, может быть, скажу после в хронологическом порядке, так как хозяйственная моя деятельность началась в 1888–1889 годах.

Менделеев был замечательная и очень оригинальная личность. Его наружность известна. И наружность, и манеры, и голос тоже своеобразны: широкий крепыш, среднего роста, с огромной головой с широким лбом, с окладистой бородой, с длинными, пышными, до плеч волосами, как у некоторых духовных лиц. Голос – грубый бас, манеры – угловатые до грубости. Его внешняя грубость, может быть, помешала ему сделать государственную карьеру, к которой, мне кажется, он стремился, так как был очень честолюбив. Он даже не был членом Государственного Совета.

Менделеев был горячий русский патриот, с правым правительственным уклоном, фанатик промышленного, антиземледельческого развития России. "Не одним хлебом жив будет человек" – применял он эти евангельские слова к экономической политике России. Он был определенно виттевской школы или, вернее, сам Витте был менделеевской школы.

Мои инстинкты к практической деятельности нашли себе поддержку в речах, которые я слышал от Менделеева, и его влияние на меня укрепило мою оппозицию матери, мечта которой состояла в том, чтобы из сыновей своих сделать кабинетных ученых, стоящих вне русской, царской политики, которую она презирала.

Менделеев был не полуученый, как многие профессора, а настоящий ученый, русский доктор Фауст (не Вагнер, эта тупая посредственность, прототип обычного профессора). Под старость он, как и гетевский Фауст, нашел свою Маргариту (очень красивая и молоденькая вторая его жена) и тоже начал копать канаву, т. е. увлекался материальным благополучием родины.

Менделеев был совершенный рационалист и материалист. Он верил в беспредельный прогресс науки, до мистицизма, вплоть до воскресения мертвых через науку. Мне помнится, что он что-то подобное однажды сказал мне. В интимной, глаз на глаз беседе он не скрывал своего антихристианства, например, он возмущался, что есть еще люди, которые верят в Откровение, тем не менее где-то в печати похвалил и "Московский сборник" всесильного тогда еще Победоносцева. Но это, конечно, из практических видов.

Менделеев был совершенный рационалист и материалист. Он верил в беспредельный прогресс науки, до мистицизма, вплоть до воскресения мертвых через науку

В беседах же со мною он ужасался, что есть еще люди, которые верят в Откровение и, показывая мне снятые им фотографии с наших северных олонецко-архангельских мужиков, восторгался красотою этих русских лиц, приговаривал: "Ну, какие они христиане!", т. е. могут ли люди с такими умными, энергичными лицами оставаться верующими в безумие христианства?

В 1881 году, когда я посетил раза два или три Менделеева в его Клинском имении и посиживал с ним часа по два вдвоем в его кабинете (он, по-видимому, из старческой ревности, не знакомил меня со своей молодой женой, и этому я обязан, что он подарил меня такими интересными беседами), так вот в 1881 году, во мне происходил мой философско-религиозный поворот к Церкви и религии.

И странно, несмотря на это, меня не оскорбляло менделеевское отношение к религии, как оскорбляло меня то самодовольно-ограниченное поклонение перед наукой и пренебрежение к религии, которое я чувствовал в большинстве моих учителей-профессоров и отражение их в моей матери. Менделеев был доктор Фауст, научный мистик и патриот, любящий жизнь во всей ее полноте, а те были ограниченные позитивисты, тупые педанты Вагнеры.

Помню, я спросил его мнение о Дарвине и его оригинальный ответ: "Дарвин велик, дарвинизм – блевотина!", т. е. Дарвин как одна из ступеней научного прогресса велик, дарвинизм, как догматика, религия, не подлежащая критике, есть научный застой, а потому он есть научное болото, блевотина. А ведь в той университетской умственной среде, в которой я вращался, и, как в карикатурном виде, у моей матери дарвинизм и ограниченный научный позитивизм был именно религией, вроде как марксизм (ленинизм) у нынешних сектантов-фанатиков большевиков.

Малая наука отводит от Бога, а большая опять к нему приводит, сказал, кажется, Ньютон. Менделеев был человек большой науки, с каким-то подкупающим мистическим размахом и мне казалось его антихристианство каким-то весьма извинительным, почти комическим недоразумением. Вот почему я так себе объяснил его богоборчество, которое меня и тогда как-то не оскорбляло.

В 1887 году у нас в имении была устроена астрономическая станция для наблюдения за солнечным затмением. К нам в Никольское съехались ученые наблюдатели из Петербурга и из чужих стран. Менделеев приезжал к нам несколько раз. В час затмения он поднялся на аэростате. Как бы Менделеев порадовался, видя успехи нынешней авиации!

Менделеев в своем научном мистицизме тоже стремился завоевать небо. Странный он был человек. В нем было что-то, несомненно, гениальное и в то же время узко ограниченное. Что-то великое по смелости мысли, патриотизму и энергии, и в то же время что-то мелкое, даже смешное, чисто житейское. Я помню, как однажды профессор П. Гр. Егоров рассказывал мне и брату, как Менделеев волновался, в каком мундире и в каких панталонах – белых или черных – ему следует встретить Государя или, не помню, Наследника при его посещении управляемой Менделеевым "Палаты мер и весов".

Недавно я перечитывал его прогремевшую книгу "К познанию России". Насилу мог принудить себя дочитать до конца. Сам метод познания приводит меня в какое-то недоумевающее уныние: груда цифр и статистики и как проблески в этой тьме единичные, может быть, гениальные мысли. Но все вместе для моего, может быть, в некоторых отношениях слабого умишка совершенно неудобоваримое. Мне представляется, что если бы все его мысли о России соединить в одну краткую, но хорошо написанную статью, без всякой статистики, то цель его книги была бы гораздо больше достигнута.

Менделеев был верующий мистик точных наук и неверующий скептик всяких отвлеченных умозрений, а тем более всякого как религиозного, так и научного догматизма

Но Менделеев был враг всякой необоснованной умозрительности. В то время (1887) я увлекался книгой Данилевского "Россия и Европа". Я спросил Менделеева, каково его мнение об этой книге. Смысл его отзыва был таков: слишком много красивых умозрительных обобщений. Менделеев был верующий мистик точных наук и неверующий скептик всяких отвлеченных умозрений, а тем более всякого как религиозного, так и научного догматизма. Отсюда, мне кажется, его вражда и к официальному, казенному (другого он не знал) христианству, и к официальному, казенному дарвинизму и "латинизму". Ко Льву Толстому, как проповеднику, он относился с полным пренебрежением.

Я думаю, что Менделеев был очень честолюбив и, конечно, он имел все права на гораздо большую честь, чем ему оказывала официальная Россия. Мне думается, что при нашей бедности в людях как государственный деятель он не был достаточно использован в своем отечестве. За свой угловатый, грубый характер он даже не был членом Государственного Совета, этот горячий патриот и великий ученый. Помню, что его не хотела принять и Императорская Академия наук. Да и не знаю, был ли он академиком, в конце концов. Невольно вспоминаются слова Бомарше про "старый режим": "Можно ли добиться талантом? – Всего добивается посредственность и нахальство".

Забыл упомянуть еще, что он был фанатичный, непримиримый враг классицизма: в классицизме, в классическом образовании Менделеев видел главное зло нашего времени.

По совету и указаниям Менделеева в 1888 году мы, то есть я, Сергей Толстой и Миша Орлов (мать его Ольга Павловна, урожденная Кривцова) совершили интереснейшую поездку по Донцу на лодке, производя по пути промеры глубины этой реки. Менделеев мечтал, чтобы правительство превратило Донец в судоходную реку. К сожалению, никакого описания поездки мы не удосужились сделать в свое время".

Так писал в своих воспоминаниях Дмитрий Адамович Олсуфьев. Продолжаем разговор с историком Михаилом Талалаем.

Михаил Талалай: Дмитрий Адамович описывает семейные волнения после убийства Александра II, описывает еще большее отторжение, которое чувствовалось в семье, произошедшее между верхушкой России, Александром III, который уже отстранился и от светских развлечений, и таким образом пропасть между царствующим домом и высоким дворянством все более и более увеличивалась. Впервые в этих воспоминаниях представляется ряд фигур, которые были или соседями, или знакомыми семьи. В частности, по Дмитровскому уезду семья Олсуфьевых дружила с Дмитрием Менделеевым, поэтому я выделил особую главку (у самого мемуариста не было даже названий). Иван Тургенев дружил с Олсуфьевыми, состоял с ними в переписке, краткие воспоминания есть и о Тургеневе. Особенной любовью пользовалась семья Толстых. В доме Дмитрия Адамовича, толстоведы подсчитали, живя, ночуя, столуясь, Лев Николаевич провел более 120 дней. Некоторые вещи, например,"Смерть Ивана Ильича", были написаны в доме Олсуфьева. Дмитрий Адамович был очень по душе Льву Николаевичу, и он хотел, чтобы одна из его дочерей вышла замуж за Дмитрия Адамовича. Но Дмитрий Адамович тогда уклонялся даже от такого лестного родства с великим российским писателем. Так что есть интересные воспоминания о связях и о визитах Толстого в имение Дмитрия Адамовича.

Михаил Талалай
Михаил Талалай

Когда Дмитрий Адамович принялся за написание мемуаров, он сам понимал, что к печати они не готовы, и думал, что кто-то из его родных возьмется за приведение их в порядок. В частности, он вспоминал своего двоюродного брата Дмитрия Александровича Олсуфьева, который в русской культуре в последнее время стал достаточно известен. Он был искусствоведом, после революции остался в России и был одним из работников музея, который образовался на базе закрытой Сергиевской Лавры. Он спасал иконы, был мемуаристом, писал искусствоведческие очерки об иконах, о русском традиционном искусстве. Дмитрий Адамович из Франции задавал такой вопрос: может быть, Юрий, мой кузен, когда-нибудь возьмет эти записки? Но, конечно, он не мог предполагать, что Юрий Александрович был арестован и расстрелян, попал под каток большого террора. Поэтому эти записки не попали в круг самих Олсуфьевых, а попали русскому историку во Флоренции через флорентийских Олсуфьевых, с которыми я был близко знаком и сейчас поддерживаю отношения. Они берегли эту рукопись, но не знали, что с ней делать. Это был единственный экземпляр, и даже после публикации моей никаких других посылов, что кто-то отозвался, не было. Единственный спасенный экземпляр в итоге был опубликован. Экземпляр из Франции попал в Германию к Скоропадским, потому что надпись на рукописи: "Дмитрий Адамович Олсуфьев. Семейная хроника" (это название машинистки, которая печатала) и следующая строчка: "Переписано от руки Анной Скоропадской". Это жена последнего украинского гетмана, с которой Олсуфьев тоже находился в родственной связи через Миклашевских (мать Дмитрия Адамовича). Поэтому я, восстанавливая эту цепочку, думаю, что после смерти Скоропадских рукопись переправили в Италию, зная, что есть близкая, но разветвленная родня. Олсуфьевых целый клан сложился в Италии. Хотя, повторю, что это не совсем моя тема – Дмитрий Адамович сам к Италии не имел непосредственного отношения. Естественно, в публикациях я акцентировал моменты связанные с Италией, потому что у любого русского человека есть что рассказать про Италию. В частности, няней в его московском доме была итальянка Мария Монастьер, и мне удалось раскопать, откуда она была родом. И другой приятный для меня эпизод, как исследователя русской Италии, когда во время Первой мировой Дмитрий Адамович парламентарием едет в Италию, союзницу России по Антанте, он находит время и едет на самый север Италии, под Турин, где жила старенькая Мария Монастьер, и они там с ней встречаются. Итак, без названия машинопись, без определенного адресата-читателя, потому что у Олсуфьева вскоре замысел расширяется, мне кажется, он понимает, что ценность его воспоминаний, пусть это и семейная хроника, это не только Олсуфьевы, и поэтому иногда он пишет "кто бы ты ни был, мой будущий читатель…". В итоге книга должна иметь название, и я взял из одного его пассажа очень важную для него мысль, он к ней несколько раз возвращается. Для него все кажется сплетенным, жизнь людей ему представляется каким-то вечным ковром, он представляет, что существует в других измерениях огромный ткацкий станок, мы видим часть этого вечно ткущегося ковра жизни, и это выражение "вечный ковер жизни" я и взял в качестве названия книги.

Когда книга вышла, мы устроили целый праздник в Риме, собрались потомки итальянских Олсуфьевых. Фигура Дмитрия Адамовича для них была неизвестная, потому что все писалось на русском, нынешние потомки уже итальянизировались, для них был более известен кузен Юрий Александрович, сейчас о нем больше пишут, а лет 15 тому назад была переиздана его книга "Из прошлого одной усадьбы", где описывается русская дворянская жизнь рубежа 19–20-го веков.

Иван Толстой: Еще одна цитата из мемуаров Дмитрия Адамовича Олсуфьева. Глава "Париж в 1875 году".

"Мать решила порвать с Петербургом, и мы осенью переехали в Париж и поселились на avenue Josephine №69, нынешняя d’Jena (или Kleber?). Я уже говорил о наших парижских учителях.

Прибавлю еще два-три штриха, касающихся моих отношений к нашему воспитателю доктору Дуброво. Помню мое столкновение с матерью еще летом в Никольском вскоре после кончины брата. В каком-то разногласии с мамА я сказал, что Илларион Иванович (так звали Дуброво) для меня – не авторитет. Помню, с каким ожесточением мать на меня за эти слова напала. Это было в присутствии нашего петербургского законоучителя, гостившего у нас в деревне, священника К. И. Ветвеницкого. Помню, что он, хотя и не решался противоречить матери, но был, не показывая открыто этого, на моей стороне.

В Париже со мною произошел такой эпизод, который я теперь вспоминаю в таких чертах. Я страстно любил в детстве собак и вообще животных. Мы часто посещали Jardin d’acclimatation, который, кстати скажу, тогда был серьезным учреждением, а не балаганом, как теперь. Там дети катались на слоне. Мне, 13-летнему мальчику, тоже захотелось покататься, и я проехался на слоне. Из этого вышло какое-то крайне обидное для меня столкновение с нашим воспитателем: мне припоминается, что он как-то зло высмеял меня, что такой поступок не соответствует моему большому возрасту. Не ручаюсь за подробности, но у меня остался от этого столкновения какой-то горький осадок на долгие годы.

Мне, 13-летнему мальчику, тоже захотелось покататься, и я проехался на слоне. Из этого вышло какое-то крайне обидное для меня столкновение с нашим воспитателем

Помню другой эпизод. Отец наш, генерал свиты, раза два приезжал к нам из Петербурга в Париж. Как-то за обедом Дуброво с ним заспорил о Франции, которую мать и он, как юную республику, тогда просто боготворили. Отец что-то сказал против. Дуброво на очень плохом французском, которым он, однако, любил щегольнуть, грубо сказал: "У вас московские манеры". Отец не выдержал и уже совсем резко его осадил: "У меня манеры не московские, не парижские, а мои собственные". Дуброво совершенно притих против этого окрика. Мы, дети, в смущении притихли – наше сознание двоилось, но меня поразило, как Дуброво притих.

В других этажах того же дома над нами жила семья военного агента барона Фредерикса (жена – рожденная Арапова) и семья Мещерских, она рожденная Красовская, в первом браке Сипягина. Княгиня (Дария Мещерская) была страшно "черносотенная" (по-теперешнему). Она иначе не говорила, как Хам-Бета. Моя мать и Дуброво восторгались Гамбеттой, который вел в то время борьбу с президентом Мак-Магоном. Споры были у них постоянные и в нашей семье только насмехались над направлением Мещерских.

Дочь княгини от первого брака Дина Сипягина (впоследствии Александра Сергеевна Дубасова, жена известного адмирала) была тогда сравнительно со своей семьей левого направления. Она очень сдружилась с моей сестрой и матерью, и они вместе ездили на лекции в College de France. Она была высокая, видная, живая, умная девица. Она смеялась над правизной своей матери, над ее наставлением, что все барышни должны заботиться о том, чтоб "нравиться мужчинам".

Помню, что из России на побывку приезжал в Париж огромного роста, толстый, некрасивый, медведеобразный увалень, молодой человек, ее брат Михаил Сипягин (впоследствии министр внутренних дел). Помню, как у нас в семье и сама сестра смеялись над Митей, тоже весьма правого направления. Мы признавали его глупым. Постоянными друзьями нашего дома была русская ученая интеллигенция. Преподаватели наши: физики Н. Г. Егоров (впоследствии известный профессор и директор "Палаты мер и весов" в Петербурге), словесник, довольно глупый профессор Киевского университета, Иннокентий Михайлович Богданов (его у нас звали "балдой"), профессор Успенский (впоследствии известный историк Византии), мы его тоже считали неумным; скромный и всегда красневший от застенчивости рыжий доктор Строганов (из Одессы, отец нынешнего мнимого графа Строганова), преподаватели французского языка Mr и Mme Tronchet, скучнейший тип учителя, Mr и M-me Berthe – совсем скромные, но милые "буржуа" (он служил кем-то на фортепианной фабрике Плейеля). Это была наша интеллигентская, демократическая компания. Наша семья стала резко на путь демократизации, продолжавшейся в течение десяти лет до 1885 года, когда мы кончили с братом в Москве университет.

Но посещали изредка наш дом и представители нашего прежнего светского круга. Таковыми были наш троюродный брат князь Григорий Кантакузен (советник посольства, женатый впоследствии на рано умершей, очень милой, по словам матери, графине Шуваловой, матери жены члена Государственной думы Балашева). Мы в детстве его очень любили, и так как Gregoire постоянно таскал на плечах, мы его прозвали "лошадкой". Это был, по-моему, довольно пошленький тип чванливого (он писался на карточке Prince Ange-Comnene-Paleologue-Vabois Cantacuzene) дипломата. В нашей демократической оппозиции он нами высмеивался. Он был какой-то редстокист и постоянно говорил: Depuis que j’ai la foi ("с тех пор как я верю"), над чем мать наша надсмехалась.

Другим посетителем был всеми нами очень любимый за остроумие и веселость атташе при российском посольстве дядя Ваня Всеволожский (впоследствии известный директор Императорских театров в лучшую их эпоху). Раза два бывал у нас, я помню, маленький сухонький старичок, известный граф Н. Н. Муравьев-Амурский, бывший, думаю, тогда уже в оппозиции и, может быть, потому ценимый моею матерью.

Довольно часто посещала наш дом очень добрая, милая и важная парижская русская дама княгиня Ольга Егоровна Трубецкая; муж ее "знаменитый" Джанни никогда у нас не бывал. Раз или два нас, детей, возили играть в их пышный дом на rue d’Argenson, где был хорошенький кудрявенький мальчик, которого мы почему-то тогда уже между собой называли по отчеству "Юрий Иванович" и его сестра Ольга (ныне – графиня Бобринская). Там нам, мальчикам, показалось скучно (дети Трубецкие были моложе нас) и натянуто. Вспоминается мне еще какой-то очень дальний родственник старичок князь Горчаков (кажется, сын Крымского главнокомандующего). Вот и все, кого я помню.

Я уже упоминал в начале моей хроники, что между сестрами, т. е. нашими матерями, в Париже происходили частые размолвки в политическом их направлении.

Тетя Леля Всеволожская держалась старых традиций и читала Figaro, моя мать уже отдавалась республиканизму и демократизму и читала L’Homme Libre Луи Блана.

Мы, мальчики, попали под влияние Миши Всеволожского, который воспитывался в обычных стародворянских традициях аристократического круга, и тогда еще бессознательно, но это-то мне и нравилось в нем. Из-за этого опять происходили столкновения с доктором Дуброво.

Нашими общими преподавателями были: по географии какой-то элегантный, блестящий профессор Mr.Melouzet, по французскому языку Mr.Tronchet, по русскому приехавший с нами из России Иван Васильевич Зеленцев. Катехизис нам с братом преподавал очень строго и без всяких комментариев наш воспитатель Дуброво. По воскресеньям мы с братом ходили в русскую церковь на rue Daru.

В эту зиму мы сблизились в Париже с двумя русскими семьями: с Корсаковыми (мать – рожденная Бороздина), нашими соседями по Дмитровскому уезду, с которыми мы оставались друзьями всю жизнь, и еще с семьею всеми нами обожаемой Елены Сергеевны Рахмановой, рожденной Волконской, дочерью декабриста, о которой я говорил в отдельном печатном моем воспоминании о Тургеневе. Сын Елены Сергеевны был наш сверстник, Миша Кочубей, от второго брака Елены Сергеевны.

Миша Всеволожский, как воспитанник французского гувернера, прекрасно говорил по-французски. Мы с братом, напротив, очень слабы были во французском языке. В особенности – брат мой, вообще малоспособный к языкам, и во всю жизнь свою плохо знавший французский язык".

Михаил Талалай: Как же получилось, что те родственники Олсуфьевых оказались в Италии? Присутствие итальянских Олсуфьевых подтверждает общий закон русской эмиграции в Италии – преемственность. В Италии в основном обосновались после революции те, которые имели уже какие-то контакты, связи с Италией, потому что Италия в 20-е годы не привечала русских эмигрантов. Многие из итальянских Олсуфьевых появились на свет до революции во Флоренции, потому что их мать приезжала туда из Москвы на сносях, у нее там была доверенная акушерка, и просто в метрике о рождении у Марии, Дарьи и других стоит "Флоренция". Отец семейства, чтобы облегчить процесс деторождения, купил во Флоренции домик, не зная, что этот домик потом станет их основным местом жительства в Италии, поэтому им было куда ехать, у них были связи. Отец, Василий Олсуфьев, после революции прибыл во Флоренцию, там развернулась его жизнь и его супруги Ольги Павловны. Я в этой книге в качестве приложения опубликовал кратенький мемуар Ольги Павловны об их бегстве из России. Она писала на французском языке, мемуар называется "Разбросанные листья. Кавказ в 1918 году". Существует итальянский перевод, который сделали сами Олсуфьевы, но не опубликовали. И затем несколько мемуарных текстов, которые я также впервые опубликовал в качестве приложений, немножко усилив итальянскость всей этой книги, в частности, впервые опубликовал мемуар дочери Ольги Павловны, известного литературоведа, переводчицы Булгакова и солженицынского "Архипелага ГУЛАГа" Марии Васильевны Олсуфьевой (мы о ней рассказывали в одной из наших передач). Она в 30-е годы, когда стали появляться у нее дети, чтобы они знали о своих русских корнях, написала эту тетрадку, которая не издана на итальянском, а сейчас издана на русском языке. Там она описывала и какие-то кусочки ранних детских воспоминаний в местечке Ершово, и первые итальянские воспоминания. Этот текст попал ко мне от ее детей. Затем в этой же книге небольшой кусок воспоминаний ее сестры Александры Васильевны Олсуфьевой "Профили на песке". Эта вещь опубликована на итальянском. Она стала художницей, у нее сложилась своя школа такого реалистического направления, ученики, с помощью которых был издан альбом и в нем немножко русских воспоминаний, которые я для нашего издания отобрал, не стал переводить все ее размышления о жизни и об искусстве, а чисто русские фрагменты. Оставил название итальянской книги "Профили на песке". Поэтому тут целая серия фрагментарных воспоминаний, которые дают нам фон жизни Олсуфьевых, наряду с эпохальной реконструкцией, очень прочувствованной, главного героя нашей публикации. Я надеюсь, что книгу Дмитрия Адамовича будут читать.

Одной из самых известных Олсуфьевых в Италии стала еще одна сестра, было даже такое собирательное понятие "сестры Олсуфьевы", четыре красавицы. Дарья Олсуфьева сделала самую блестящую партию – она вышла за князя Боргезе, который стал одним из главных героев Второй мировой, он был одним из самых отважных моряков итальянской армии, организовал подводную флотилию первой субмарины. К сожалению, сама Дарья не оставила воспоминаний. Она написала две книги – "Гоголь в Риме" и "Ветхий Рим". Она переехала из Москвы во Флоренцию, вышла замуж, стала римлянкой, влюбилась в Рим и составляла небольшие очерки, разного рода анекдоты и истории о Риме. Отсутствие собственных воспоминаний Дарьи Васильевны, а она погибла молодой в автокатастрофе, я восполнил небольшим мемуаром на итальянском языке ее сына "Моя мать Дарья Олсуфьева-Боргезе", который вышел в качестве предисловия к книге о Риме матери. Часть итальянская для меня была много проще, потому что я познакомился уже с внуками первых эмигрировавших Олсуфьевых, которые очень тепло отнеслись к моему поиску, снабдили меня и фотографиями, и этим мемуарами, часто неизданными. Они все очень естественно и ярко вписались в итальянскую жизнь. Одна Олсуфьева в прошлом году стала директором Ватиканских музеев (она, правда, уже не носит эту фамилию) – заслуженный искусствовед, очень талантливый. Они все по-русски не говорят, но сохранили любовь, уважение и какие-то семейные реликвии, которые они вывезли. И когда вышла книжка, был такой олсуфьевский праздник, приехали Олсуфьевы откуда могли, не только из Италии, одна дама из Австралии даже, кто-то из Франции, и был вечер, посвященный памяти рода и книге Дмитрия Адамовича "Вечный ковер жизни".

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG