Ссылки для упрощенного доступа

Эхо слова


Писатель Владимир Маканин
Писатель Владимир Маканин

1 ноября в своем доме в поселке Красный под Ростовом-на-Дону умер писатель Владимир Маканин. Ему было 80 лет. Среди самых известных его книг – "Голоса", "Гражданин убегающий", "Ключарев и Алимушкин", "Антилидер", "Лаз", "Андеграунд, или Герой нашего времени", "Кавказский пленный", "Асан", "Две сестры и Кандинский". Маканин был лауреатом "Русского Букера", в 1999-м получил Госпремию России в области литературы и искусства за тот же год, а в 2012-м – Европейскую премию по литературе.​

Это интервью Владимир Маканин дал Радио Свобода в 1997 году.

– Владимир Семенович, что для вас значит советская литература?

Мой рост, даже не как писателя, а просто как человека, состоял в преодолении догматов советской литературы

Советская литература для меня некий мосток, который связывает меня с русской классикой. Это не оценочная характеристика, я не говорю, хороша она или плоха, я говорю о некоторой экзистенциальности. Потому что я вырос и получал азы, в частности, от моей матери, она преподаватель литературы в школе, через имена советской литературы. Хотя моя мать в давние времена мне подсовывала Бунина, когда его еще не читали, и прочие уникальные вещи с точки зрения советского взгляда, тем более на Урале. Но по сути дела этот мостик, по которому мне пришлось пройти к русской классической литературе,​ это был тот особого рода искусственный гуманизм, который утверждался в советской литературе, в частности, в советской школе, которую я прошел. Но, начиная с какого-то момента развития, советская литература была своеобразным антагонистом. Преодоление детских или юношеских догматов составляло одну из важных частей моей жизни, моего внутреннего развития. Мой рост, даже не как писателя, а просто как человека, состоял в преодолении догматов советской литературы, что и говорит именно о том, что это был мост, то есть мост был однажды перейден.

– Что для вас значит постсоветская литература, как бы вы ее определили?

С тех пор как советская литература кончилась, да еще и раньше, у меня возникло определенное внутреннее ощущение литературы, как некоего слова, которое дается людям, которое существует само по себе, с которым писатель находится в определенном отношении. Особенность русской литературы, которая, как мне кажется, состоит в том, что Россия развивается неравномерно, что процесс дерганый, неровный, иногда длинный застой, иногда какое-то опережение всех и вся. Этот рваный ритм истории воздействует на писателя, придавая определенный смысл всему, что писатель говорит и пишет. В частности, именно ощущение близких изломов, катаклизмов, неровностей существования, на мой взгляд, и дает то качество литературы, которое называют профетическим, пророческим, потому что это просто на самом деле необходимость писателя погрузиться не просто во время, в котором он живет, а в ближайший будущий излом, а отчасти, может, в предыдущий излом. И вот это заигрывание с временем обязательное, существенное, оно составляет ту колею или то главное русло, в связи с которым российский русский писатель никогда не говорит словом просто так, он всегда в этом смысле попадает в некоторое напряженное поле, неважно, сам он чувствует себя пророком или напротив он совершенно не верит в профетическое. Тем не менее, это слово остается с ним, и оно звучит с учетом этих изломов. Отсюда его и эхо, звучание. Потому что эти предчувствия, они не есть сюжет, не есть что-то это входит в саму эмоциональную ткань слова, они составляют некую взволнованную ауру, которую, безусловно, чувствуют современники.

С этой точки зрения наша постсоветская литература что может сказать миру, что она может сказать такое, чего мир еще не слышал?

Прежде всего, как ни парадоксально, это значение личности, значение отдельной личности. Потому что это в России дается с трудом, это дается с напряжением, это дается контактом со всей действительностью, то, чего нет в Европе, нет в Америке уже, как я понимаю. Вот это сопряжение человека, личности писательской со словом и одновременно с временем может дать уникальные плоды и с точки зрения героя, о котором пишет писатель, и с точки зрения самого писателя как личности. Потому что таких фигур, как Солженицын и Бродский, просто я беру самые первые, что называется, на поверхности, именно их дает эпоха, хотя это предсоветская эпоха, но она повязана тем же, то есть они возникли в советскую эпоху, они повязаны тем же предчувствием, невероятным ощущением личности в империи, скажем, у Бродского совершенно потрясающе, этим пронизано все творчество. Конечно, запал и огромная мощь Солженицына и отважный вызов, брошенный им это и есть то, что я называю повязанностью писательской личности с временем. И это в России не прекратилось. В сущности перемен нет, те же проблемы и ожидание того же богатства личности, какое может проявиться, как говорят, редко, но метко. Вот это может и Европа, и Америка увидеть, на мой взгляд, очень ярко.

– Что главного сказала русская литература в XIX веке и в ХХ веке?

Русская литература на каждую тему давала очень конкретный ответ личностью автора

Я думаю, что главное в данном случае не определяется ни через тему, ни через отдельные удачные произведения. Мне кажется, то, о чем я ответил в предыдущем вопросе, вот это и есть главное. Русская литература на каждую тему давала очень конкретный ответ личностью автора. Я просто поясню, чтобы не было слишком абстрактно. Например, была такая дискуссия "Писатель и власть", в нашей стране это особенно подчеркнуто. Вот говорили одни – надо себя так вести, потом так вести, третьи говорили – так вести. А за всем этим сквозила, что решение этой проблемы всегда индивидуально. Достоевский – это есть одно решение проблемы "писатель и власть", Пушкин – это другое решение проблемы, Солженицын третье и так далее. Это и есть богатство, которое дает русская литература и в XIX, и в ХХ веке, это одно общее качество, связанное именно с силой выражения личности, находящейся очень часто в экстремальных условиях и личных, и исторических. На мой взгляд, и XIX, и ХХ век дал одно и то же, разной степени, конечно, накала. Что там говорить, Достоевского больше изучали и чтят гораздо больше, чем Платонова или Булгакова, но это уже степень накала, это, как говорится, колеблется, может быть еще да, а может быть нет. Но суть в этом.

– Какие два-три имени главных для вас в ХХ веке в русской литературе, которые сопутствовали вам в вашей литературной практике, которые вам близки, которые каждый день являются для вас собеседниками? Кто в ХХ веке для вас был главным человеком?

Нет у меня такого. Как я уже где-то отвечал, что я не наследую. У меня было такое сочинение, "Сюжет усреднения" называлось, где литература рассматривалась XIX и ХХ века как одна гора с подъемом и спадом. Но это образное представление, для меня важен весь хребет, вся гора. Я не могу предпочесть Достоевского даже Лермонтову. Скажем, Мандельштама я не могу предпочесть безоговорочно Хлебникову, они для меня оба действуют, и их финалы, их судьбы. Казалось бы, такие разные, на самом деле настолько они русские, настолько они качественно несут в своей судьбе вот то явление личности, о котором я говорил, которое и потрясает мир на самом деле помимо самих произведений. Счастье русского писателя в том, что он не только дает книги, но и в том, что он еще повод просто задуматься о людях, сам по себе повод хорошо взглянуть, что мы собой представляем.

– Как вы оцениваете вашу творческую эволюцию?

Я говорю о том образе дерева, которое может быть моделью для развития писателя. Дерево в момент роста, достигая определенной вершины, высоты, начинает выбрасывать ветки, наступает такой момент, когда веткам становится тесно. Дерево может выбросить в разные направления пять, шесть, а крупных так и меньше веток. И тогда наступает довольно тревожный и ответственный момент для дерева, скажем так, оно должно прекратить выбрасывать ветки, ибо они уже начинают густиться, густеть, мешать друг другу, а неким напряжением поднять ствол еще выше на какой-то уровень, после чего появляется возможность выбросить новый ярус ветвей, еще пять-шесть ветвей. После чего опять наступает пауза, молчание, так называемый мучительный процесс роста. И это-то и есть самое трудное. Не хитро и не так уж трудно при определенном наличии дара к слову писать повести, и не так уж оно трудно написать их несколько. Труд состоит как раз в том, что когда эти повести заполняют определенный ярус, тут начинается труд – это выбросить ствол выше. Причем там нет ни одной веточки – это абсолютно голый рост, внутренний духовный рост писателя. И он-то и составляет самую большую проблему, потому что этим определяется не только будущая даже высота и значительность, но этим определяется еще и потенция к этим веткам. Потому что именно подъем дает возможность выбросить новые ветки, сделать новое выражение в слове, не повторяющееся и самостоятельное.

– Какие же ярусы были в вашей жизни?

Писатель в наше время формируется не на слове и не на книгах в детстве, а на кино

Если говорить обо мне, я начинал с прозы, которую можно назвать кинопрозой, так начинают все. Потому что на самом деле писатель в наше время формируется не на слове и не на книгах в детстве, а формируется на кино, изобразительный ряд его воспитывает эстетически. Писатель, не замечая на самом деле, – первые вещи любого писателя, они, как правило, визуальные, – идет мышление сценами. Вот такой был первый ярус. Затем у меня наступает момент довольно мучительный, когда произошел возврат к слову, но он еще не был таким надежным и не был таким уверенным, тем не менее, когда возникла повесть "Голоса", с нее начался контакт со словом напрямую. Я вдруг понял, что помимо романов есть еще литература прошлая, Рабле, кто угодно, греки, слово, которое еще не знало о своем изобразительном эквиваленте. Ведь слово возникло после наскальных рисунков, после лицедейства и примитивного театра, слово возникло на определенной стадии, и оно богаче. В этом смысле произошел возврат – это был второй ярус, хотя он был короткий и не сильно выраженный: повесть "Голоса", еще было две-три вещи небольшие, одна была большая, которую я не опубликовал из-за того, что я так обрадовался этому состоянию, что не имел даже возможности это править. Потом был период наиболее среди читателей ценимый – это период моих двух-трехлистовых вещей, когда я уже понимал, что речь идет о преодолении кино, и когда изобразительный ряд мощным образом подвергался комментарию в такой степени, что комментарий пересиливал саму изобразительную сторону. Этот период был довольно долгий, плодотворный, это "Отдушина", "Ключарев и Алимушкин", "Антилидер". Этот период не прекратился, в частности, "Лаз", хотя он и обрел уже несколько иную свободу, но все-таки этот ярус дал мне действительно большую уверенность и большую свободу самовыражения. Я знаю, что в любую минуту, когда мне трудно, я могу сесть как за фортепиано и сыграть одну из таких вещей. Неважно, она будет та или другая, она всегда будет удачна. Это довольно любимый мною жанр, он не истощен. Дальше пришел период такого подступа к роману – это были "Один и одна", "Предтеча", такие вещи довольно большие. Они не были совершенны, плод был не слишком ярок, не слишком вкусен, но это был этап, ярус, который сейчас привел к роману, который я заканчиваю. Еще был один ярус эссе, я его просто пропускаю. Картина довольно понятная. Важно, что каждый раз после какого-то периода мне требовалось большое духовное напряжение, я ничего не писал и мучительно понимал, что я и не должен писать. Если я не хочу притворяться. Вот эта модель дерева, она, как всякая модель, конечно, упрощает, но что-то дает.

– Как вы бы определили судьбу личности в эпоху массового общества? Это большая тема для ваших сочинений, не так ли?

Только умирая, в какой-то момент человек понимает свой смысл

Да. На мой взгляд, личность испытывает два известных направления. С одной стороны, безусловное и главное, на мой взгляд, – это выявление личности, она должна себя осознать. Это связано, во всяком случае у меня, с биологическим концом, со смертью. Именно только умирая, в какой-то момент человек понимает свой смысл. Пожалуй, это главное.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG