Марина Тимашева: Вадим Певзнер - герой первой части программы. Он был очень знаменит в России. Прославлен, в первую голову, песнями. Все считали его своим, друг к другу страшно ревновали: и барды, и рок-музыканты, и литераторы. Певзнер уехал - через Париж в Америку. Там экспериментирует с разными видами и жанрами искусства, занимается, в том числе, кино. Он редко наведывается в Россию. Но в этот раз с Вадимом Певзнером в Москве удалось встретиться Надежде Перцевой. А предваряет их разговор небольшое лирическое эссе, написанное моим коллегой Владимиром Губайловским.
Владимир Губайловский: Когда мы были так молоды, что каждое утро пробуждались в новорожденном мире, когда каждое прикосновение к женщине было похоже на удар тока, а прочитанное стихотворение оставалось на всю жизнь, как шрам от пореза, в те времена, в начале 80-х, я встретил Вадима Певзнера. Мы не были друзьями и встречались не часто, но его песни казались прорывом в ту действительность, которую я ждал. Вадим всегда был отдельно, всегда представлял себя. Он мог прийти в лес на КСП-шный слет спеть за ночь одну песню, потрясти окружающих, и отложить гитару, чтобы наутро получить приглашение на пару квартирных концертов. За «квартирники» он брал дорого - рублей пятьдесят. На два таких концерта можно было прожить месяц. Он высоко себя ценил, но и мы его тоже ценили высоко. Он был человеком, который имеет право. Потом он уехал. Это тоже было поступком небожителя. В начале 80-х собраться и запросто уехать во Францию мог не каждый.
Было такое кафе «Турист» на улице Кирова, возле Почтамта. Там был отличный кофе по-восточному, и там собирались неформалы. И был такой маршрут - «Турист» - «Сайгон». «Сайгон» располагался на улице Рубинштейна, в Питере. Теперь на его месте «Макдональдс». А на месте «Туриста» -«Кофе Хаус». Тогда можно было, сидя в «Туристе», сказать соседу по столику: «А не зайти ли нам в «Сайгон?», и услышать в ответ: «Нет проблем. Электричками или стопом?». И на следующее утро потягивать маленький двойной уже в «Сайгоне». Вадим в «Туристе» бывал довольно часто, и у меня есть юношеская поэма, которая называется «Кафе «Турист». Несколько строчек из нее я сейчас прочитаю.
Сюда заглядывал Вадим,
известный бард и сноб изрядный,
когда-то он в стихи вводил
английский сленг и мат площадный.
Как реформатор языка,
недооцененный пока,
он рано вышел из-под гнета
всех трафаретов и имен,
когда ему пришла охота
перелопачивать жаргон.
Юность кончилась, прошла молодость, жизнь оказалась неожиданно длинной. Но Вадима она, кажется, коснулась только по касательной. Он такой же самовлюбленный сноб, каким и был. И такой же юный. Дай Бог ему удачи.
Марина Тимашева: Так о юных днях Вадима Певзнера в краю родном вспоминает тогдашний его товарищ по литературному объединению Владимир Губайловский. А вот человек из совсем другого цеха, рок-музыкант, Гарик Сукачев. Цитирую: «Он был очень талантлив. Необыкновенно. Мы все прошли через его песни… У него были невероятно длинные песни. Он записывал их на обрывках бумаги, на каждом обрывке по строфе. Он доставал эти обрывки, не соблюдая никакой последовательности, но они сами собой выстраивались так, что при перемене мест каждый раз получался новый смысл. Он был питоном, а я кроликом».
А теперь – песня, которую пел кролик на слова питона, то есть Гарик Сукачев на стихи Вадима Певзнера.
(Звучит песня «Бригады С» « Playboy »)
А теперь – разговор Надежды Перцевой с Вадимом Певзнером.
Надежда Перцева: Вы называете себя человеком вне формата?
Вадим Певзнер: В результате есть текстовые результаты. Почему текстовые? Потому что в любой песенке есть текст, она состоит из букв, которые мы выучили. Если бы мы их не выучили, мы бы не понимали эти тексты. Это часть нашего образования. Для меня так вышло, что формат, в котором я был - бард, и даже я стал таким классическим бардом, хотя сейчас у меня осталось мало чего общего с этим, это всего лишь какая-то форма, которая в этом конкретном времени позволила в этот формат чему-то вылиться. Вот сейчас, например, я иногда читаю какие-то рекламные надписи и думаю, что могу заниматься просто рекламой, или надписями на майках, или придумывать названия CD , или придумывать очень конкретное техническое будущее, когда все органы смогут заменяться, все будет искусственное. Но это нормально, ничего в этом не будет неестественного. Как сейчас телефон или записывающие устройства. Никто ведь этому не удивляется. Когда-нибудь хирургия, например, сделает возможным все заменять. Можно будет представить себе моду, при которой все прозрачно, будут существовать прозрачные люди с прозрачными ногами, руками, венами. Или, например, я думаю о музыке, о том, что дальше будет с музыкой. Есть какая-то мировая музыка, есть Бах, который в 18-м веке придумал «Хорошо темперированный клавир», и теперь все – по нему устроено, включая панковские мелодии. Но есть африканская музыка, есть другие какие-то дела. Дальше, я думаю, этим займется хирургия, может быть, будут изменять сами уши, саму возможность слышать. Может быть, мы будем слышать по-другому, и тогда это будет другая музыка и другие ощущения. Меня больше всего сейчас привлекают какие-то такие идеи. Кино движется в направлении, когда неважно будет, наратив - не наратив, экспериментальное - не экспериментальное, а вообще это будет другой ритуал, изменится то, как производят кино. Больше не будет студий, актеров, режиссеров, не будет тех, кто занимается светом, потому что будут другие технологии. То же самое будет с текстами. То, чего я избегаю абсолютно, это эпитеты, все, что связано с такой поэзией. Мне кажется, иногда примитивный текст, грамматические ошибки или просто ошибки, они гораздо существеннее, тем, что они просто задевают тебя, они гораздо существеннее, как метафора, чем любая метафора. Потому что любое смещение - это все равно метафора.
Как-то была дискуссия о том, что такое песня, в связи с тем, что я делал какие-то странные вещи. И я, в результате, сделал текст, наверное, на эту тему. Это такой ответ, но, в результате, я называю это песней, хотя песни там нет, это, грубо говоря, мелодия. И там, по идее, два или три человека повторяют одно и то же:
Стероиды, заборы, пустые разговоры,
Молекулы воды и брошенной еды.
Стероиды, заборы, пустые разговоры,
Молекулы воды-ды-ды и брошенной еды…
И они это повторяют, повторяют, очень тихо, а в это время, параллельно, например (это как один вариант – вариантов может быть масса), идет текст такой:
Зима это глава, а песня это лето,
в котором есть слова и топливо куплета.
Куплет это нога, нога это планета,
эстетика из гетто, которой до фига.
А песня это храма, в которой всякий хама
бросает разный хлама, и писает на вама.
А песня есть проект, в котором нет объекта,
А только ближний вектор и дальний интеллект.
И вот вам весь секрет, где все сошло на нет,
осталось только мыло, и кончились чернила.
И вот вам ремесло, в котором каждый жулик
до колик и без улик, как девушка с веслом.
А песня это темень, в которой много денег,
Но сколько не исчи, не подобрать ключи.
И вот вам лотерея с приколом из хорея,
аккордом из Тувы и запахом травы.
Трава это балета, тяжелый русский танец,
где друг американец не вытащил билет.
А песня это блеф, в котором есть кино,
в котором дядя пел, которому дано.
В котором коромысло, в котором нету смысла,
а если смысл есть, то много и не весь.
Стероиды, заборы, пустые разговоры…
И тогда начинают что-то такое петь, а ля фольклорный вариант, и начинается какая-то вакханалия. Это все было в Москве, года два назад. Я попал на Бьеннале поэзии. Там были люди со всего мира. Предо мной выступали два немца. И я попросил их выйти и начать говорить в каком-то определенном ритме, на немецком. Вот так это делается.
У меня был экспериментальный электронный проект «Странная погода во всем мире». Я приносил тексты на разных языках – китайском, немецком, какой-то учебник, словарь, учебник физики. Просто давал словарь, люди читали на пяти разных языках, потом я все это процессировал через какие-то штуки, делал ритм, и получались узнаваемые или неузнаваемые фразы, все это переплеталось. Я думаю о том, что иногда любое говорение это какой-то шум. Любое язычие это уже косноязычие. Я вообще-то не могу ничего сформулировать, свою беспомощность, сформулировать. Все какое-то впечатление, что ты врешь.
В общении языками я говорю руками,
я говорю ногами, вообще не говорю.
И вот таких фразочек, мантр маленьких, персональных у меня много. В последнее время у меня звучит то, что я тоже придумал, что для меня тоже существенно:
Нас обманывали столько разов,
что не нужно больше нам тормозов.
Надежда Перцева: Какие-то группы на твои стихи писали песни?
Вадим Певзнер: Для «Бригады С», для Сукачева я написал довольно приличное количество текстов. Но, в принципе, наверное, меня что-то очень сильно объединяло с какими-то определенными поэтическими группировками. Лёва Рубинштейн был самый близкий мне поэтически. Я даже помню, как мы давали концерты для трех человек в каких-то московских новостройках в те времена, когда это все было запрещено. Я почему-то пел песни под гитару, он читал свои библиотечные карточки. Что-то такое меня объединяло с тем, что в России называлось концептуальной поэзией. То, что меня привлекало больше всего. Хотя, в силу воспитания, в силу того, что я учился играть на гитаре, я попал в барды, потом в русский рок, потому что писал для него тексты. Наверное, все это во мне осталось. С другой стороны, я приобрел какой-то другой опыт. В результате я пришел к тому, что сейчас бормочу в голове какие-то двустишия:
Вот я профессор математики в школе,
Я оказался в непосредственной роли,
Ученики шумят и требуют знанья,
А я сижу, не обращаю вниманья.
Вот я профессор биологии в классе,
Я продаю свое сознание массе,
Она не спит и, несмотря на сиесту,
Она смеется невпопад и не к месту.
Вот я профессор акробатики, гуру,
Учу методике какую-то дуру,
Мои соратники по сальто-мортале,
Считают прибыли в соседнем квартале…
Надежда Перцева: Просто я себя поймала на мысли, что ты очень похож на Винни-Пуха, у которого в голове шуршалки.
Вадим Певзнер: Винни-Пух вполне, в каком-то смысле, мое альтер эго.
Надежда Перцева: А теперь скажи, как тебя занесло в Америку?
Вадим Певзнер: Для меня это была свобода и осуществление каких-то возможностей. Это, наверное, главное объяснение. Я попал сначала во Францию, это было еще во времена Советского Союза, я уехал до «революции», пожил во Франции, потом уже попал в Америку, там закончил Chicago School of Art . Это главная школа авангарда американского. И там я выбрал отделение, которое занималось экспериментальным кино, то есть в каком-то смысле моим направлением, и в котором я, естественно, оказался очень даже welcome . Потом я приехал в Нью-Йорк, был в экспериментальной определенной среде, а потом наступило время, когда я просто уехал куда-то, не мог слышать ни музыки, ничего. Я вернулся к какой-то своей русской текстовой штуке, к своему бардовскому, но уже в другой какой-то форме, а во-вторых, стал продолжать свои изыскания, но уже свободные от жанра. Я помню, я в Чикаго был на Фестивале экспериментального кино, и там было четыре человека в зале. Потом я попал в Нью-Йорке на Фестиваль андерграундного кино, когда это слово стало модным и продаваемым. Это был тот же самый фильм, но там был большой зал, туда было не попасть. Это было всего через семь лет, но это стало страшно модным. Раньше поэзия для меня была в том, что я искал какую-то правду. Правда, которую я находил, была в поэзии. Сейчас она находится за ее пределами. Сейчас я вижу хорошие тексты совсем уже не среди авторских песен, а, в основном, как ни странно, в рэпе. Когда я слышал первый русский рэп, мне казалось, что это такое пошлое попсовое повторение американского рэпа 70-х годов. А сейчас я вижу, что люди, которые там делают какие-то тексты, сначала из другого языка переносили какие-то вещи, а сейчас появились какие-то местные, на русском языке вещи. Вот оно уже пришло, оно уже здесь. Везде я вижу что-то такое, что принимает форму популярной музыки или поэзии, но там есть что-то живое. Я не знаю, как называется тот жанр, в котором я существую.
Вот такая песня, которая связана с Нью-Йорком. Она называется «Такси».
А там, на улице, во мгле, идет строительство тюрьмы,
Уже улучшенной тюрьмы для реформированных снов,
Чтоб не валяли дурака, кому не важно дурака,
Кому не важно, для кого, идет строительство тюрьмы.
Она построена для нас, чтоб изолировать от тех,
Кому не кажется смешной телевизьонная игра,
Телевизьонное лицо хлопочет в рамке для семьи,
А нам не кажется смешным телевизьонное лицо,
А нам не кажется семья таким существенным звеном,
Поскольку каждому свое, поскольку в каждом два окна,
Поскольку в каждом два окна и телевизора по два,
И выключателя по три, и увлажнителей по пять,
Поскольку, если опоздать, то все равно, что повезло,
На середине полосы дороги мелом развезло.
(Звучит песня Вадима Певзнера в его исполнении)