Ссылки для упрощенного доступа

Донос как функция террора. Писатели и сексоты


Максим Горький и Генрих Ягода
Максим Горький и Генрих Ягода

Создание системы слежки за советской интеллигенцией. Выработка особой партийной морали с ее перевернутыми представлениями о чести. Осмысление до сих пор недоступного архивного материка доносов - в беседе с писательницей Натальей Громовой.

Иван Толстой: Моя собеседница – писательница историк литературы, музейный сотрудник Наталья Громова. Среди героев ее книг – литераторы и их семьи 20-50-х годов: Марина Цветаева. Борис Пастернак, Ольга Берггольц, Лидия Либединская, Анатолий Тарасенков и многие другие. Книги Громовой не просто точны и достоверны как исторические полотна, но и теплы по-человечески. Она хороший психолог и широко видящий наблюдатель.

Наталья Александровна, что собой представляла закулисная, изнаночная жизнь советских писателей?

Наталия Громова: Мы, сразу понимая друг друга, говорим, конечно, о проблеме, которая очень часто встает, это проблема агентов, проблема доносительства, стукачества, как его называют. Но я тут немножко сделаю шаг назад и скажу про то, что когда я начала заниматься историей писательской жизни советского периода и архивами, я вообще не предполагала, что мне придется глубоко заходить в историю этих органов – ОГПУ, ЧК, НКВД. Но с каждым шагом выяснялось, что действительно история писательской биографии очень плотно завязана на историю этих органов. Почему? Тут надо сразу оговориться и объяснить, что это не досужее, для развлечения, занятие, а обусловлено всерьез историей этого времени.

И здесь все упирается в то, что в 1922 году, когда кончается гражданская война и начинается строительство советской жизни, ОГПУ уже весной, 25 апреля, создает очень странную, но очень важную организацию. То есть выходит циркуляр, а потом все необходимые институции создаются. Она называется «Бюро содействия ОГПУ» (а дальше уже НКВД). Что это такое? В этом циркуляре написано, что в любой организации - в вузе, на съездах, в любых институциях, в школах, в издательствах, в религиозных организациях - должны возникать такие отделы, «Бюро содействия», потому что, пишет Дзержинский в письме, ослабление репрессий приводит к тому, что советская интеллигенция чувствует себя лучше и начинает вести антисоветскую работу.

И тут происходит второй сюжет. Это все очень важно, потому что все эти структуры, которые будут входить в писательскую жизнь уже на правах абсолютных, они возникают достаточно давно, и важно то, что идет такое четкое размежевание: с одной стороны, возникают эти организации, с другой стороны, ОГПУ готовит выезд интеллигенции, как мы знаем, это философский пароход, конец 1922 года. Но весь год они готовят списки людей, которые не могут существовать в Советском Союзе. Кого-то арестовывают, кого-то сажают под домашний арест. В общем, идет длинная история, мы ее знаем и на ней не будем останавливаться, она – как зачин.

После того как вычищено этими списками советское пространство (мы сейчас говорим больше о писателях, хотя огромное количество деятелей культуры находилось под присмотром), Троцкий, который после войны резко включается именно в работу с писателями, с литераторами и пишет по этому поводу несколько работ - о попутчиках, о том, что их надо (он произносит слово, которое я очень люблю, – «осовечивание»), начинается осовечивание тех писателей, которые остались на этом берегу. На тот берег уехала одна часть, на этом остается другая. И те писатели, которые здесь остаются, литераторы и поэты, они не то, чтобы принимают правила, многие этого не понимают до конца. Они, находясь в условиях НЭПа, который в 1921 году только начался и показал, что может быть какой-то мягкий вариант советской жизни, предполагают, что могут как-то параллельно существовать.

ЛевТроцкий. Рис. Юрия Анненкова.
ЛевТроцкий. Рис. Юрия Анненкова.

Нельзя сказать, что они заключают какой-то договор, но в каждую корпорацию с этого момента, в любое объединение людей внедряются эти люди из «Бюро содействия ОГПУ». Это система, которая, на мой взгляд, гениально придумана большевиками, но она ими не просто придумана, она ведет себя от подполья большевистского, от того, когда все находились под присмотром у всех, вот эти пятерки, эти десятки подпольщиков, это все очень серьезно исторически, но этот опыт большевистского подполья переносится на всю нашу жизнь.

Я много разговаривала со стариками, когда делала книжки, записывала людей того времени, восемьдесят процентов людей рассказывали про то, как их вербовали. Я входила в какие-то доверительные отношения человеческие. Одна из поразительных историй - это хирург, очень известная литфондовская замечательная женщина, которая ехала с Цветаевой, собственно, я к ней пришла потому, что она с Цветаевой плыла на одном пароходе и, отговорив уже про Цветаеву, она мне рассказывала свою чудовищно горькую историю. Как она, будучи крупным хирургом во время войны в Казани, первым делом к ней пришли и сказали, что она должна осведомлять органы обо всех - о санитарках, о врачах. Для нее это было потрясением, и она рассказывала, как она из этого пыталась выйти.

Но это не одна история. Я вроде перевела с писателей на хирурга, но я хочу сказать, что эта система, эти клетки работали в любой корпорации, мы должны ясно это понимать. Это - пункт первый.

Марина Цветаева.
Марина Цветаева.

Второе, что я очень хорошо поняла, это что когда человек вступал в партию в те годы, он тоже входил в некие отношения с этим «Бюро содействия», с этой ОГПУшной, а потом уже НКВДшной организацией, и с этим я столкнулась тоже неоднократно. И одна из самых для меня была любопытных историй, когда я писала про Ольгу Берггольц. Там есть сюжет, связанный с ее арестом. А ее сестра, Мария Федоровна Берггольц, была замужем за Юрием Либединским, очень крупным когда-то РАППовским вождем, а потом, так же как и она, лишенным всех званий, но не посаженным.

И когда я читала переписку Либединского и Марии Федоровны на фоне ареста Ольги Берггольц в конце 1938 года, то вдруг я обнаружила вещь… То есть, письма были не все, они были частично явно уже уничтожены, но вдруг мне отрылась абсолютно новая история, что когда Либединский говорит жене, с которой из-за этого, по всей видимости, они скоро и расстанутся, что он, как партиец, не мог не сказать о настроениях ее мужа, не мог об этом не написать, потому что это входит в статус его как партийного человека. И там происходит по этому поводу какое-то очень тяжелое выяснение отношений. Ольгу Федоровну посадили и без того, на ней много чего было, на нее повесили целый ряд историй, а здесь шла история о ее несчастном муже, Николае Молчанове, которому удалось все-таки не быть арестованным. Но само обсуждение этой темы, которое не часто появляется, для меня было достаточно ново.

Я потом вспомнила, конечно, истории, когда в 1929 году сажали Блюмкина. Блюмкин - знаменитый авантюрист, НКВДшник, приехал из-за границы, сообщил Радеку, а Радек побежал сообщать Сталину, но это их внутренний, казалось бы, мир, где они действительно каждый про каждого говорили. Но существовал еще этот кодекс, о котором мы не все знаем. Драма в том, что мы изучаем историю литературы, чего-то другого обособленно от всех процессов, а они влияют на решения, на движения, на судьбы людей, которые связаны друг с другом.

Юрий Либединский.
Юрий Либединский.

Иван Толстой: Как интересно, что вы сказали о поступке Либединского: как коммунист он не мог не сообщить об этом, не сделать такой донос, а ведь это можно интерпретировать и как долг некоей чести, честь стоит выше житейской порядочности, каких-то родственных связей, дружбы.

Это абсолютно религиозное состояние (конечно, патологическое, но религиозное состояние), в которое впадает верующий коммунист: он должен сообщить партии, ее карающему мечу о том зле, которое ему стало известно.

Наталия Громова: Вы правы, на этом и построена перевернутая вся история, начиная с Павлика Морозова, когда отменяется прежняя мораль, религиозная или гуманитарная, она становится действительно своей сектантской коммунистической моралью. Другой вопрос, что она бьет по ним самим, это самое поразительное.

Я продолжаю историю с Либединским, там очень интересно, что сейчас происходит с ним эта драма, а ровно через пару месяцев заберут его первую жену, которую он очень любил, всегда дружил с ней, Марианну Герасимову, бывшую чекистку, которая сама занималась именно интеллигенцией, больную, с опухолью мозга, и он будет писать эти страшные огромные простыни, и Фадеев будет писать о том, что она не может быть ни в чем виновата, что она чиста перед партией.

Бог, судьба обязательно повернет и каждый человек получит то же, что он совершил, это нарушение придет и к нему. Что меня всегда восхищает, когда мы глядим на историю судеб человеческих. Хотя иногда это, неверное, не срабатывает. Был такой зловещий человек Лесючевский, который просто написал и на Заболоцкого, и на Бориса Корнилова кошмарные доносы, а потом был замечательным главным редактором «Советского писателя» и, наверное, неплохо дожил свои дни. С другой стороны, его репутация была уничтожена, и Оксман потом заграницей сделал большую публикацию о его участии в этом деле. Но я не знаю, нужна ли этим людям была когда-то репутация и вообще как они к этому относились, им трудно это все оценить и понять.

Юлиан Оксман.
Юлиан Оксман.

Иван Толстой: Но законы термидора никто не отменял. А вот еще я хотел, ухватившись за одну вашу фразу, кое-что спросить. Вы сказали, что большевики те правила, тот опыт подполья, который у них был, перенесли в новую советскую, уже государственную жизнь. А мне очень часто просматривается в их действиях, в том, например, что они на обыски, на встречи ходили всегда вооруженными и страшно боялись оружия, остающегося у населения, в этом есть как бы признак ощущения ими своей нелегитимности. Устроив переворот в октябре 1917 года, они до конца советской власти, до 1991 года, как мне кажется, чувствовали незаконность своего правления, они понимали, что остаются в этом подполье, только это действительно перевернутая дробь. Они поэтому столько усилий, денег, репрессивной мощи потратили на подслушивание того, что думает о них народ, что они знали, что их ненавидят, что они нелегитимные.

Наталия Громова: Вы абсолютно здесь правы. Другой вопрос, что это сочетание нелегитимности в высшем смысле, но все-таки им удалось, не то, что им удалось, но было и встречное движение, ощущение некоей новизны, которое мы не можем исключать в случае с Бабелем, Багрицким, которые искренне верили и считали, что цель оправдывает средства. Поэтому это был такой встречный поток - создание нового человека, новых законов, новой этики, выращивание, как это уже много раз показывалось и в «Иване Лапшине», как лису заставляют жить с курицей, и так далее. То есть мы должны нарушить и естественные, и человеческие законы и сделать новый мир, который будет вести, как в Библии, от 1917 года свое происхождение.

Но страх возникает и параллельно, и постепенно. Удивительно, что уже в 1922 году пишутся эти страшные циркуляры, но все-таки для чекистов интеллигенция представляет самую главную опасность. Сколько смотришь документов (понятно, что когда начинается раскулачивание, разумеется, они боялись восстаний), интеллигенция у них всегда на первом месте. И здесь очень важно сказать, что теперь мне даже неприятно это лишнее знание, потому что когда ты видишь, что собираются люди в переводческие, издательские компании, они собираются, чтобы почитать стихи, салон такой-то, Никитинские субботники в Москве 20-х годов, но теперь уже абсолютно очевидно, тем более, что уже какие-то агентурные сведения напечатаны, что там сидит человек, который это все отслеживает и доносит, куда надо. Любое собрание опасно, любое собрание двух-трех людей.

Любое собрание опасно, любое собрание двух-трех людей

И тут я хочу сказать, что я наткнулась, это было случайно, в РГАСПИ можно было посмотреть еще десять лет назад опись дела - Ежовский архив. И первой, когда я открыла страницу, я увидела изо дня в день агентурные сводки на Пастернака - 25, 26, 27 июня тридцать такого-то года… Я много чего видела, но я была потрясена. И я пошла с этой описью, но тут же мне было объяснено, что мне нужен допуск, чтобы это почитать. Ценность этого невероятная. Еще когда мы делали словарь «Русские писатели 19-го века», я была младшим редактором энциклопедии, мне говорили, что ничего для биографии важнее, чем сводки Охранного отделения, просто невозможно представить. Вы представляете себе жизнь человека, пусть и по доносам, но почти каждый день: куда пошел, что сказал, и так далее. Я, конечно, схватила это, но потом четко поняла, что агентура это святое, это никогда, пока все не поменяется, нам не покажут.

И мы видим, что помимо этих собраний, на которых обязательно были свои стукачи и доносчики, потому что не могла интеллигенции собраться просто так в их понимании, они готовили из этого заговоры, группы. То же самое происходило с крупными личностями. Если мы выделяем любого человека видного, вокруг него возникает шлейф. Это несчастье. Поэтому, когда ты входишь в область жизни Булгакова, Пастернака, Ахматовой, надо понимать, что там начинаются эти страшные завихрения, там свои драмы. Про Софью Островскую, которая была возле Ахматовой, сделан уже целый двухтомник ее дневников. Вокруг Булгакова творилось нечто тяжелейшее. Поэтому и возникла моя история, которую я написала о Сергее Ермолинском, одном из близких друзей Булгакова, который несмотря на то, что сел за Булгакова, был какими-то людьми объявлен даже не доносчиком, а приставленным к Булгакову человеком, что абсолютно ни из чего не следует.

Сергей Ермолинский.
Сергей Ермолинский.

Но так был устроен этот мир, что здесь можно было назначить любого, если это кому-то нужно. А часто происходила еще более страшная вещь, когда кому-то надо было отвести внимание от настоящего стукача, объявляли кого-то этим доносчиком. Это настолько запутанная и тяжелая история, к которой надо подходить и с пониманием того, что делаешь, и идти очень аккуратно, это такая дорога, на которой все время можно свалиться вправо, влево или в бок.

И тут я вам еще одну маленькую хотела рассказать историю, очень драматичную, потому что была целая серия историй про людей, которые не выдерживали давления, когда их пытались вербовать. Это история про поэта Николая Дементьева, которому, кстати, Багрицкий посвятил свои стихи. Комсомолец Дементьев очень любил Пастернака, очень хороший был юноша, абсолютный комсомолец из людей нового времени. Он был послан в начале 30-х годов работать на английскую фабрику (которую англичанин возглавлял, у нас было много таких фабрик), химический завод далеко под Москвой, и он познакомился с этим англичанином. Чего от него хотели? Он там работал в местной газете, его вызвали в органы и требовали, чтобы он писал на этого англичанина, который с ним стал заниматься английским языком, отчеты о своих встречах. Но юноша был очень честный, он этого делать не мог и не хотел, и он стал отказываться.

И когда его жена, детская писательница Надежда Надеждина, поехала как-то за ним, она просто его не обнаружила там. Она его искала, искала, это было начало 30-х годов, а Бабель много знал чекистов лично, и он ее вывел на кого-то. Она сама пришла на Лубянку и спросила, где ее муж. Ей сказали: «В сумасшедшем доме. Он порезал себе стеклами вены, пытался сделать на шее надрезы». И Бабель, когда это узнал, сказал ей: «Как хорошо, пусть он лучше лежит в сумасшедшем доме, это его спасение».

Как хорошо, пусть он лучше лежит в сумасшедшем доме, это его спасение

В общем, она его оттуда потом забирает и он из этого писательского дома на Тверской, спустя буквально несколько месяцев, выбрасывается из окна. Это 1936 год. Пастернак написал памяти его потрясающее стихотворение о том, что еще неизвестно, что лучше - остаться живым или погибнуть, что самоубийство это, возможно, лучший исход. Потому что все тогда об этом думали, все понимали, почему этот человек погиб.

И такой же сюжет очень сложный у Яхонтова. Мне это рассказывала Елена Владимировна Пастернак со слов Натальи Крымовой, которая писала биографию Яхонтова, знаменитого чтеца, которого в 1945 году стали, как ни странно, вербовать, чтобы он тоже ходил за Пастернаком и записывал. Уж не знаю, зачем им понадобился именно Яхонтов. Но у него начинается очень тяжелая депрессия и его потом бросок из окна - это следствие того, что на него оказывалось очень большое давление.

Я хочу сказать, что мы очень многого еще про это не знаем, это существует в каких-то умолчаниях, в каких-то загадочных слухах и сплетнях, с которыми со всеми надо разбираться, что очень тяжело, потому что массив этого очень большой.

Иван Толстой: А как вы интерпретируете для себя логику развития террора и безумия от 1922 года и дальше, уже ближе к нашим дням? Почему срабатывал этот термидор, хотя ему, вроде бы, судьбой предназначено срабатывать и, тем не менее, в этом безумии была ли своя логика? Почему репрессировались те, а не другие, почему революция занималась пожиранием своих детей?

советская история этого периода не получается цельным куском

Наталия Громова: Дело в том, что советская история этого периода не получается цельным куском, который можно рассматривать как единый термидор, там каждый раз возникает свой отдельный сюжет. Например, появление при Ягоде системы ГУЛага и строительство этого индустриального безумного общества, строительство ГУЛага. Ягода, который является пиарщиком этого проекта, и вокруг него целая группа писателей, которые пишут книгу о Беломорканале. Дальше, как мы знаем, уничтожается Ягода и вслед за ним летят головы писателей. Там решается своя задача. Потом решается другая задача, уже ближе к войне. Сталин не действует здесь в таком термидоре чисто Французской революции, он строит свое азиатское государство, которое революцией только начинается, потом оно становится уже иным. Каждый раз он решает новую задачу.

Сталин строит свое азиатское государство

Во время войны понятна эта задача, поэтому там появляется СМЕРШ, там появляются совсем другие идеи того, что интеллигенция может продаться немцам, поэтому ее с бешеной активностью, буквально 14 октября, перед 16 октября вывозят из Москвы, и те, кто не уезжает, потом ведь арестовываются как пособники немцев, хотя никакие немцы не вошли.

Потом возникает третий этап, это холодная война, речь Черчилля и дальше начинается борьба с космополитами, которая начинается с убийства Михоэлса как человека, который собрал деньги во время войны на помощь, ездил по Америке. И вдруг этот человек оказывается системе не нужным, и с его убийства начинается вся эта страшная кампания. Почему? Потому что возникает железный занавес, ситуация холодный войны и некий воздух свободы, который проник случайно, когда в 1945 году освобождали, он настолько пугающ для Сталина. Мы же не случайно заканчиваем победой, а потом начинаем с Постановления об Ахматовой и Зощенко. Потрясающе, как это все работает. Мы первым делом рубим голову интеллигенции, чтобы она не зарывалась, потому что она достаточно опасной в этих условиях представляется власти.

Каждый раз Сталин решает свою частную узкую задачу, кто-то попадает в этот момент, а кто-то не попадает в него, тут нет абсолютно никакой логики.

Иван Толстой: То есть это каждый раз тактика?

Наталия Громова: Да, собственно власть так всегда работает. Мне кажется, что здесь нет больших стратегических задач. У Ленина они были, у Троцкого они были. Потому что как только закончился 1923 год провалом революции в Германии, идеи Троцкого о перманентной революции закончились, и на этом судьба Троцкого, как ни странно, закончилась. А судьба Сталина только началась, потому что он строил не все эти глупости про весь мир, его это абсолютно не волновало, он строил себе империю, свою, сталинскую, так мне кажется. Я могу заблуждаться, но это мое мнение.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG