Ссылки для упрощенного доступа

Злое вдохновенье льда. Поэтическая лаборатория Варлама Шаламова


Варлам Шаламов
Варлам Шаламов

Варлам Шаламов. Стихотворения и поэмы: В 2 т. / Под редакцией В. В. Есипова. – СПб.: Издательство Пушкинского Дома; Вита Нова, 2020. – (Новая Библиотека поэта).

Мы попили чаю, поговорили о поэзии – другого не трогали, – почитали стихи. Шаламов ужасно понравился, стихи его – нет. У него была поразительная встречаемость. В городе, в буках издалека – широченная сияющая улыбка, всплеск рук и медвежье пожатие, остаток той силищи, что вытащила на Колыме. Таким запомнил Шаламова в 1956 году молодой поэт, будущий переводчик и мемуарист Андрей Сергеев ("Альбом для марок"). Казалось, что могучий организм Шаламова, пережившего полтора десятилетия лагерного заключения, способен ещё на многое. Увы, не прошло и года, как на него обрушились тяжкие недуги – он стал слепнуть и глохнуть: Как будто из человека вынули стержень, на котором всё держалось (С. Неклюдов, сын второй жены поэта). Шаламов продолжал писать, публиковаться, даже достиг некоторого официального статуса (членство в Союзе писателей СССР), но, в сущности, это была долгая агония.

В 1949 году вытолкнулось на перо нечто неукротимое, как смертельная рвота

В коротком мемуаре Сергеева следует отметить важную фразу. Да, в творческой биографии Шаламова автор "Колымских рассказов" заслонил поэта пяти прижизненных советских сборников. Сдержанная по содержанию и вполне традиционная по форме, лирика Шаламова не стала сенсацией. За рубежом одним из немногих ее отметил Г. Адамович, проницательно написавший: Сборник стихов Шаламова стоило и следовало бы разобрать с чисто литературной точки зрения, не касаясь биографии поэта. Но, досадно это автору или безразлично, нам здесь трудно отделаться от "колымского" подхода к его поэзии. Вдобавок следует сознавать, что при жизни было опубликовано примерно 300 стихотворений поэта из более чем 1300 известных к настоящему времени. Разумеется, нужно помнить и о советской цензуре, хотя она не всегда вырезала самые крамольные строчки. Например, сокращения поэмы "Аввакум в Пустозерске" носили не идеологический характер, а были обусловлены объемом издания. Советская критика тактично хвалила поэта за преклонение перед трудом человека, восторг перед творениями его рук, умалчивая о том, что речь шла о труде узников – жертв репрессий. Лишь в 1994 году душеприказчица Шаламова И. Сиротинская выпустила главное авторское собрание стихотворений – 6 поэтических сборников под общим заглавием "Колымские тетради". Он их завершил и сложил, в основном, в 1956 году, хотя редактировал ещё лет десять, а в 1969-м снабдил пространным автокомментарием.

В последующих собраниях сочинений корпус поэзии Шаламова дополнялся, но настоящее издание вполне может быть названо революционным. Пожалуй, главный специалист по жизни и творчеству Шаламова – В. В. Есипов представил в двухтомном собрании более 300 текстов, ранее не печатавшихся. В основном, речь идёт об авторском сборнике "Ключ Дусканья" (1949–1950, лесоучасток, где Шаламов работал фельдшером), который был отправлен в 1952 г. Пастернаку, а также о большом количестве текстов, написанных в 1952–1953 гг. в Якутии, близ Оймякона (т.н. "Якутские тетради"): В 49-м году на ключе Дусканья я устоял, оклемался, очнулся от этого потока бормотания смеси из разных поэтов и продолжал жить, к своему удивлению. Также очень важно, что Есипов впервые восстановил стихотворные циклы Шаламова, посвященные Пастернаку, Ахматовой и Цветаевой. Кроме того, выяснилось, что на магнитофонной записи 1967 года среди сотни стихотворений, прочитанных поэтом, есть 27 сочинений, рукописи которых не сохранились, а сами они не публиковались. Таким образом, с этого времени возможно изучать творческий путь Шаламова с более раннего времени, чем прежде, с конца 40-х годов. К сожалению, утраченным остаётся поэтическое наследие поэта конца 20-х – 1930-х годов. В двухтомнике впервые публикуется стихотворение "Ориноко" о пирате и его подружке, выдержанное в стиле советских эпигонов Гумилева, а ведь о влиянии последнего на поэзию Шаламова обычно не говорят:

Третий день дождливая погода.
В клетчатом сияющем плаще,
Вся в воде, ты удивлённо входишь,
Как в музей неведомых вещей.
И в табачном фиолетовом угаре,
В липких лужах южного вина
Принесенная улыбка затухает
И опять ты бешенством бледна.

Думаю, что новое собрание достаточно серьезно проясняет и даже корректирует мнение о Шаламове-поэте. Мне приходит в голову аналогичный пример с поэзией Поплавского, при жизни которого вышел лишь один сборник, вскоре после его гибели друзья издали ещё два, но только позднейшие публикации его наследия, далеко не законченные, позволяют оценить масштабы его дарования. Не говоря уже о том, что Поплавский, собранный Е. Менегальдо и А. Богословским, и Поплавский, публикуемый "Гилеей", – довольно разные поэты.

Мне очень хотелось знать, какую жидкость наливают в черепную коробку поэтов

Если продолжать разговор о соотношении стихов и рассказов в творчестве Шаламова, то сам он не слишком сомневался: Правда поэзии выше правды художественной прозы. Как филолог, он исследовал только стихи, посвящая свои эссе текстам Межирова и Пастернака: Мне очень хотелось знать, какую жидкость наливают в черепную коробку поэтов. В 1927 году он посылал стихи и новые рифмы в "Новый ЛЕФ" и получил ответ Асеева. Правда поэзии была продиктована обстоятельствами ее рождения: Я шел по зимнему льду – а до больницы, где я работал, было километров пятнадцать. Помню скалу, полынью, от которой валил белый пар, и как я едва отогрел руки, чтобы нацарапать на клочке бумаги, стирая выступивший иней, это самое стихотворение ("Он пальцы замёрзшие греет…"). Стихи эти никогда не исправлялись. Нарушить их ритмический рисунок мне казалось кощунством. Датируя свои тексты, Шаламов неизменно упирал на время написания первой редакции, даже черновика. Наконец, Шаламов в полной мере принимал свою поэтическую миссию вестника из царства молчания, царства мертвых, и писал оттуда обращение к Поэзии:

Ты – мое горькое лекарство
В крови перекипевших трав.
Мое наивное лукавство
Оберегаться от утрат.
Ты – призма для калейдоскопа
В волшебной сыздетства игре,
Бруствер случайного окопа
В замаскированной норе.
Ты родом из семьи актерской,
Личины разные надев,
Ты ярче лампочки шахтёрской
В дышащей газом темноте.
Ты – моя пьяная компания
В ночах бессонных напролет,
Моя последняя кампания
Среди ущелий и болот.

Поэзия была пусть и ненадежным, но едва ли не единственным якорем в царстве бесконечного унижения человека человеком: Я помню стены камеры ледяных лагерных карцеров, где раздетые до белья люди согревались в объятиях друг друга, сплетались почище лианы в грязный клубок около остывшей железной печки, трогая острые ребра, уже утратившие тепло, и читали "Лейтенанта Шмидта": Скамьи, шашки, выпушка охраны, / Обмороки, крики, схватки спазм… (Шаламов – О. Ивинской, 1956) Унижение часто заканчивалось уничтожением, в "Польке-бабочке" поэт вспоминал колымские расстрелы за невыполнение норм в 1938 году, сопровождавшиеся оркестровой музыкой:

Золотые стонут трубы
Средь серебряного льда,
Музыкантов стынут губы
От мороза и стыда.
Рвутся факелов лохмотья,
Брызжет в черный снег огонь…

Варлам Шаламов
Варлам Шаламов

Стихи Шаламова рождались в царстве вечного холода: Я простоял в вырубленном в скале карцере несколько часов с вечерней поверки до утреннего развода, не имея возможности и повернуться: кругом был лёд и на полу тоже лёд. Говорили, что все, кто прошел через этот карцер, получили воспаление лёгких. Я – не получил. Обсуждая в переписке с Солженицыным "Один день Ивана Денисовича", Шаламов писал: Сразу видно, что руки у Шухова не отморожены, когда он сует пальцы в холодную воду. Двадцать пять лет прошло, а я совать руки в ледяную воду не могу. Описание России как земли холода, снега и льда свойственны современнику Шаламова в эмиграции – Борису Божневу. Можно назвать хотя бы его сборник "Саннодержавие. Четверостишия о снеге". Вполне вероятно, что Божнев и не слыхал о Шаламове, но памяти другого поэта ГУЛАГа (О. Мандельштама) он посвятил несколько строк:

Разбитый мрамор твоего лица
Был сослан в страшные каменоломни.
Полувенок клещей вдавил огромный
В чело два ржавых и тупых гвоздя.

Вне всякого сомнения, мир, в котором пребывало тело поэта Шаламова, был богооставленным миром:

И, надоевшее таежное творенье
Небрежно снегом закидав,
Ушел варить лимонное варенье
В приморских расписных садах.
Он был жесток, как все жестоки дети:
Нам жить велел на этом детском свете.

Поэтическое творчество представлялось узнику Шаламову способом посмертного бытия. В незавершенной поэме об Александре Полежаеве есть такие строчки:

Ведь после смерти хочется пожить,
Хоть книгу написать, хоть сад какой фруктовый
Над низкою землёй поднять хоть на аршин,
Хоть самому себе надгробье изготовить.

В таком случае стихотворения можно уподобить судьбе цветов:

У сорванных цветов ты гордости учись,
Их никакой водой не выкормишь в неволе.
Сухие их глаза слезами не смочить,
Не разделить их молчаливой боли.
Все суше тело их и все спокойней взгляд.
Руками опершись о край стеклянной банки,
Они бестрепетно в твои глаза глядят
И стоя, умирают спозаранку.
Но после, мимо свалки проходя,
Ты изумлением до крайности встревожен
И чувствуешь: после дождя
Вдруг холод пробежал по коже.
В смятенье ты остановился тут,
Не отведешь глаза от вырытой могилы:
Умершие цветы перед тобой цветут,
Приподнятые дождевою силой!

Сын священника и миссионера (в том числе на Алеутских островах), Шаламов признавался, что потерял веру ещё в отрочестве, когда наблюдал, как режут домашний скот и птицу: В моем детском христианстве животные занимали место впереди людей. В поэзии Шаламова бог – это природа. Он безусловный последователь философской пейзажной лирики Державина и Фета, современник Пастернака, Заболоцкого, Вадима Андреева. Вот, к примеру, история шаламовской сосны:

Она не смела распрямиться,
Вцепиться в щели скал,
А ветер – тот, что был убийцей,
Ей руку тихо жал.
Ещё живую жал ей руку
Хотел, чтобы она
Благодарила за науку,
Пока была видна.

А это судьба сраженного молнией андреевского дуба:

И лишь один огромный дуб, ожогов
И смерти не страшась, в дыму возник
И так стоит, как некий еретик,
В последний миг уверовавший в бога.

Шаламову важно не столько описание природного явления, сколько само чувство природы: Весь мир помогает поэту выговориться. В первом же стихотворении "Колымских тетрадей" он просит у читателя прощения за аналогии, почерпнутые в зоологии; добавлю, что не в ней одной. Поэт мечтает стать камнем московской мостовой, асфальт напоминает леопарда, осень идёт лисьим шагом, сучья тополя, который рубят под окном, кричат. Шаламов предстает во многих своих стихах товарищем Заболоцкого, обэриутов по натурфилософии:

Исполинской каплей крови
Набухает помидор,
Лисьи мордочки моркови
Свесились через забор.
И подтягивает стропы
Парашютный батальон –
Боевой десант укропа,
Что на грядках приземлен.

Человеческие существа – всего лишь часть природы, легко заменяемая другими зверями, что и делает Шаламов в "Амбулаторных стихах":

Вошла кокетливая ласка
Мужской пленившаяся лаской.
И принимается реветь
При положительном RW.
Ох, не в один такой роман
Вмешался трезвый Вассерман.
И ласка корчится от боли,
Приняв укол биохинола.
Сверкают чьи-то ягодицы,
Как примелькавшиеся лица
(Разнообразье ягодиц
При одинаковости лиц).
Явилась горная коза
Пожаловаться на глаза.
Водой закапать три раза
Ее бесстыжие глаза!
Случился перелом лопатки
У апатичной куропатки.
Ей по спине огрел лопатой
Вчера дневальный куропатый.

Такие мненья, милый друг, приводят за Полярный круг

Шаламов помнил строчку Кузмина о природе природствующей и природе оприроденной (парафразу Спинозы) – для него все вещи имеют душу, способную к переселению. Человек истребляет природу, утверждая свою власть, и природа ему мстит, научив расщеплению атома: Если каждый атом материи таит в себе взрывчатки силу, то этим обнаруживается вся глубокая, затаенная враждебность мира, только притворяющегося нежным и красивым (автокомментарий к "Атомной поэме" в письме Пастернаку). Вадим Андреев в письме поэту тоже обратил внимание на жестокость созданного Шаламовым мира, особо отметив образ зла от света в стихотворении "Тополь".

Федор Раскольников, 1920 год
Федор Раскольников, 1920 год

Шаламов – поэт из царства угнетения и смерти – никогда не забывал о своих предшественниках – сосланных и заключённых разными русскими властями и в разные эпохи. Первыми в ряду жертв были раскольники, сам Шаламов, будучи троцкистом, участником знаменитой демонстрации 7 ноября 1927 года, арестованный за участие в подпольной типографии, с гордостью причислял себя к новым раскольникам, бросившим вызов носорогу Сталину. Шаламов работал над поэмой о Федоре Раскольникове, критике сталинского режима; в итоге поэт написал повесть, но сохранился набросок:

Лихой гардемарин
Стремительно и страстно
Вливал в ультрамарин
Ведёрко краски красной.

Героем поэмы стал Аввакум, чью биографию Шаламов отчасти проецировал на свою судьбу:

Все те же снега Аввакумова века.
Все та же раскольничья злая тайга,
Где днём и с огнем не найдешь человека,
Не то чтобы друга, а даже врага.

Поэтическими персонажами Шаламова стали сосланные Меншиков и его дочери (вопрос о знакомстве его со стихотворением Кузмина, фрагмент которого опубликовал Ремизов в 1922, а полностью – Гиппиус в 1921, но за границей, остаётся нерешенным):

Как кстати принесли нагольную овчину,
Вчера и дверь чуть ветер не сорвал.
Все время из угла какой-то тянет псиной
И в печке, кажется, кончаются дрова.

Злосчастная судьба поэта Полежаева, возможно, привлекла Шаламова и потому, что оба они ценили "короткую строку", о выразительности которой написал ещё одна жертва репрессий – Каменев во вступительной статье к собранию стихов Полежаева: Это сигналы бедствия, раздавшиеся в темную николаевскую ночь. Они могли родиться только на каторге, в тюрьме, в казарме. И Шаламов вспоминал, что новый 1929 год встречал в узкой компании обречённых на Арбате, на Собачьей площадке. Все они были вскоре арестованы, никогда не встретились: Такие мненья, милый друг, / Приводят за Полярный круг.

Особый и, вероятно, самый важный сюжет биографии Шаламова – отношения его с Пастернаком. Ещё в 1928 году редакция "Красной нови" отвергла стихи Шаламова как пастернаковские по стилю. Первый колымский корпус поэзии Шаламов с помощью тогдашней своей жены Г. Гудзь переслал Пастернаку. Ответ Пастернака от 9 июля 1952 года был многословным и в целом сокрушительным. Сначала он обвинял себя и свое поколение – двадцать Пастернаков, Маяковских и Цветаевых – в расшатывании своих устоев и в раскладывании дилетантизма. Потом он разбирал сильные и слабые черты стихотворений Шаламова. Заключение было неутешительным: Пока Вы не расстанетесь совершенно с ложною неполною рифмовкой, неряшливостью рифмы, ведущей к неряшливости языка и неустойчивости, неопределенности целого, я, в строгом смысле, отказываюсь признать Ваши записи стихами, а пока Вы не научитесь отличать писанное с натуры от надуманного, я Ваш поэтический мир, художническую Вашу природу не могу признать поэзией. Пастернак подчеркивал, что написал это письмо, чтобы отвести взор Шаламова, слишком прикованный к стихам – своим и чужим. Шаламов продолжил свои труды, и "Синяя тетрадь", первая из его "Колымских тетрадей", удостоилась в 1954 году похвалы Пастернака: Это настоящие стихи сильного самобытного поэта. Пастернак попросил разрешения оставить ее у себя, чтобы присоединить к томику Блока. Но взаимное недопонимание оставалось: Шаламов не слишком жаловал новые стихи Пастернака, вероятно, стихи Юрия Живаго, но восхищался ранними – по-видимому, он имел в виду "Второе рождение":

Пастернак: новизна называнья,
Угловатость раскованных фраз,
Светлый праздник именованья
Чувств, родившихся только сейчас.

В то же время стихи самого Шаламова больше похожи как раз на позднейшие пастернаковские. Мне кажется, оба ощущали конкуренцию; к тому же нельзя забывать о любовном соперничестве: возлюбленная Пастернака Ольга Ивинская была ещё в 30-е годы близка с Шаламовым. Вернувшись, он возобновил знакомство, а узнав о романе Ольги с Пастернаком, прекратил бывать у обожаемого поэта в 1956 году. Думаю, что это стало для Шаламова и творческим переломом. Несмотря на то что он много писал и даже издавался в конце 50-х – 1970-х гг., но высот ранних и последующих "Колымских тетрадей" всё-таки не достиг.

Борис Пастернак, 1940 год
Борис Пастернак, 1940 год

Поэзия Шаламова – это история поражения, не только в соперничестве с мэтром, однако подобное поражение значимее многих побед (что-то похожее говорил об иных своих провалах Фолкнер). Муза Шаламова навсегда сроднилась с неудачей. Любовь для нее – расставание:

Пушистый вязаный платок
Улёгся в ноги, как щенок.
Перчаток скрюченных комок
Твоих ладоней жаркий ток
Ещё хранить, пожалуй, мог.
И безголовое пальто,
Со стула руки опустив,
Ловило выпавший цветок,
Где каждый смятый лепесток
Ещё хотел и мог цвести.
Гребёнка прыгала в углу,
Катаясь лодкой на полу,
И туфли в золотой пыли,
Тропинок, что ко мне вели.
И ты сейчас такой была,
Что даже злые зеркала
Тебя глазами обвели
И наглядеться не могли.
Давно, давно легли снега
И стынет медленно тайга.
А здесь – здесь вовсе не зима
И так легко сойти с ума.

Вся одушевленная природа отравлена ложью:

Нам лжет весенняя трава
И лжет апрельский лёд.
И лгут мечты, и лгут слова,
И лжет любимый рот.

Его козырные карты изготовлены зэками из книжного томика, жеваного хлеба, обломка карандаша

Стихи поэта напоминают ему чучело птицы, оно близко к оригиналу, вот только не летает; и автору не вырваться на волю, как этому самому чучелу. И ночью ему покоя не будет, потому что сны – это события жизни дневной, словно запечатлённые и проясненные рентгеновской пленкой. Поэт желал бы стать злым человеческим обрубком, чтобы с уместной обидой плюнуть красоте в лицо. Но есть у него козырные карты, изготовленные зэками из книжного томика, жеваного хлеба, обломка карандаша, собственной слюны и мочи, – это горькие стихи, которые потомки достанут из черепной коробки покойного поэта:

Я умер поздней осенью, чтоб травы,
Родные мне, одеть успели траур,
Чтоб было время даже у земли
Грехи мои пред богом замолить.
И у меня была своя семья:
Любовь моя и ненависть моя.
Им отдыхать на гробе лишь моем,
Затворнице и страннице – вдвоем.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG