Молчи, память. В Москве закрыт Музей истории ГУЛага

Последнее здание Музея ГУЛага вечером.

О значении общественной памяти, о смысле борьбы сегодняшней российской власти с памятью о репрессиях говорят историки-мемориальцы Ирина Щербакова и Борис Беленкин.

Как известно, воспоминания Владимира Набокова в своем английском варианте назывались Speak, Memory – “Говори, память”. То, что случилось несколько дней назад в Москве, впору называть “Молчи, память”.

Ваш браузер не поддерживает HTML5

1. Виктор Черецкий. Судьба испанской писательницы Пардо Басан. 2. Молчи, память! В Москве закрыт музей истории ГУЛага.

Полтора года назад, осенью2024года, в российской столице был закрыт Музей истории ГУЛага. Предлог был привычным - проблемы с пожарной безопасностью. Всем было ясно, что предлог этот выдуман. Теперь музей и вовсе уничтожен. На его месте будет создан музей памяти, посвящённый жертвам геноцида советского народа. Это, конечно, тоже важная часть общественной памяти, но разъясняется, что рассказ будет сосредоточен на преступлениях нацистов в период Великой Отечественной войны. Преступления самой советской власти против собственного народа при такой постановке вопроса полностью исключаются. Тем самым речь идет о подмене тематики.

Что означает такой поворот с точки зрения политической, этической и психологической? Я обратился к сопредседателю правления Zukunft MEMORIAL Ирине Щербаковой. Способен ли музей ГУЛага в России играть положительную роль?

Ирина Щербакова: Его не случайно закрыли. Есть правда жизни и правда существования, реальность существования в диктатуре. И в диктатуре прошла моя половина жизни. Люди ищут способов и возможностей для оппозиционного высказывания. Это все-таки было место памяти, которая противостояла нынешней инструментализации, абсолютного переписывания, искажения истории. Нельзя говорить о больших выполненных задачах и целях, но это все-таки оставалось некоторым островком исторической правды. В этом смысле для каких-то людей, конечно, играло бы положительную роль.

На просторах ГУЛага.

Но тут ведь есть тоже такая опасность: режим очень гибридный и в течение довольно долгого времени ему удавалось сказать, и до сих пор мы это видим на визуальном пространстве: вот эта вот пресловутая Стена скорби стоит одиноко в Москве, на самом деле народом не признанная как настоящий народный памятник, - в отличие от Соловецкого камня на Лубянке. И я, честно вам скажу, отчасти это так воспринимала - как некоторую выставочную бумажку власти, которая говорит: "Ну да, да, да, мы жертв тоже чтим. Мы, конечно, нашу, так сказать, идеологию перестраиваем, но и жертв мы тоже чтим. Вот у нас такая, так сказать, гибридность. И жертвы - это было плохо”.

И вот это было тоже фактором для власти довольно долгое время.

Иван Толстой: Чего же всё-таки власти опасаются, закрывая подобные музеи? Ведь коммунисты давно уже не у дел. Эсэров с кадетами нету. Дворяне повымерли несколько десятилетий назад. Чем страшен музей бывшего ГУЛага?

Признание того, что это государство было преступным, - вот этого боятся нынешние власти

Ирина Щербакова: Для людей, которые хоть как-то что-то такое всё-таки умеют, как-то думать в какой-то мере, это все-таки свидетельство преступлений, совершенных этим государством и властью. А вот тут есть главная развилка. Сейчас и эта развилка уходит. Но долгое время ведь было так, что да, эти жертвы, мы сожалеем, и так далее. Но государство не может быть преступным. Государство наше вообще-то было великое. Оно выиграло, победило фашизм. Оно выстроило эту огромную державу. И тут очень много, что называется, положительного. И признание того, что это все исходило от государства, а не от отдельных людей, что это государство было преступным, - вот этого боятся нынешние власти. Поэтому ведь не только Музей ГУЛага, но доступ к архивам "Мемориала” - это произошло еще раньше, накануне войны.

Не одним разом, не одним декретом закрывается доступ к этой памяти. Но вектор этот всё более отчётливый. А музей ГУЛага- это одна из линий, когда уже всё стало очевидным. И его перепрофилирование стало агрессивным ударом. Вот вы хотели так, а мы вам теперь будем рассказывать, как нам надо.

Ирина Щербакова.

Иван Толстой: А не может ли вся эта затея с перепрофилированием обернуться фигой в кармане государству? И на самом деле тихой сапой под вывеской осуждения нацизма пойдет и осуждение коммунизма? То есть умному достаточно, sapienti sat? Пойдет неконтролируемая ассоциация, как это называлось в психиатрии советских времен?

Я уверена, что это будет совершенно пропагандистская история, где будут пытаться опять обвинять Украину в нацизме

Ирина Щербакова: Нет, в данном случае нет. Я уверена, что так не будет. Я уверена, что это будет совершенно пропагандистская история, где главный вектор будет на самом деле даже не преступление нацизма, а нынешняя война, где будут пытаться опять обвинять Украину в нацизме, Донбасс и так далее. Где вы были эти 8 лет? Вот что это будет в результате. Для этого этот музей затеян.

Ну, и, конечно, Запад как всегда. Вот посмотрите, какие нацисты были плохие. Причем, надо сказать, что это так все безграмотно. Вся эта история с геноцидом советского народа, это не имеет под собой никакой ни исторической, никакой реальности совершенно. Ну, геноцид так и сяк крутят все в разные стороны и превращают этот термин бог знает во что. Но на самом деле никакого геноцида советского народа не было. Была страшная война, была тяжелая оккупация, и так далее, но уничтожали по определенному признаку только евреев и цыган. Поэтому все это ерунда.

А вот если думать уж действительно о каком-то геноциде, элементах геноцида, то это, например, во время войны депортация всех советских народов, я уж не говорю о разных других вещах, о голодоморе и так далее, и так далее. Вот тут какие-то ассоциации должны возникать, но боюсь, что они не возникнут у посетителей этого музея.

Смотри также Новое варварство. Виктор Ерофеев о русской вине и русском сознании

Иван Толстой: Если представить, что директором подобного музея истории ГУЛага были бы вы, о каких смысловых акцентах вы бы заботились в первую очередь?

Ирина Щербакова: Ну, во-первых, у нас было это место памяти, "Мемориал" так себя и позиционировал, как на самом деле место памяти. Такой важной точкой был наш архив. Мы хотели показать действительно, как вырастала эта преступная система. Элементы этого были потом в Музее ГУЛага, но всё-таки мне казалось, что это сказано там недостаточно отчётливо. Мы хотели показать, что это была организованная государством с самого начала система, одним из главных механизмов управления которой, кроме мобилизационных, были жесткие репрессии. И показать с разных сторон, как они влияли на общество, на судьбы отдельных людей. И гораздо больше говорить о виновниках, о характере системы, о механизме, которым осуществлялся террор.

А самое главное - это не так легко, это была бы очень трудная задача, но мы пытались в "Мемориале" разными способами тоже об этом говорить, - о том, какой долгий след оставил этот террор в обществе и в общественном сознании. Во что мы сейчас утыкаемся. Мы об этом очень много в "Мемориале" говорили, что главное - это страшные последствия, разрушительные для общества, и что если оно их не преодолеет, то есть очень серьезная опасность нового скатывания к авторитаризму, даже к диктатуре.

Музей ГУЛага. Часть экспозиции.

Ну вот, я думаю, об этом надо было говорить, а не кончать экспозицию людьми, которые это всё преодолели и всё равно сделали так много для страны, - Лихачёв, Королёв и так далее.

Если бы вдруг представить себе возможность такого музея сегодня, то это, конечно, будет рассказ о трансформации, о том, к чему ведет забвение, вытеснение, искажение, манипуляция историей. К чему это может привести общество. То, что Лев Гудков назвал возвратным тоталитаризмом.

Иван Толстой: С вашей точки зрения, с какого возраста нужно рассказывать человеку об ужасах прошлого?

Дети очень хорошо чувствуют ложь и очень хорошо могут приспосабливаться к этой лжи

Ирина Щербакова: Есть разный уровень рассказа. Конечно, совсем маленьким детям о каких-то ужасах рассказывать не надо, потому что просто детская психика этого не выдержит. Но никогда не надо врать, потому что я росла, когда вокруг у многих была система двоемыслия. Вот тут мы одно говорим, там мы говорим совершенно другое, здесь мы этого не говорим. Это тоже очень разрушающе действует на психику. Не надо врать, не надо говорить, что Путин великий, чтобы дети это повторяли всюду, и выдавать это за истину, в общем, из-за страха. Вот этого не надо делать. Можно какие-то вещи, может быть, пока подробно не объяснять. И дети очень хорошо чувствуют ложь и очень хорошо могут, между прочим, приспосабливаться к этой лжи.

Вот это самое главное. А формы рассказа, как об этом говорить? Очень многие люди все-таки уже и думали, и у нас была возможность публиковать какие-то книжки для детей, в которых это рассказывать, и с новыми формами работать. И вообще-то в "Мемориале" у нас был школьный конкурс, в котором лет с 13 школьники участвовали, и я видела, что они вполне в состоянии осознать и оценить то, что было в прошлом.

Ирина Щербакова.

Иван Толстой: Как по-вашему нужно вообще строить политику общественной памяти? Какие тут должны быть краеугольные камни?

Ирина Щербакова: Всякая политика общественной памяти зависит от того, какую систему выстраивает государство. Если главный вектор - это укрепление и строительство демократии(а это означает определённые свободы: свободу печати, свободу мнений, свободу слова), то тут надо прежде всего думать, где есть болевые точки в обществе, где мы видим последствия перенесённых травм, лжи, репрессий, и так далее. И, конечно, надо понимать, что это вещи очень опасны и надо помогать в этом смысле с помощью прошлого людям от этого освобождаться.

Освобождение, на мой взгляд, это прежде всего историческая правда, которую надо поддерживать. И всякие секреты, ложь и так далее, они всегда работают в обратную сторону. Поэтому, на мой взгляд, это должно сочетаться с открытостью, с ответственностью за прошлое, и вот в этом ключе надо действовать. Открывать архивы, давать возможность исследователям работать над так называемым трудным и тяжелым прошлым, не лгать, не идеологизировать, не инструментализировать прошлое и память, не опираться на фальшивые нарративы (что делают популисты и что делает путинский режим постоянно).

И то, что произошло с музеем ГУЛага, - это просто свидетельство того, что это идет по нарастающей.

Вход в старое здание музея на Петровке.

Иван Толстой: Я думаю о проблемах общественных настроений в Испании, где в связи с гражданской войной 1930-х годов мнения разделились пополам. И вот в этой связи я хотел свой вопрос повернуть так. Иногда говорят: "А что плохого в забвении прошлого? Меньше зла в сознании - свободнее дышится".

Ирина Щербакова: Ну, вы знаете, это вообще дискуссия на самом деле, и она длится очень давно. Что касается Испании, то мы как раз видим, когда гражданская война наносит такую глубокую травму и так раздирает общество, что даже и спустя многие десятилетия эта рана, как корка, которой всё давно поросло уже и излечилось, а ты начинаешь её пытаться отдирать, а из нее все равно кровь, если не сказать - гной. И простите меня за такое физиологическое сравнение, но забвение невозможно. Память эта превращается не в горячую лаву, из которой выпекают эти, так сказать, пирожки разного сорта(и людям их скармливают).

Забвение невозможно

Наступает такой момент, когда вроде бы можно посмотреть на это издалека. Но как видим, даже 100 лет тут не работает.

Момент освобождения и спокойного взгляда, отношения к прошлому - это бывает довольно редко. А горячая лава льется, даже иногда скрыта под землей, она всегда такого рода, когда это имеет самое прямое отношение к происходящему сегодня. Когда очень многие процессы все-таки взаимосвязаны.

Ведь что делают обычно популисты, что делает власть? Она разрывает логические цепи и связи, когда одно с другим не связано. А что это нас вдруг бомбят в Белгороде? А почему это вдруг нам что-то прилетает? А что случилось-то? Вот это просто уж такой совсем яркий пример, а бывает он на более длинную дистанцию. А что это нам поляки что-то такое говорят? А что это нам там, я не знаю, чехи что-то говорят про 68 год? А что это нам эти страны Балтии что-то поминают? А в чём, собственно говоря, дело было? Что это у них какие-то какие-то к нам претензии?

И вот этот разрыв логических связей - это то, что способствует инструментализации истории, искажения. И самое трудное - чтобы у людей возникали эти логические связи.

Иван Толстой: О вашем опыте спрошу. Вы видели образцовые музеи, посвященные прошлому, в других странах?

Ирина Щербакова: Я, например, имею отношение к некоторым местам памяти в Германии. Я видела, какая это была трудная работа по их переосмыслению, переделыванию. А это очень трудный процесс. Видела этот процесс в Бухенвальде, который был таким памятником, так сказать, мифологизированной частью антифашизма и стал всё-таки очень важным комплексом и местом, мне кажется, большой рефлексии по поводу того, что означали репрессии, что означал социализм.

И там ведь еще была очень большая такая трудность, потому что после войны, в 1945 году, там немедленно был создан наш лагерь НКВД для интернированных. В довольно жутких условиях там эти интернированные находились, среди которых совсем не все были нацистами. Треть была просто школьниками, схваченными на улице, обвиненными в партизанщине и так далее, которые просто там умирали от голода в течение двух лет и от болезней.

Как показать переход от одной диктатуры к другой?

И вот как это показать? Как показать переход от одной диктатуры к другой, когда освободители устраивают такое? Это было очень-очень трудно для общества. И всё-таки я видела, как это работает и как с этим справились. Это один из примеров, но вообще такие примеры безусловно есть.

Иван Толстой: Мой следующий собеседник - заведующий библиотекой “Мемориала” Борис Беленкин. Способен ли новый музей (музей памяти о нацистских репрессиях против советских граждан) заменить былой Музей истории ГУЛага?

Борис Беленкин: Мне кажется, здесь не стоит даже такого вопроса - заменить. Память меняется на память, но они же могут быть нравственно равны, сопоставимы. Безусловно, может быть, память о композиторе Чайковском или память о жертвах наводнения. Это всё разговор о памяти. Он слишком общий и может стать не конкретным.

В данном случае речь идет даже не о переформатировании, как это бывало раньше при советской власти в 20-30-е годы. В данном случае на месте одной памяти будет другая, о другом. О чём, пока говорить, видимо, трудно, пока есть только общие слова про геноцид советского народа, но пока, мне кажется, о замене речь не идет. Речь идет о строительстве совершенно нового, совершенно другого, ну, понятного или непонятного, говорить пока не будем.

Музей ГУЛага. Съемка видеоинтервью проекта "Мой ГУЛаг".

Иван Толстой: А чего, собственно, опасаются власти? Ведь ГУЛаг был давно, это было при Сталине, эпоха вроде бы осуждена. Книга Солженицына изучается в школе, даже в, так сказать, адаптированном виде. То есть всё всем понятно. Ну, музей ГУЛага. Много ли туда ходит людей?

Борис Беленкин: Во-первых, все-таки, как я понимаю, если Солженицына ещё проходят в школах, то дни его сочтены. Он уйдет на периферию школьных программ, в факультатив, это уж точно, я просто, к сожалению, не слежу за современными школьными программами по истории и литературе, но мне кажется, что речь идет о банальном - о переписывании истории. И, собственно говоря, закрытие и отмена Музея истории ГУЛага - это и есть акт переписывания истории. В истории не было ГУЛага, а его место занимает другая память, память о другом. В данном случае память о жертвах фашизма. Как будет это реализовано, новое начинание, абсолютно непонятно.

Смотри также Идея Шварца

Иван Толстой: Вы директор библиотеки “Мемориала”. Может ли библиотека быть приравнена по смыслу своему, по воздействию, по своим задачам музею? Директор музея и директор библиотеки - это братья по разуму?

Борис Беленкин: Ну, в каком-то отношении, конечно, это очень близкие вещи, потому что и музей, и библиотека - это безусловно хранители памяти. Они имеют дело с разными артефактами, с разным содержанием, но тем не менее это безусловно очень близко, поскольку книжный фонд является, собственно говоря, таким же местом хранения и местом чуть ли не нового использования, как музей. Это очень близкие вещи.

Борис Беленкин.

Иван Толстой: И книгу, и музейный экспонат надо уметь прочесть. Как по-вашему правильно выстраивать политику памяти, архитектуру памяти, методологию общественной памяти?

Борис Беленкин: Как-то для меня сегодня это вопрос совершенно абстрактный и отвлеченный от актуальных проблем. Я могу только апеллировать к прошлому, к опыту работы своей, к опыту работы “Мемориала”. И в этом опыте как бы найти то позитивное, что может быть повторено, что может быть использовано и что будет действенно. А сегодня говорить о каких-то реальных воплощениях, о реализациях какой-то политики памяти, мне кажется, не очень правильно. К сожалению, мы должны говорить о прошлом и из этого прошлого переходить в будущее, шагать в будущее, но настоящее как-то меня во всяком случае не подвигает на такой разговор.

Иван Толстой: Я исхожу из того, что ничего не закончено и некое возвращение, надеюсь, все-таки возможно. И поэтому спрошу так: "Я поведу тебя в музей", - сказала мне сестра. А вот в музей памяти ГУЛага когда по-вашему нужно начинать водить молодое поколение?

Борис Беленкин: Ну, начнем с того, что это молодое поколение с раннего возраста, с начальной школы должно знать о существовании этого музея. Можно без углублений, погружений, конкретностей, но знать о его существовании. И постепенно, уже в средней школе, как-то все глубже и глубже погружаться в эту для многих неприятную тему.

Иван Толстой: С кем, собственно говоря, воюет сегодня власть, закрывая Музей истории ГУЛага? ГУЛаг был давно. Это не просто вчерашняя, это позавчерашняя эпоха. Политических врагов никаких нет. Социальных прежних классов и прослоек тоже. Что, собственно, власти не нравится в Музее ГУЛага?

Музей ГУЛага. Сцена из спектакля "И дольше века длится день".

Борис Беленкин: Не нравится то, что я уже сказал про необходимость переписать историю, ей надо иметь ту историю, с помощью которой, как она думает, будет удобнее управлять, руководить, строить отношения, заменять отсутствующие лакуны в новой путинской идеологии. Сперва лакуна, затем ее наполнение чем-то типа геноцида советского народа. Не более того. Власть вкладывает сюда достаточно много, рассматривает это как новую идеологию, это использование истории как идеологии - это очень важный фрагмент сегодня во внутренней политике власти. Ликвидация Музея истории ГУЛага (а именно истории репрессий), замена войной(войной, естественно, написанной в угоду того, как эту войну хочет видеть власть) - вот это всё будет происходить и происходит.

А то, что будет потом и как вернется эта история, в том числе история ГУЛага, история репрессий и история режимов, куда, естественно, будет добавлена и история сегодняшнего режима, это безусловно -одна непрекращающаяся история, начиная с 1917 года и до какого года, мы пока не знаем. Все это так, все это будет.

Иван Толстой: Одни молятся на историю, другие ее проклинают. В обществе есть самые разные настроения. Скажите, вам не кажется, что в философии общественного забвения есть все-таки что-то спасительное, положительное? Меньше зла?

Забвение было страшным и гнетущим

Борис Беленкин: На забвении была построена, собственно говоря, память народная в годы, скажем так,1956-1986, вот эти 30 лет хрущевско-брежневские, особенно брежневские. Безусловно, до перестройки это все было, так сказать, политикой и практикой забвения. Мы в “Мемориале” с этим столкнулись в первую очередь, и это забвение было страшным и гнетущим. Я имею в виду забвение ленинско-сталинских да и хрущевских тоже, брежневских преступлений и репрессий. Пока это забвение доминирует, пока это забвение производит впечатление всеохватности, всепроникающего забвения, да, это производит впечатление спокойствия в обществе. Но как только это забвение дает трещину, то на месте этого забвения возникают на самом деле абсолютно трагические коллизии. И коллизии, приумноженные годами забвения, мы это видели в конце 80-х годов, когда лед забвения стал таять, мы увидели, что под этим льдом. И это на самом деле картина была довольно трагической.

Борис Беленкин.

И все это будет, все обязательно будет после сегодняшних забвений, забвений, уже касающихся сегодняшних историй и забвений забвений, скажем так. Как, помните, «памяти памяти», так можно сказать забвение забвения. И это будет очень страшно и трагично. Будет понятно, что, собственно говоря, забвение есть симптом на самом-то деле очень страшной, во многом неизлечимой общественной болезни.

Иван Толстой: Интересно, как по-разному развертываются общественные дискуссии (или не развертываются) в других странах. “Иначе среди птиц, но птицы мало значат”, - как писал Бродский. Для нас чужие птицы мало значат, а для самих себя очень много. Посмотрите, например, на отношение к гражданской войне и к исторической правоте в Испании. Очень драматические коллизии. Хотя в испанском обществе давно уже считается неприличным возобновлять эти дискуссии в общественном поле, в публичном поле.

Франция ушла в коллаборанты, и вся Франция ушла в сопротивление

Но, тем не менее, стоит только кому-то нажать на старую мозоль - и возникают снова ужасные драки и копья скрещиваются. Во Франции совершенно не так. Французское общество молчало в течение нескольких десятилетий о тотальном, повальном коллаборантстве. И хотя мы знаем известную формулу: вся Франция ушла в коллаборанты, и вся Франция ушла в сопротивление. Такая красивая, самоспасительная формула. Типично французское бон мо.

И тем не менее, во Франции несколько десятилетий нельзя было говорить о том, что Париж лег под Гитлера, грубо говоря. Но вот начали продаваться книги об этом и издаваться альбомы. Сперва альбомы не должны были лежать на прилавке. Например, цветные фотографии Парижа, где парижские девушки гуляют с немецкими офицерами, вермахт повсюду, все эти фуражки и так далее на фоне Опера и Эйфелевой башни. Это было страшно стыдно. И тем не менее, теперь книги напечатаны, выходят документальные фильмы, и вроде бы никаких кровавых дискуссий. Все прошло страшно тихо. В этой связи мой вопрос к вам. Вы видели в других странах идеальные, оптимальные музеи памяти?

Борис Беленкин: Нет, безусловно, оптимального, идеального не видел. Я не был во многих музеях, я не был в музее в Гданьске. Я много чего не видел. Я видел неудовлетворительные примеры - как в Будапеште музей тоталитаризма (или как он там называется). Это, безусловно, с моей точки зрения, не очень удачная вещь. Нет, я таких музеев не видел.

А что касается на самом деле того, что будет, вот вы привели примеры, да, книги во Франции, где девушки гуляют с немецкими офицерами. Но ведь нельзя забывать, что был следующий день после этих прогулок, и эти девушки были слегка избиваемы, но главное - обриты наголо. Эти девушки пережили на самом деле абсолютно чудовищное над собой насилие, издевательство, позор, презрение. Речь идёт о массе фотографий второй половины 1944 года.

Что делать с режимом на следующий день, что сделать с последствиями этого режима

Здесь скорее речь должна идти не о музеефикации какого-то прошлого, а о том, что делать с режимом на следующий день, что сделать с последствиями этого режима на следующий день после его падения. И от этого “на следующий день” будет зависеть очень многое на десятилетия - в будущем этого общества, этой страны. И вот этот следующий день обязательно надо себе каждому представить. Вот и всё.

Иван Толстой: Очень хочется позвонить вам на следующий день.

Борис Беленкин: Да, я буду ждать, Иван, именно на следующий день я с удовольствием отвечу и уже без такого отчаянного прогнозирования.