Ссылки для упрощенного доступа

Память-пространство


Картина Александра Дейнеки "Улица в Риме"
Картина Александра Дейнеки "Улица в Риме"

Александр Бараш. Образ жизни. – М.: Новое литературное обозрение, 2017. – 176 с. – (Новая поэзия)

Новая поэтическая книга русского израильтянина Александра Бараша, вобравшая в себя отчасти и стихи, входившие в его предыдущие сборники, упорно прочитывается еще и как акт антропологического мышления (и неотделимого от него антропологического чувствования): мышления о том, как устроена включенность человека в мир.

Поэзия Бараша вообще обнаруживает большое родство с его эссеистикой и, может быть, даже представляет собою ее разновидность – более интенсивную, концентрированную за счет, по меньшей мере, двух родовых признаков поэтического слова: ритмического компонента и необходимости сказать сразу многое на небольшом пространстве. Это последнее, кстати, не лишает слово Бараша его отличительных свойств – медленности и созерцательности, некоторой даже (нарочитой? показной?) рассудочности. Да, скорее всего, нарочитой: не меняя этого рассудочного тона, не повышая голоса, Бараш говорит и о том, что с трудом вмещается в слово и воображение.

Какая-то годовщина, они, сын и дочь, созваниваются,
каждый выкраивает пару часов посреди своих забот,
и приезжают на кладбище, на краю поселка под Иерусалимом <…>
Постояли у белой плиты на солнце, положили по камешку.
Поехали выпить кофе. Посидели, поговорили о детях, о делах…

Все бы ничего – только это о его собственных детях, пришедших на его собственную будущую могилу.

Кажется, только так – отстраненно до почти равнодушия – невообразимое и позволяет о себе говорить, дается в руки слову. Но Бараш и вообще всегда, даже когда – особенно когда? – говорит о сиюминутном, смотрит немного с точки зрения вечности. Между ним и (тонко чувствуемым) настоящим всегда заметная дистанция, заполняемая памятью. Причем, как мы видели, памятью не только о прошлом и не только собственной, но и той, которой только предстоит возникнуть в будущем – и уже непонятно чьей. Памятью вообще.

Пространство он видит как форму памяти, как способ ее собирания и проживания

У Бараша, и не только в этой книге, два главных направления поэтических и смысловых усилий. Это работа с памятью – не только с личной, но и с лично пережитой, включенной в собственный эмоциональный опыт памятью европейского еврейства – и работа с пространством. Впрочем, скорее всего, в случае Бараша это одно и то же: память-пространство. Пространство он видит как форму памяти, как способ ее собирания и проживания. Это тот случай, когда осмысление себя и своей человеческой общности – субъективное, пристрастное, избирательное – оборачивается способом понимания мира вообще, а узнавание разных частей этого мира – способом самопрояснения, и одно без другого (если вообще мыслимо) в принципе неполно. Не прочитаешь через себя – вообще по-настоящему не прочитаешь: искра понимания проскакивает только тогда, когда сближаются расхожее общее – и предельно частное. Вот он читает Рим:

Мимо Арки Тита тянется толпа пленников
имперского мифа, как мимо мумии Ленина,
когда нас принимали в пионеры. Там
была инициация лояльности империи, тут –
инициация принадлежности этой культуре.
В первый раз я оказался здесь
четверть века назад, в прошлом столетии,
в потоке беглых рабов из Советского Союза.
С тех пор времена изменились, а Рим нет…

Он не очаровывается. Он медитативно-аналитичен.

Тибр не столь монументален, как
история его упоминаний. Неширок, неглубок,
вода непрозрачна… Впрочем, может быть,
это символ мутного потока истории?
Аутентично мутен.

(В какой-то момент может показаться, что для взгляда этого типа, с высоты этого птичьего полета вообще нет крупного и значительного: и Тибр "не столь монументален", и сам Рим – изветшавшие декорации очередного ритуала. Но все гораздо сложнее – существенное тут иначе распределено. Оно помещено в обыденные предметы и события не в меньшей, а то, пожалуй, и в большей степени, чем в какую-нибудь арку Тита – просто уже потому, что они живые, наполненные пристрастным и сиюминутным человеческим участием.)

А вот какой, лишь по видимости неожиданной, стороной оборачивается к нему сам вечный, соприкасающийся с небом Иерусалим, по которому автор, в режиме ежедневного пешего диалога с городом, идет с собакой:

<…> В целом квартал, построенный в 30-е годы
прошлого века, напоминает Малаховку того же
времени – то есть, собственно, то время.
Его дух держится в этих домах и садах, будто
в пустой бутылке из-под хорошего алкоголя.

Бараш умеет видеть все собравшиеся в пространстве времена сразу, одним взглядом.

"Скорее всего, внимательность к деталям, – замечает он в стихотворении с программным, самопроясняющим названием Homo transitus, – вызвана отсутствием связи с ними". Вполне вероятно, но в случае самого автора все точно сложнее. Его внимание к деталям, сама тщательно культивируемая дистанция между ними и собой – вид его связи с наблюдаемым.

Тип человеческой позиции, который культивирует Бараш, очень близок к гражданству мира (причем не только в пространстве, но и во времени). Однако это – своеобразно устроенное мировое гражданство. Прежде всего прочего, оно – сложнее, прихотливее, неравномернее, чем сразу же приходящая на ум всепринадлежность и универсальность. Мировое гражданство в случае Бараша внятно структурировано, имеет свой рельеф предпочтений и вполне четко очерченные границы. Кроме того, если это и универсальность, то особенная – укорененная. При всей дистанцированности ему остро необходим компонент почти телесно переживаемого родства с определенными участками пространства и истории. "В прямом, "физическом" смысле". Это сильнее, убедительнее всех мыслимых очарований Большими Константами мировой истории вроде того же Рима.

Александр Бараш
Александр Бараш

<…> Но вдобавок обнаружилось, – ошеломительно, как
разблокированное воспоминание – насколько это
еще одна родина, в прямом, "физическом" смысле.
Я не искал здесь идентификации – она нашла меня.
Очаг ашкеназийских евреев – да, но чтобы
любая стена очередной еврейской улочки – будто
коврик с озером и горами над кроватью в детстве?
Ощущение родства – как с украинскими местечками
и русским языком.

Так пишет Бараш о долине Рейна – в отношениях с которой этому личному родству существенно уступают в значимости традиционные туристские впечатления, адресованные и заметные каждому:

<…> ощерившиеся челюсти
замков, коты в сапогах на мотоциклах,
в байкерской черной коже… Мир братьев Гримм,
средневековья в обложке немецкого романтизма.

В целом получается примерно так: Бараш (или герой-повествователь его стихотворений, но, похоже, этот повествователь все-таки тождествен автору, и стихи здесь – именно личные высказывания, почти дневниковые записи – хроника широко понятого пути, травелог, итинерарий, – так действительно назывался один из предыдущих сборников поэта, частично представленный и в этой книге) воспринимает себя как гражданина распахнутого миру Средиземноморья. Причем миру, предпочтительно, западному, европейскому (земель и народов, расположенных восточнее пределов Израиля, в пространстве внимания Бараша нет), с особенным всматриванием в его античные корни, в позднеантичную завязь нынешнего мира. Вот в этих пределах – да, границы для автора проницаемы вплоть до исчезновения: как географические, так и временные.

Средневековая Европа, кельтские мифы – еще две
родины. Сколько их может быть? Как же мы, бедные,
богаты. Выбирай, что хочешь.

(Правда, из сказанного уже ясно: "что хочешь" – не выберешь, оно выберет тебя само.)

Все то же, одно из ключевых здесь, стихотворение о долине Рейна.

Израильская земля обладает таким особенным свойством, что расширяет его поэтическое зрение до вечности

Но главное, думаю, все-таки средиземноморство. Вот третье, родственное первым двум, направление усилий Бараша – работа со средиземноморским, израильским опытом. Не только с историческим, – важнее, глубже (так и хочется сказать – универсальнее, споря с локальностью, даже точечностью такого опыта): с чувственным, тактильным, эмоциональным. Он систематически делает его событием и формой русского слова.

И это относится не только к его переводам из современной ивритской поэзии, которым Бараш посвящает много усилий и которые в этой, довольно небольшой книге составляют почти половину ее объема: Йегуда Амихай, Дан Пагис, Давид Фогель, Давид Авидан, Натан Зах, Майя Бежерано, Меир Визельтир. (Шесть лет назад, кстати, Бараш издал целый сборник поэтических переводов с иврита под названием "Экология Иерусалима", и продолжает выкладывать новые переводы на фейсбуке.) Это и смысл – один из важных смыслов – его собственной работы.

Израильская земля обладает таким особенным свойством, что расширяет его поэтическое зрение до вечности, позволяет видеть вечность сквозь все прожитые здесь времена.

И облака в зените –
зеркальные следы
всех нас кто шел сквозь эти
висячие сады, –

видит он с иерусалимской улицы Эмек-Рефаим – Долины Великанов.

Тель-Авив
Тель-Авив

Но у Бараша есть и случаи куда более сложноустроенного зрения. Вот стихотворение-карта Тель-Авива – слепок с "умышленного города, кишащего жизнью", подробный, с последовательной сменой ракурсов, дающей возможность наблюдать весь диапазон свойственных автору типов взгляда, от широко-панорамных до сосредоточенных на единственной детали. Удивительным образом Бараш умудряется сохранять свою аналитичную, исчисляющую дистанцию даже в отношениях с тем, во что он на самом-то деле очень вовлечен эмоционально, – а в израильскую жизнь, предмет его пристального внимания, он вовлечен именно так. Он оглядывает жизнь своей страны с высоты полета мысли над временами, видит далеко и на восток, и на запад, и в прошлое, и в будущее, – с такой, не совсем уже человеческой, высоты, с которой его современники вместе с ними самим видятся "лишь эпизодами", не переставая притом принадлежать этой жизни, быть ее частью:

Современный город равен по территории
государству античного мира,
исторической области средневековья,
помойке-могильнику будущих веков.
И Тель-Авив соединяет эти качества
со свойственным Средиземноморью эксгибиционизмом.

С запада – нильский песок морского побережья,
где филистимляне, евреи и греки – лишь эпизоды,
не говоря уже о крестоносцах и турках. С востока –
тростниковые топи Долины Сауронской…

Проживание израильской жизни – на всех ее уровнях, вплоть до смыслоносной повседневности, особенно вплоть до нее – русскими языковыми средствами оказывается отчасти и созданием таких средств. Вращиванием ее в русскую словесную память – и тем самым существенным расширением этой последней.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG