Ссылки для упрощенного доступа

Высокородный марксист


Дмитрий Святополк-Мирский (справа) и историк Михаил Флоринский. Картина Филипа Эвергуда. 1928, фрагмент
Дмитрий Святополк-Мирский (справа) и историк Михаил Флоринский. Картина Филипа Эвергуда. 1928, фрагмент

Князь Святополк-Мирский – герой серии ЖЗЛ. Беседа любителей русского слова с Борисом Парамоновым

Иван Толстой: В серии "Жизнь замечательных людей" наконец-то вышла давно ожидавшаяся книга – исследование Михаила Ефимова и Джеральда Смита о Святополк-Мирском. Поскольку авторов двое, приведу фрагмент из предисловия к книге, чтобы понять тип сотрудничества между собою двух ученых.

"Больше сорока лет назад, – пишет М. Ефимов, - в начале 1970-х, британский славист Джеральд Смит (ныне professor emeritus в Оксфорде) начал собирать сведения о жизни и трудах Мирского. Смиту повезло: он встречался с теми, кто знал Мирского лично. Его многодесятилетний труд увенчался выходом в 2000 году в издательстве Оксфордского университета биографии Мирского – первой когда-либо написанной. В книге Смита впервые на основе огромного количества источников была последовательно воссоздана биография его героя – и потому этой книге заслуженно был оказан самый доброжелательный прием в англоязычной научной среде. В то самое время (1990-е годы), когда Смит работал над своей книгой, в России возник интерес к личности Мирского, начали появляться публикации его работ, а также публикации архивных материалов. Здесь исключительно важную роль сыграл петербургский исследователь Владимир Перхин. Благодаря ему, в частности, были впервые опубликованы материалы следственного дела Мирского. Фактический материал прирастал, но биографии Мирского по-русски по-прежнему не было.

Как читатель, коллега и друг Дж. Смита, я неоднократно предлагал ему взяться за совместную работу по переводу его книги на русский язык. Однако, как мы с Джеральдом поняли в какой-то момент, перевести книгу на русский можно, но – не нужно. Написанная больше четверти века назад и ориентированная на английского читателя, ныне в России эта книга едва ли бы выглядела уместной. Поэтому пришло время написать биографию Мирского по-русски.

Поскольку работы Дж. Смита повлияли, в известной степени, на мои собственные представления о Мирском, наше соавторство было органичным. Оно оказалось заочным и в пространстве, и во времени: я писал эту книгу после английской книги Джеральда. И хотя русская книга ни в какой степени не похожа на английскую, без английской предшественницы, а также без многочисленных публикаций эпистолярного наследия Мирского, осуществленных Дж. Смитом, она не была бы возможна. Потому первая русская биография Мирского в полной мере является плодом русско-британского содружества".

Князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский – интереснейшая и парадоксальнейшая фигура русского – и русско-советского, что сразу же надо подчеркнуть, – культурного прошлого. Годы его жизни – 1890–1939. В том-то интерес и парадокс жизни Мирского, что он, будучи, как само имя его говорит, высокородным князем, стал в конце концов советским литератором – историком литературы и литературным критиком.

Поначалу жизнь этого лейб-гвардейца не обещала каких-либо литературных перспектив. Правда, он поступил в Петербургский университет – сначала изучал восточные языки, потом перешел на филологический факультет – но из университета после третьего курса ушел – как раз в эту самую лейб-гвардию и начал вполне перспективную военную карьеру. А тут мировая война, он принимает участие в боевых действиях, ранен. Когда разворачивается Гражданская война, он, натурально, на стороне белых. В 1920 году его часть интернируют на территории Польши. Выбравшись оттуда, Святополк-Мирский перебирается в Париж, позднее в Лондон, где приобретает вполне солидное положение в лондонской Школе славянских исследований – и начинает широко печататься – как по-русски, так по-английски. Именно Мирский, а отнюдь не Набоков – первый русский англоязычный автор.

Откуда у этого боевого офицера такая литературная эрудиция?

Борис Парамонов: Вот это было, пожалуй, несколько неожиданным: откуда у этого боевого офицера, еще, так сказать, пахнущего порохом, такая литературная эрудиция и способность говорить о сложнейших вопросах отечественной литературы?

Иван Толстой: Да ведь и не только отечественной. Мирский поначалу пишет по-английски именно о русских темах, а по-русски публикует статьи о новейшей английской литературе – о тогдашних сенсациях: Дэвид Лоуренс, Олдос Хаксли, Вирджиния Вулф. И много другого. Кстати, он и о классиках пишет – например, о Байроне, объясняет его англичанам.

Борис Парамонов: Да, англичане не сильно этого гения любили – как при жизни его, так и потом. Я помню мое удивление, когда я прочитал об этом у Бертрана Рассела в его Истории западной философии.

Иван Толстой: Но все это хотя бы и эксцентричное двуязычие и устрашающая широта культурного горизонта бледнеют и теряют приоритеты при следующей трансформации неутомимого воина. С конца двадцатых годов Мирский начинает свой путь влево – к марксизму и коммунизму, становится членом Британской компартии и в 1932 году возвращается в СССР.

Борис Парамонов: Да, вот это сюжет так сюжет. Второго такого не было в эмиграции.

Иван Толстой: Цветаева вернулась в 39-м году.

Борис Парамонов: Да, но она поехала вслед за дочерью и мужем, и то не сразу, – причем без каких-либо идейных деклараций и смены вех. А Мирский вернулся громко, демонстративно: на волне своего идейного преображения.

Иван Толстой: Борис Михайлович, вы забыли Алексея Толстого, вернувшегося из эмиграции очень рано – в 1923 году.

Борис Парамонов: Отнюдь не забыл, но вот как раз это событие было вполне ожидаемым: в самой эмиграции раздавались голоса, что нечего здесь Алексею Толстому делать с его стопроцентно русским дарованием, которому необходимо питание от родных корней. Кстати, сама Цветаева писала об этом.

Но вернемся к Святополк-Мирскому. И вспомним для начала, что ни Цветаева, ни Алексей Толстой никакого идейного преображения не декларировали, а Святополк-Мирский обставил свое возвращение весьма театрально, провел, так сказать, длительную артиллерийскую подготовку. Уже с 1928 года стали появляться и по-английски, и по-русски его статьи, в которых он начал говорить о литературных событиях и сюжетах с самой что ни на есть марксистской точки зрения. Причем более того: в той методологии, которая в скором времени получила в самом Советском Союзе уничижительную квалификацию вульгарного социологизма.

Дмитрий Петрович Святополк-Мирский
Дмитрий Петрович Святополк-Мирский

Вы знаете, Иван Никитич, я испытал нечто вроде шока, читая тексты Мирского в книге, собранной Олегом Коростелевым и Михаилом Ефимовым – как и в книге Ефимова о Мирском. Читаешь – и все как будто нормально, и вдруг провал: Пушкин с бухты-барахты преподносится как певец юной российской буржуазии. Вообще с Пушкиным Мирский особенно напутал и наскандалил. Именно на его примере он взялся за социологический анализ – и пошел выяснять, где у Пушкина феодальные пережитки, а где уже черты нового буржуазного мировоззрения. Это невыносимо! И ведь задается серьезным методологическим вопросом (вернее, ему кажется, что это самый серьезный вопрос): может ли создавать вечно ценные произведения искусства, понятные всему человечеству, творец, объективно выражающий идеологию того или иного сходящего со сцены класса? Как это так получается: всякое искусство классовое, а вот победивший и строящий бесклассовое общество пролетариат принял и усвоил Пушкина?

И тут Мирский такую теорию развел, что для соответствующей публикации ему уже было мало журнальных или газетных страниц: напечатал статью "Проблема Пушкина" в серьезном академическом Временнике Пушкинской комиссии. Тогда готовились к столетию со дня смерти Пушкина и советское литературоведение было мобилизовано для этой цели. И вот тут Мирский попал пальцем в небо: он не сумел предвидеть, что этот вульгарный социологизм в СССР похерят и выбросят на свалку. Именно на Пушкине смена вех произошла, которого в столетие смерти провозгласили великим народным патриотическим поэтом.

Иван Толстой: Промашка марксиста?

Борис Парамонов: Да ведь и не в марксизме даже было дело – Мирский явился в Советский Союз, вооруженный теориями Михаила Покровского. Был и такой еще дореволюционный историк-марксист, в советское время, натурально, вошедший в фавор. Его Ленин успел похвалить – конспективную "Русскую историю в самом кратком очерке". Это краткий очерк был в основном о движении российских хлебных цен, из которых все и выводилось, в том числе война с Наполеоном. Это была история без людей. Когда Покровского решили похерить, Сталин сказал тогдашнему наркому просвещения Бубнову: "Твои школяры думают, что Наполеон – это пирожное".

Сталин сказал: "Твои школяры думают, что Наполеон – это пирожное"

Ладно советские школяры – так и высокородный князь Святополк-Мирский к тем же мыслям склонялся. Его явление в СССР напоминало известную апофегму: больший роялист, чем король.

Ну вот хотя бы такой пример обращения белого эмигранта на путь истинный, Мирский пишет о Достоевском, о том, что он поставил свой талант на службу реакции:

Диктор: "Все, что было действительно сильного и действенного в реакционных идеологиях, всегда черпало свою силу в искажении и извращении революционных идей. Но в длинном ряде ренегатов и мародеров революции никто не делал своего дела с таким гигантским размахом, как Достоевский".

Борис Парамонов: Ну ладно бы – ренегат, это слово не столько оценивающее, как констатирующее, – но мародер! Цитируем Мирского дальше.

Диктор: "Ренегатский и провокаторский характер творчества Достоевского в полной мере проявился только в европейском масштабе. До недавнего времени во всех капиталистических странах Достоевский был самой действенной силой разложения и развращения близкой к революции мелкобуржуазной интеллигенции, которую он с несравненным мастерством умел своими художественными софизмами сманивать с прямых путей революции в извилистые и темные коридоры "внутреннего опыта".

Борис Парамонов: Поневоле задумаешься о собственных Мирского "коридорах внутреннего опыта". У нас еще будет возможность об этом поговорить.

Иван Толстой: Борис Михайлович, а что писал Мирский до этого своего обращения в истинную марксистскую веру? Были у него, как вы любите говорить, зернистые мысли?

Версты, №1. Париж, 1926. Обложка работы И. Любича
Версты, №1. Париж, 1926. Обложка работы И. Любича

Борис Парамонов: Это выражение – "зернистые мысли", кстати, из того же Достоевского, это у него Фома Опискин говорит. Вот чем-то вроде незабвенного Фомы стал и Святополк-Мирский, сменив вехи. Но до этого – года примерно до двадцать восьмого – он писал вполне здраво и внятно. И одну его статью можно назвать весьма интересной. Она называется "Веяние смерти в дореволюционной литературе".

Уже из названия этой работы понятно, о чем в ней речь. Вся русская дореволюционная литература говорит и предвещает эту смерть. За одним интересным исключением: это Лев Толстой. Мирский выводит его из этого хоровода смерти. Приведем слова Михаила Ефимова из его книги о Мирском:

Диктор: "Мирский неслучайно в начале "Веяния смерти" много говорит об онтологической чистоте Толстого, не затронутого смертью и историей, смертью в истории. Поздний Толстой – это сознательное и мучительное самообеднение. Но именно оно – освобождение".

Борис Парамонов: У Мирского еще один термин чрезвычайно выразительный появляется: "освобождающее обеднение". Вот это и есть Толстой с его антикультурным нигилизмом. В принципе это правильно, таким Толстой и был, и из этого импульса родилось его гениальное художество.

Иван Толстой: С главным его приемом остранения.

Борис Парамонов: Ну конечно. Толстой проникает за культурные маски, носимые современным цивилизованным человеком, и усматривает там, за масками, всякое. Вспомним, что остранение – главный толстовский прием – это переведение культурной символики в реальный вещественный план. Наташа Ростова не оперу слушает, а наблюдает за толстой певицей, которая была сначала в белом, а потом в голубом платье.

И вот в реальной истории, в русской революции то есть, Мирский усматривает это самое освобождающее обеднение. Текстуально (я цитирую Мирского): "Освобождающее обеднение в русской революции – это уничтожение мира "мебели и идей" – среди которых уже нельзя жить, а единственно возможное – только разлагаться".

Ну и дальше – важнейший тезис:

Еще до революции тональность русской литературы начала меняться

Диктор: "Но еще до революции тональность русской литературы начала меняться. Это изменение не было следствием революции, но скорее явлением параллельным ей. Подобно ей оно было освобождающим обеднением. В литературе оно связно с направлениями формализма, футуризма и акмеизма. Смысл всех трех был в ампутации духа, настолько охваченного гниением, что исцелить его было уже невозможно. (…) Поэтому и поэзия Маяковского, с ее презрением ко всем высшим ценностям, и нигилистический формализм Шкловского, и даже "материализм" комсомола имеют свою целебную ценность, так как отсекают от нас зараженный член.

Конечно, ни формализм, ни материализм положительной ценности не составляют. Но уже стала возможной и уже зародилась новая фаза русского духа. История не считается с хронологией, и фаза эта, которую для краткости назову возрождением героического, началась до революции в творчестве Гумилева. В самой совершенной форме оно видно в творчестве лучших из молодых поэтов, Пастернака и Цветаевой, но в большей или меньшей мере оно выпирает из многих молодых писателей, работающих в России".

Борис Парамонов: И вывод:

Диктор: "Пусть придут варвары – и Шкловский, и комсомольцы. Молодые варвары лучше висячих корней, тепличных орхидей, с ароматом, почти неотличимым от запаха гниения.

Варвары выходят из одной кулисы. Из другой – молодые поэты, Пастернак и Цветаева, но еще и многие другие, из которых "выпирает героическое".

История русской литературы
История русской литературы

Борис Парамонов: И сейчас, Иван Никитич, я сделаю ответственное заявление: именно, что в этих словах Мирского, в этой его концепции есть пойнт. В сущности, это правильно. Вопрос в другом: пошло ли развитие литературы в советской России тем путем, который разглядел Мирский?

Иван Толстой: Постойте, Борис Михайлович, а что же правильного в этих словах, в этом утверждении комсомольского дикарства на месте прежней культуры? Да и можно ли за одну скобку ставить варваров и Цветаеву с Пастернаком? Что правильного вы находите в этой апологии варварства?

Борис Парамонов: Тут нужно прежде всего понять, что Мирский имеет в виду не только положение культуры в СССР, но мировую культурную обстановку в целом. И он прав в том смысле, что в европейской культуре произошла резкая демократизация, нарушилась прежняя культурная иерархия. Это сделала мировая война 1914 года. Какая иерархия в окопах? Какая в окопах мебель? Соответственно – какие еще идеи возможны на таком фактическом фоне? Чем можно оправдать такой гигантский культурный срыв? Естественно, произошла инфляция идей, возник скепсис по отношению к самой культуре. Все стали равны всем. Война ведь была тотальной, велась всем народом и всеми народами, а не профессиональной армией, как прежде.

И вот что еще первоначально значимо и важно: так отнюдь не один Святополк-Мирский говорил, а многие. Я бы сказал – все.

Борис Парамонов: Давайте, Иван Никитич, вспомним другого героя этого времени – знакомого нам всячески Илью Эренбурга. Ведь он в книге 1922 года "А все-таки она вертится!" говорил один в один то же. Вспомним старую цитату, она нам с вами давно известна (Эренбург перечисляет черты новой эпохи и новой культуры),

Диктор: "Стремление к организации, к ясности, к единому синтезу. Примитивизм, пристрастие к молодому, к раннему, к целине. Общее против индивидуального. Закон против прихоти. Следовательно, не уходя в рамки какой-либо секты, можно с уверенностью сказать, что на Западе новое искусство кровно сопряжено со строительством нового общества, будь то социалистическое, коммунистическое или синдикалистское".

На Западе новое искусство кровно сопряжено со строительством нового общества, будь то социалистическое, коммунистическое или синдикалистское

Борис Парамонов: Эренбург продолжает перечисление:

Диктор: "Коллективизм. Синтетичность эмоций, образов, форм, ритма. … Восприятие духовного аристократизма, эстетизма, избранничества как скучной патологии. Омоложение. Примитивизм, пожалуй, "барбаризация", если это слово применимо к современным американцам, то есть при усовершенствовании всей материальной культуры, упрощение психологии. Отсюда бодрость и жизнерадостность, конец "изломам". Борьба с загроможденностью не только психологической, но и философской. Свежая струя идиотизма, влитая в головы читательниц Бергсона и Шестова".

Борис Парамонов: И вывод:

Диктор: "В целом первенствует сознание, что правильно сконструированное искусство возможно лишь в разумно организованном обществе".

Борис Парамонов: Еще что добавить сюда надо. Конечно, Эренбург знал Запад и умел видеть. Но его собственный культурный нигилизм тоже не совсем собственный. Я полагаю, что своего Хуренито он придумал, внимательно прочитав одну тогдашнюю книжку – "Переписку из двух углов" Вячеслава Иванова и Гершензона. Эренбург разрабатывает в "Хуренито" гершензоновскую партию – и позднее в мемуарах вполне понятно намекает на это.

Иван Толстой: Ну да, рассказывая, как тяжко было жить в революционной разрухе, он вспоминает, что Гершензон сказал ему в ответ на его сетования: неужели вам не хочется все разбить и от всего избавиться? Тогда я не понял его, пишет Эренбург, но сейчас с восторгом вспоминаю эти слова. Примерно так у Эренбурга.

Борис Парамонов: И у Мирского, кстати, в его статьях мы находим чрезвычайно лестный отзыв о Гершензоне – без подробностей, но нам сейчас ясно, что он имел в виду – вот это оправдание культурного нигилизма, вот это варварство, пришедшее с революцией. У этих высококультурных людей была на уме одна ассоциация: древний Рим и христианство. Мол, христиан тоже варварами считали, а вот как все к лучшему вышло.

Вообще то, о чем тогда писали Мирский и Эренбург, почти без зазора ложилось на тогдашнее новое явление – фашизм. Только Эренбург, как положено скептику, ограничился сторонним ироническим наблюдением, а Мирский в это с головой кинулся. Ну, не в фашизм, так в коммунизм.

Иван Толстой: А в данном случае это не одно и то же?

Святополк-Мирский после ареста
Святополк-Мирский после ареста

Борис Парамонов: Давайте, Иван Никитич, не будем обольщаться параллелью: за это сейчас, по слухам, в России срок дают.

Вот лучше приведем слова автора книги о Мирском Михаила Ефимова:

Диктор: "Физика и метафизика распада могут быть выражены в эстетически-совершенных формах. Лучший из всех – Блок с его уже не предчувствием, а прямо пророческим переживанием исторической смерти.

Что же делали жильцы наверху в русской революции? (…) Когда в лице великой революции пришла историческая смерть петербургской России, люди верхнего этажа встретили ее как Джаггернаута, с восторгом ужаса и самоуничтожения. Самое гениальное выражение этого поклонения разрушающей силе – Двенадцать, самое благородное – письма Гершензона в Переписке из двух углов".

Борис Парамонов: А что касается Пастернака и Цветаевой – так ведь тоже верно: они очень отличались от предшествующей высоколобой поэзии, не меньше, чем Маяковский. И я еще одного поэта тут к месту бы вспомнил – Николай Тихонов, в начале 20-х годов очень высоко стоявший и ценившийся. Но – не удержался на высоте.

Иван Толстой: Рассказывают, что Шкловский, услышав выступление Тихонова со славословием Сталину, сказал: "Он будет жить, но петь больше не будет".

Борис Парамонов: Да, но тогдашний Тихонов был хорош.

Я одержимый дикарь, я гол,

Скалой меловою повис балкон.

К Тучкову мосту шхуну привел

Седой чудак Стивенсон.

Иван Толстой: Кстати, из опубликованной в наше время переписки Эренбурга видно, как он сам высоко ценил Тихонова – и стихи его, и прозу тогдашнюю: сборник рассказов "Рискованный человек".

Но возвращаемся к Мирскому. Вспомнилось, как его эмигрантский друг и единомышленник Петр Сувчинский сказал: если мне дадут на выбор – Достоевский или комсомол, я безусловно выберу комсомол.

Ну и еще одно категорическое высказывание самого Мирского:

Диктор: "Хотя ни одно из произведений пролетарских писателей не находится на том же литературном уровне, что и лучшие произведения Пастернака, Бабеля или Маяковского, для любого, кто обладает чувством истории, очевидно, что пролетарии – живая сила, а все остальные – мертвая".

Борис Парамонов: Или вот такое, в письме Горькому, который, как известно, ему помог вернуться в СССР:

Диктор: "Окончательно наступило время, что вне генеральной линии ВКП(б) и Коминтерна нет места для тех, кто не хочет быть врагом человечества и культуры…. Нет ни человека, ни культуры вне Коммунистической революции… Мне кажется, что среди честных и мыслящих интеллигентов и здесь, в Англии, убеждение это зреет".

Борис Парамонов: Вот это приписывание английским интеллигентам коммунистических симпатий заставляет вспомнить некоторые последующие происшествия: пресловутую кембриджскую пятерку джентльменов, оказавшихся советскими шпионами и вовремя сбежавших в Москву. Но времена были другие, послесталинские, их никто не тронул, так и доживали в совке – кто спиваясь, кто как.

Иван Толстой: Борис Михайлович, я вот о чем хочу вас спросить. Вы упомянули Петра Сувчинского. А этот ближайший друг Мирского был одним из самых видных деятелей так называемого евразийства. Да ведь и сам Мирский был ему, евразийству, не чужд. Что бы вы сказали об этом?

Михаил Ефимов. Святополк-Мирский. Биография в серии ЖЗЛ
Михаил Ефимов. Святополк-Мирский. Биография в серии ЖЗЛ

Борис Парамонов: Евразийство при своем появлении в эмиграции вызвало острый интерес. Даже Бердяев сказал, что это единственно живое движение, рожденное эмиграцией. Главная мысль была – приятие революции. Мол, с революцией Россия отошла от навязанного ей Петром европейского пути на собственный, свой, органический. Незачем России подражать буржуазным демократиям, ей органичен авторитаризм, сакрализация власти. В происшедшем есть только один минус – идеология нынешней русской, то есть большевицкой, власти. Вот эту надстройку нужно сменить: вместо марксизма – православное христианство. И все станет на свои места, и Россию на этом пути ожидает прекрасное будущее. Вот только они, евразийцы, никак не могли объяснить, каким это способом можно заставить нынешнюю власть сменить идеологию.

Иван Толстой: Да и если вспомнить дальнейшее, то даже частичная реабилитация церкви Сталиным во время войны ничуть систему не изменила.

Борис Парамонов: Равно как и нынешнее чуть ли не засилье церкви: властители крестят лоб, а воз и ныне там. Опыт показал: чтобы власти в России быть и оставаться авторитарной, никакая идеология ей не нужна. Имеет место голая фактичность силы. Динамика если и была, то исключительно в этом направлении – деидеологизации власти. Как в свое время Константин Леонтьев призывал: властвовать нужно беззастенчиво.

И вы знаете, Иван Никитич, я бы не стал особенно задерживаться на этом эпизоде – на евразийстве Святополк-Мирского. Это не структурообразующий пункт его судьбы. Он и сам говорил: я евразиец в четные годы, а в нечетные – нет.

Иван Толстой: Мирский начинал "менять вехи", еще находясь в эмиграции. Это происходило у всех на глазах. Как отнеслись эмигранты к этому? Как комментировали они эскапады Мирского?

Борис Парамонов: Комментарии густо пошли, когда Мирский начал издавать то ли журнал, то ли альманах "Версты". Вышло три номера, впрочем, весьма объемистых. Почему-то обозлило: что он печатал там советских поэтов – Пастернака, Сельвинского. Цветаева, само собой, печаталась в "Верстах", и тоже по-своему раздражала эмиграцию. Вот что, в частности, писала Зинаида Гиппиус:

Диктор: (Мирский) "таланта – и даже эстетического чутья – лишен, однако страдает если не славолюбием, то известнолюбием. Взамен таланта ему дана некая сообразительность и нюх к моменту. А так как база его – полнейший душевный нигилизм, то в выборе моментов и путей он ничем не стеснен, только бы подходящий и удобный. Эта разновидность в г. Святополке еще индивидуально размахровлена, он облюбовал путь эстетического пробольшевизма – с его вывеской какой-то "России", – сам не имея ни к какой России ни малейшего отношения, ни малейшего о ней понятия и даже плохо владея русским языком".

Борис Парамонов: Думаю, что о плохом русском языке Мирского Гиппиус зря сказала – нормальный язык, и никаких англицизмов. Но не за пробольшевизм же ругать – это уже вне оценки.

Еще Ходасевич очень остро высказался, он сказал, что Святополк-Мирский зовет своих читателей в застенок.

Иван Толстой: Еще бы Ходасевичу в стороне остаться! Это ведь о нем Мирский сказал: Ходасевич любимый поэт всех не любящих поэзию.

Но оставим в стороне эмигрантских критиков – сами постараемся оценить казус Мирского. Что вы, Борис Михайлович, видите причиной столь эксцентричного поворота?

Борис Парамонов: Это понять нельзя. Не белому же офицеру объяснять, что такое большевики и на что они способны. Логики в решении Мирского не было. А если нет логики – ищи психологию. Мне кажется – вне каких-либо подробностей, – что Мирский, уходя к большевикам, от чего-то в себе отказаться хотел, какой-то собственной коренной трансформации ждал. Но, повторяю, не хочу уходить в подробности. Лучше приведем вот такую мысль автора книги о Мирском Михаила Ефимова, он пишет, что Мирский примерял на себя судьбу Пушкина – почему и писал так много и с эмфазой о Пушкине. Вот автор цитирует ту статью о Пушкине

Диктор: "Примиряться с действительностью Пушкин был большой охотник, но это примирение всегда отражалось в его творчестве пониженным тонусом жизнерадостности…. Трагедия Пушкина в смысле содержания как и всего его творчества последних лет, глубоко двусмысленны. Первый смысл в них обычно реакционный – кара за грехи гордой и чувственной юности. История сыграла с Пушкиным трагедию возмездия гораздо менее двусмысленную. Гибель Пушкина была трагически неизбежным следствием его приспособленческого примирения с царизмом. "Без лести" подчинившийся Николаю, Пушкин вступил на путь, от добровольной капитуляции неизбежно приведший его к невольным унижениям без числа и наконец к смерти как единственному выходу".

Борис Парамонов: И сам Ефимов далее пишет:

Диктор: "Так о Пушкине – не то что не принято. Так невозможно. Недопустимо… Проблема Пушкина – это на самом деле Проблема Мирского. Мирский не отожествляет себя с Пушкиным-творцом. Параллель была в другом: в насильственном примирении с силой, которая тебя и убьет. И за этим примирением неизбежно следует возмездие".

Борис Парамонов: Получается, что это было на годы растянутое самоубийство. В 37-м Мирского, натурально, замели, в 39-м он умер на Колыме. А что мешало Мирскому жить в обличье корректного английского профессора-слависта – обсуждать теперь ни к чему. Что тут скажешь? Разве что: "Не ходите, дети, в Африку гулять".

Но как бы ни решился вопрос о Мирском, книгу о нем Михаила Ефимова стоит прочесть. Если о тебе пишут такие книги, то все-таки жил ты не зря.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG