Ссылки для упрощенного доступа

Приснившиеся звуки: неизвестный Набоков-сказочник


В.Сирин. "Солнечный сон", переписанный рукою матери. 1923
В.Сирин. "Солнечный сон", переписанный рукою матери. 1923

Поэма "Солнечный сон" в беседе с публикатором Андреем Бабиковым

Иван Толстой:

Лениво перелистывает ветер
душистые деревья и Нимфана,
воздушная, в шафрановых шелках,
еще стоит на лестнице прохладной,
спадающей, как мраморный поток,
в журчащий сад. Ивейн уехал… В сердце
еще стучит глухой и нежный топот
его коня. Ивейн благогове[й]ный
так целовал невесту на прощанье,
что кровь ее дивилась; а теперь,
на сгибах рук и на ключицах голых
воспоминанья этих поцелуев
остались, как незримые запястья
и тающие ожерелья… Ветер
без мысли перелистывает сад…

Потом она вернулась в дом, ступая
легко по шашечнице плит звенящих,
расплакалась, комочком золотистым
свернувшись средь подушек кружевных,
а через миг, как девочка, вскочила
и принялась, сквозь слезы улыбаясь,
дразнить лиловой веточкой изюма
глазастую седую обезьянку.

Зачем Ивейн пустился в путь далекий,
на сонный юг, в пылающую пыль?
Не воин он и не купец. Он едет
с таинственною целью. Вот что было:
его король, старик пушисто-белый,
завел с чернобородым королем
страны чужой торжественную тяжбу:
спор длился год, другой; на третий оба
запутались. Казалось, быть войне;
но короли ценили выше славы
покой страны; и вот чернобородый
простой и верный выход предложил:
"Ты, говорит, пришли, сосед, в мой город
хитрейшего из шахматных бойцов:
сразимся с ним. Десятая победа
решит, кто прав. Согласен?"
. Игроков
тогда собрал король седой – и старых
и молодых, – всех лучше был Ивейн.

И в Лаолян <3>, далекий и ленивый,
приехал он и пышно принят был.
Он Лаолян пленил своей улыбкой
да скромностью и скупостью движений,
да стройною учтивостью речей.

Так в 1923 году писал Владимир Набоков в стихотворной сказке, названной "Солнечный сон".

Мы беседуем с публикатором "Солнечного сна" московским исследователем Андреем Бабиковым.

Андрей, давайте начнем ab ovo. В альманахе Conaisseur, во втором номере, опубликована сказка Набокова под названием "Солнечный сон". Что это за произведение? Почему вообще оказалось возможным напечатать неизвестное публике, непрочитанное произведение Набокова? Где такие хранят? Нельзя ли туда пойти и еще чего-нибудь накопать?

Андрей Бабиков: "Солнечный сон", с подзаголовком "Сказка", – действительно, самое крупное из до сих пор не публиковавшихся русских произведений Набокова, хранившихся в архиве, и, можно сказать, этапное в каком-то смысле для него.

"Солнечный сон" - самое крупное из до сих пор не публиковавшихся русских произведений Набокова, хранившихся в архиве, этапное для него

У этой рукописи особая история, поскольку нет автографа Набокова, а есть переписанный рукою матери, Елены Ивановны Набоковой, текст в ее тетради со стихотворениями самых разных поэтов, с вырезками из газет и журналов того времени. И вот среди этих стихотворений Гумилёва, Одоевцевой, Бунина, без какого-либо отдельного предисловия или послесловия записан текст под названием "Солнечный сон. Сказка". С эпиграфом из "Бориса Годунова": "А снилися мне только звуки". У этой строки тоже есть своя история, она не случайно вынесена в эпиграф.

Как можно было бы сказать, что это произведение неизвестное? Оно неизвестно широкой публике, но оно было кратко пересказано Брайаном Бойдом в первом томе биографии Набокова, без цитат и каких-либо выдержек, без указания, что это сказка. А сказка ведь подразумевает определенные требования жанра. Но было известно в 90-х годах, что есть это произведение.

Я не знал, насколько оно зрелое, насколько оно важное для Набокова, но очень хотелось прочитать. А в американском архиве в Нью-Йорке, в Berg Collection, среди не такого большого к сегодняшнему дню числа произведений, "Солнечный сон" оставался одним из самых притягательных, сложных и труднодостижимых, потому что трудно было прочитать руку матери Набокова.

Читая руку самого Набокова, разбираясь в этом и понимая, когда он совершал ошибки и описки, можно было понять, зная его, что там написано. А с рукой матери – иная ситуация. Она переписывала чужой текст, переписывала его в два столбца на ширине одной страницы, вынуждена была экономить место, поскольку строки длинные, и порой слова сливались и членение этих длинных строк могло давать различные результаты для понимания. Кроме того, некоторые части (а поэма состоит из трех частей), некоторые композиционные составляющие, отделенные рядами отточий, не имели универсального характера. Можно было подумать, что текст поэмы записан не полностью. Нельзя было сказать с уверенностью, что на каждой странице все строчки на месте, пока не расшифруешь полностью весь текст. Что и отняло очень много времени.

Первый раз я открыл эту тетрадь еще в 2004 году и попытался тогда сходу, с листа прочитать. Из этого ничего не вышло. Я пытался понять какие-то основные сюжетные переходы и вынужден был отложить эту работу, поскольку в то время я занимался пьесами Набокова и готовил том его драматургии. А в следующий свой приезд, в 2011 году, я уже пришел к выводу, что сказка записана полностью, пропусков в ней нет. Расшифровка была закончена в прошлом году летом, после проверок старых записей и сличения с текстом, и я пришел к выводу, что в том виде, в каком поэма расшифрована, ее следует опубликовать. О чем написал письмо в Набоковское общество, распоряжающееся произведениями, и получил согласие на это.

я пришел к выводу, что в том виде, в каком поэма расшифрована, ее следует опубликовать

И, к счастью, так совпало, что к этому времени уже готовился второй номер альманаха Connaisseur, причем под названием "Детская мысль", материалы которого, я уверен, Набокову были бы очень интересны, особенно эмигрантский раздел, особенно раздел, связанный с художниками. Ведь Набоков – ученик Добужинского и, можно сказать, отчасти был детский писатель. Мало того что он перевел "Алису в Стране чудес", он ведь написал детский рассказ "Дракон", он писал детские шутливые стишки, сыну в Америке читал Чуковского, который упоминается во втором номере альманаха Connaisseur.

Много ли там еще такого материала? Да, есть несколько поэм, которые можно напечатать, и еще одна из них, не столь крупная, уже подготовлена и будет опубликована. Весь этот период – Набоков до 1924 года, Набоков до Веры Слоним, Набоков до попытки писать прозу. До 1924 года Набоков прозу практически не писал. Несколько эссе, несколько рассказов, и все. Он писал драмы, писал стихи, публиковал сборники стихотворений. И "Солнечный сон" в этом смысле интересен тем, что он в стихах пытается писать, по сути, прозу. Он создает сюжет прозаического сочинения с разветвленной композицией, с длительным промежутком времени, с подмеченными психологическими характеристиками и с эволюцией характеров, что очень важно для прозы – для романов, повестей и рассказов. Но – пишет в стихах. Хотя уже отказывается от рифмы в "Солнечном сне".

Владимир Набоков, 1923
Владимир Набоков, 1923

И мне кажется, что как не очень уверенному велосипедисту удобнее ехать по ровной дорожке, так и Набокову было проще придерживаться ритмической ямбической стихотворной строки для того, чтобы излагать свой замысел. А в прозе он терялся, ему казалось, что нет каких-то ограничений, которые могли бы его направить в правильное русло.

Так что, отвечая на ваш вопрос, – такого больше нет: "Солнечный сон", насколько нам известно на сегодняшний момент, это самое крупное, сложное и зрелое произведение из неопубликованных ранних сочинений Набокова.

Иван Толстой:

В условный час давался каждый вечер
безмолвный бой в глубокой темной зале:
во тьме торжественной, посередине,
был островок сиянья; выделяли
два пламени резной тяжелый столик,
где на квадратах, млечных и вишневых,
теснились шашки, выпукло блестя
кораллом и слоновой костью. Пальцы
в перстнях цветных порой перемещали
одну из них. Кругом во тьме широкой
придворные томились молчаливо.

И длился бой. Ивейн, спокойный с виду,
всех изумлял безумием изящных
своих ходов; король же, осторожный
в самой игре, противник был горячий:
обычную терял он величавость,
мял бороду густую в кулаке
да языком выщелкивал проклятья;
жемчужный пот стекал из-под короны.

Так вечером Ивейн в чужой столице
за своего сражался короля;
днем он бродил по сонным переулкам,
заглядывал в таинственные лавки,
завешанные бисером струистым,
и покупал там бусы иль кинжал.
Но как-то, в день лазурный, он, тоскуя,
поехал в степь, лежащую на юге
от города. Такое было солнце,
что конь его гривастый, вороной,
весь отливал лиловым зыбким лоском.
И ехал он, пока не потонули
за ним, в лучах, ограды Лаоляна
далекие. Тогда, сойдя с коня,
он лег в траву высокую, сухую,
горячую и, лежа так, стал думать
о счастии лепечущем своем,
о простоте и светлости Нимфаны.
В ее любовь, еще полунемую,
он верил, как в бессмертие души.
В ее глазах, зеленых, удлиненных,
как листья олеандра, были царства,
туманные. Она его любила:
он вспоминал, как гнался он за ней
в аллее, полной солнечного смеха,
как с ней читал в углу гостиной тихой,
где мать ее, шурша угрюмо платьем
и веером раскрытым, проплывала,
скучая и досадуя, как будто,
что молодость сияет из угла.
Вокруг него тянулись к солнцу травы,
у самого виска его качалась
блестящая былинка; мотылек
на ней висел, как кружевной любовник
на лестнице шелковой. Пахло медом
и мятою. Пушинки проплывали,
жужжащие живые самоцветы
рождались в легких люльках лепестков.

И солнце исполинское глядело
в глаза цветов и превращало травы
в стремительные языки огня.
Оно Ивейну в сердце проникало,
по жилам растекалось и в сознанье
вплывало, все пропитывало синью <4>.
И мысли ослепительные плыли
и путались, как пятна огневые,
в аллее, там, где волосы Нимфаны,
распутавшись, губам найтись мешали
средь смеха запыхавшейся любви.
Так он лежал, раскинув томно руки.
Звенела ль кровь, обманывая слух,
иль есть в степях звенящие растенья,
но странное и сладостное чувство –
предчаянье необычайных чар –
в нем медленно росло. Он встрепенулся
и встал: кругом все та же степь пустая.
Прислушался: казалось, световое
дрожанье испарений травяных
переходило в звуки; и казалось:
блаженное жужжанье насекомых,
всплывая, превращалось в человечье
гуденье; и казалось: ветер южный
чертил, чертил в пространстве изумленном
уверенные зодческие грезы…
И шел Ивейн и слух его следил,
как лестницы, и ярусы, и кровли
из смутных звуков строились, из звуков
домашнего живого пробужденья.
Взглянул вокруг: все так же проступала
пустыня изумрудная, все так же
душа росы мерцала над травой.
Ивейн остановился и как будто
ослепший человек, чья память видит
при звуке образ, – слышал: восклицанья
дверей, мохнатый лай, крик петуха
пурпуровый, журчанье голубое
воды, и скрип и звон бадьи о камень
колодца, лепетанье колокольцев,
стук плоский выбиваемых ковров,
шум утренний, прохладный и опрятный –
и голоса, и шелесты прохожих.

И звуки проплывали сквозь него,
да, сквозь него, как будто он без плоти,
без веса был. Ему казалось мнимым
все явное: и тело, и одежда
на нем, и та душистая пустыня,
где он стоял, прислушиваясь к жизни
невидимой – но истинной, простой.
Сел на коня Ивейн, неторопливо
он выехал из сказочного круга.
Шум города за ним стал утихать
и он оглядывался – не видать ли
и вправду стен, и кровлей, и деревьев,
но за собой он видел только степь
зеленую под знойной синей мутью.

А тематически что это за произведение? В какой ряд его следует поставить и какие цели преследовал и осуществил Набоков?

Андрей Бабиков: Тут следует сказать сперва, кем был Набоков к моменту создания "Солнечного сна", к февралю 1923 года. Он к этому времени был переводчик, поэт, отчасти драматург. Не более того. Малоизвестный, печатающийся в "Сполохах", в "Жар-птице", в "Руле", но не признанный еще критикой, особенно парижской, вращающийся в достаточно небольшом кругу своих друзей-литераторов, в том же кругу, в каком были Глеб Струве, Леонид Страховский. Это круг недолго существовавшего берлинского Братства круглого стола. Затем Юлий Айхенвальд и его круг. Но по большому счету, особенно взглядом из Парижа, это такая провинциальная литература, несколько салонная и достаточно беспомощная. Отчасти так и было.

И вот наступает время каких-то катастроф. 28 марта 1922 года убивают отца в зале Берлинской филармонии. Набоков остается страшим в семье из детей и понимает, что он ничего не может дать. Он дает уроки, он преподает частным образом. Но он не может взять на себя эту ответственность. Семья в Берлине. Он понимает, что семье придется переезжать в Прагу. Он неизвестный, за свои произведения не получает практически никаких гонораров, ничего у него в запасе нет, он не может преподнести роман или какую-то важную вещь, чтобы изменить это положение.

Он влюбляется в то же время в Светлану Зиверт, кузину своего кембриджского друга Михаила Калашникова, в 17-летнюю яркую и живую девушку, с которой знакомится в Берлине во время каникул. Она отвечает ему взаимностью, и через полгода они уже помолвлены. Набоков совершает путешествие на немецкие курорты вместе с семьей Светланы и ее сестрой Татьяной. И он начинает фонтанировать стихами. Он пишет и посвящает ей бесконечное количество любовной лирики, которая вошла в сборники "Гроздь" и "Горний путь" (он даже хотел назвать "Светлицей" этот сборник, по имени Светланы). Однако,помолвка-то состоялась, но нужно было исполнить условие, которое поставили родители из обеспеченной семьи горного инженера к тому, чтобы Набоков нашел место, чтобы он мог как-то обеспечить будущее своей молодой жены. Это условие Набоков не выполняет. И все его попытки писать киносценарии или создать бюро по переводам и писанию сценариев с Иваном Лукашом ни к чему не приводят.

Набоков с сестрами Зиверт, 1922
Набоков с сестрами Зиверт, 1922

И когда 9 января 1923 года он приходит в дом Зивертов, его ошарашивают известием, что помолвка расторгнута. Какой это был удар для Набокова, трудно представить, не прочитав "Солнечный сон". Известно было, что он тяжело это переживал и написал много горьких стихотворений в это время, но насколько болезненно он это принял, становится понятно только после прочтения "Солнечного сна".

В образе Нимфаны – прекрасной, молодой, с сияющими глазами, живой, обаятельной, всеми любимой – он вывел Светлану Зиверт. И расставание с Нимфаной главного героя, шахматиста Ивейна, это отражение его несчастливого сватовства. Это контекст биографический, в котором возникло это произведение. А с точки зрения литературного контекста, с точки зрения его писательской эволюции это очень серьезный шаг вперед – попытка писать новые произведения со сложной конструкцией. То, чем он позднее стал знаменит, – своими сложными, интересными композициями. И это шаг к будущей, написанной менее чем через год "Трагедии господина Морна", в которой пять актов, в которой множество действующих лиц, тоже написанной в стихах, но в которой уже окончательно поставлена точка в достижении освоения крупной композиционной формы. И следующий шаг был, разумеется, роман, что он и сделал. Он начал в 1925 году писать "Машеньку".

Иван Толстой:

Лишь раз еще из этой яркой яви
в сон звуковой, в колдующую степь
вплывал Ивейн. Он смутно испугался.
Безумия пленительного призрак
почувствовал. И понял, что один
он одарен волшебным этим слухом <6>.
Волшебного не терпит обычайность, –
так рассудив о чуде, он молчал.

А тут огонь душистый винограда
и золотые песни поутру,
а вечером узорное сраженье,
а ночью сны: он близко видел плечи
открытые и узкий, золотистый,
чуть видимый пушок между лопаток,
и голову склоненную Нимфаны.

……………………………………….

Шестнадцать дней прошло со дня начала
и восемь раз был каждый побежден.
Еще два дня – и по одной победе
воители прибавили себе.
Десятая решительной считалась.

Последний бой… Опять в глубокой зале
был островок сиянья – блеск резной
коралла и кости слоновой. Шашки
тяжелые, извилисто и сложно
исподтишка друг другу угрожали.
Шла ровная и душная игра,
без выпадов. И вдруг Ивейн дал промах…
И, налетя, король с улыбкой жадной
снял пешки две, ферзем ударил в тыл,
воскликнул: "Шах!" Тесна была угроза
и зрители, как пчелы загудели,
толпясь вокруг. Ивейн смотрел и думал,
прикидывал. Затем спокойно отдал
одну ладью (веселые вельможи
шушукнулись), затем – ладью другую,
и тут король, дрожа от нетерпенья,
вновь грянул: "Шах!" Тогда Ивейн ферзем
пожертвовал, прочистил путь сокрытый
и пешкою ужалил короля;
тот отступил, подняв поспешно фалды,
и через ход в углу своем погиб.

В обратный путь, на родину, на север
пустился торжествующий Ивейн;
но, миновав ограды Лаоляна
и выехав на белую дорогу,
он вдруг почувствовал, что к сердцу будто
прильнула тень. Тогда цветистый повод
он так стянул, что хлопья легкой пены
вверх брызнули; в седле он обернулся
и, правою ладонью опершись
о конский круп, взглянул на юг и вспомнил
незримый город, сладостно зовущий –
там, далеко, в степи, за Лаоляном, –
но в тот же миг в смятеньи суеверном
он отогнал трепещущую мысль,
как бархатную бабочку мы гоним
из спальни, – и вдавил стальные звезды
коню в бока; а свежий ветер встречный
ему шепнул, что он – отчизны ветер –
опять, опять ему задует в спину
когда-нибудь…

Ивейн, приехав, сразу
явился к властелину своему
с отчетом полным, с чертежом победы,
с подписанными свитками. Король,
все выслушав, Ивейна плавно обнял
и бородою снежною коснулся
его щеки, чуть вспыхнувшей сквозь пыль.
А из дворца, взволнованный, веселый,
Ивейн по синим улицам знакомым
и чрез сады к невесте поспешил.
Стемнело! Листья пышно шелестели.
Он грезил: "Вот сейчас войду я к ней,
она поднимет голову от книги,
замрет на миг в воздушном изумленьи
и вдруг, как жаркий золотистый ветер
в объятья мне пахнет… А после, рядом…"
Тут черные деревья расступились
с поклонами и с шелестом приветным
и впереди Ивейн увидел лунный
роскошный лоск на лестнице знакомой,
струящейся, как мраморный поток,
в лиловый сад; а в доме окна были
озарены и музыки порывы
звучали там и двигались по стеклам
пернатые и веерные тени.
"Войти ли мне? – Ивейн подумал. – Радость,
входящая не вовремя, бывает
похожа на непрошенную правду.
"Там многолюдно, празднично, Нимфане
там весело: ей нравится кружиться
(чуть ложное веселье и круженье)
средь юношей, завидующих мне.
"А я войду – и сердце постыдится
застыть при всех. Она заметит: гости
уже не те [и] станет ей казаться,
что лишний я – нечаянный жених,
что я устал с дороги и скучаю,
что смотрят все с усмешкой на одежды
измятые и пыльные мои".
И в темноте он тихо улыбнулся,
не чувствуя ни мелочной досады,
ни ревности, и возвратясь к себе
тотчас уснул и видел сон веселый.

И день расцвел и в полдень темно-синий,
когда Нимфана вышла в сад журчащий,
закручивая на ходу сухие,
пылающие волосы, внезапно,
под кедрами, где пятна солнца плыли
и путались, явился перед ней
Ивейн, – и пальцы выпустили гребень,
и пятна солнца в бархатной аллее
метнулись, закружились и слились.

Почему существует текст "Солнечного сна", переписанный рукою матери? А где же авторский текст? И если авторского текста нет, спрашивается: с какого оригинала переписывала Елена Ивановна Набокова?

Андрей Бабиков: Вот это и есть главный текстологический вопрос этой публикации. Все мои попытки найти письма, в которых бы упоминался "Солнечный сон"… Есть письма Набокова к матери, и есть письма от матери к Набокову, которые детально описывают многие другие произведения, в которых даже содержатся выдержки из этих произведений. Но "Солнечный сон" не упоминается, нет авторской рукописи, нет правок на тексте матери, хотя в других случаях неопубликованных произведений есть правки, какие-то строчки Набоков вычеркивал из тетради матери и вписывал своей рукой, исправляя. В данном случае нет даже чернилами написанного имени автора, есть карандашом написанное имя – В. Сирин. И когда оно было помечено этим именем, мы не знаем. Но в том, что это произведение Набокова, сомневаться не приходится.

Елена Ивановна Набокова, мать писателя. Прага, 1931
Елена Ивановна Набокова, мать писателя. Прага, 1931

И Брайан Бойд, который, очевидно, первым получил доступ к этой рукописи при жизни Веры Набоковой, консультируясь с ней, наверняка узнал от нее, что существует эта рукопись. По-видимому, когда передавались частями материалы в Berg Collection, они просматривались четой Набоковых и, может быть, в это время он и узнал, что эта поэма была переписана матерью. Все ли она переписывала? Думаю, нет.

Почему она это сделала? Почему не перепечатала на машинке? Почему не сохранила оригинал? Какой в этом был смысл? Возможно, он оставил некоторые тексты в Праге, когда приезжал туда сочинять "Трагедию господина Морна" зимой 1923 года, в декабре, и привез с собой в то время еще не уничтоженную рукопись "Солнечного сна". И, поскольку был один экземпляр и он должен был уехать, мама переписала этот текст. Вполне возможно, что, вернувшись в Берлин и женившись на Вере Слоним, он решил расстаться с этим тяжелым, мучительным прошлым.

И тут же целый ряд произведений, связанных с темой утраты, потери жены или невесты. Это рассказ "Удар крыла", например, где у героя красавица жена, с которой он прожил шесть лет, умирает и ее лицо он видит на обложке "Татлера". Это рассказ "Боги", тоже 1923 год. И рассказ "Звуки", в котором все время прокручивается сюжет неудачной женитьбы или трагической жизни вдвоем, какой-то трагедии, связанной с возлюбленной. И та же "Трагедия господина Морна". Лидия бросает господина Морна, и она во многих отношениях очень напоминает нам Нимфану. И мы теперь понимаем, откуда замысел "Трагедии господина Морна". Это из "Солнечного сна" все вышло. Это описание бала и отчасти образ самого Ивейна, который напоминает образ господина Морна. Это развитие предыдущих замыслов. А оказавшись у своего разбитого настоящего, в этих осколках, не понимая, куда направиться, к чему стремиться, он пытается своими фантазиями, обращением к поэтической традиции Золотого века и отчасти Серебряного века, потому что подхватываются некоторые мотивы, отодвинуть от себя берлинскую реальность, как бы зачаровать эту судьбу, которая его уничтожает. Он остается ни с чем: отец убит, помолвка расторгнута, произведения его не печатаются. Он даже не попытался, судя по всему, "Солнечный сон" опубликовать, потому что нет об этом никаких сведений. Почему? То ли он не был уверен в достоинствах этого произведения, то ли он не понимал, в каком качестве он должен предстать перед публикой (все-таки это автобиографическое сочинение), то ли он хотел выдержать некую паузу и, может быть, через три-четыре года это сделать, а потом понял, что это уже недостойно его уровня, несмотря на то что это 1923 год, это зрелое, законченное произведение с очень многими находками, которых раньше у Набокова не было.

это зрелое, законченное произведение с очень многими находками, которых раньше у Набокова не было

Иван Толстой: Вот об этом, о художественной стороне произведения и хотелось бы спросить вас. Какие образы, идеи, художественные ходы уже содержатся в "Солнечном сне", которые потом будут развиты у Набокова в других произведениях? Я помню, что вы не раз подчеркивали, что в "Солнечном сне" содержится многое из того, что получит толчок дальше, будет связано с другими деталями, в общем, пойдет по спирали куда-то наверх и вперед.

Андрей Бабиков: За, казалось бы, неприхотливым сюжетом, линейным повествованием скрывается уже тот заковыристый, непредсказуемый Набоков, которого мы знаем, ставший в поздние и другие годы на других берегах тем сильным, гибким "хищником" в литературе, ненасытным, который пытался освоить все возможные формы и писать на английском как никто другой. Тут уже зачатки этого будущего мощного писателя хорошо видны. Это, прежде всего, подводное течение в самом произведении, на мой взгляд, связанное с Ходасевичем, со сборником его "Тяжелая лира" и стихотворением "Психея бедная моя…", в котором есть строки: "Простой душе невыносим/Дар тайнослышанья тяжёлый". Эти две строчки, которые, вполне возможно, Набоков прочитал в самом начале 1923 года, поскольку сборник вышел в Берлине в декабре 1922-го, и, по-видимому, Набоков его тут же и прочитал взахлеб, они могли направить его замысел, поскольку Ивейн в поэме как раз и обладает этим тяжелым даром, он как раз и слушает незримые, неслышимые вещи, он слышит звуки некоего таинственного города, который он через слух может визуализировать. Он воспринимает его как реальность, для него это становится вытеснением этой реальности и становится настоящей, подлинной реальностью, к которой он стремится, в отличие от Нимфаны, которая этого не слышит. И никто не слышит. Он проводил эксперимент, чтобы понять – безумен он или нет. Если кто-то еще услышит, думал он, значит, он не безумен. Невозможно разделить безумие. И когда Нимфана ему признается в том, что она слышит, он понимает, что он не безумен. Это момент его счастья и триумфа. А оказывается, что работает другая линия. Что, оказывается, дар тайнослышанья не доступен простой душе Нимфаны, оказывается, что она солгала. А вторая подспудная линия – это то, что всегда было у Набокова, до последних его произведений – это тот автобиографизм, та переосмысленная его судьба прошлая, которую он умел делать художественным, сюжетным основанием для сознания своего жизненного пути, жизненной линии своей. Связано это с тем, что в Кембридже Набоков изучал старинную литературу, ему было интересно читать "Рыцарей круглого стола", ему было интересно участвовать в кружке Братства круглого стола, который, конечно, имел отношение к артуровскому циклу, он писал стихи, в которых возникали Ивейны, и раньше. Он и в "Других берегах" вспоминал, что в детстве была книжка с картинками, в которой были рыцари Ланцелот и Ивейн, это была одна из его любимых книжек. Он насыщает свой "Солнечный сон" биографическими деталями. Например, он придает Ивейну, кроме того, что он шахматист, как и сам Набоков, и шахматист не простой, а композитор шахматный, "шахматный музыкант", как Набоков называл Лужина своего, он наделяет его теми же детскими кошмарами, которые сам пережил, когда в бреду какие-то огромные числа складывались, делились и распухали в его голове с неимоверной скоростью и в неимоверных превращениях. Этим же он наделяет своего героя. Кроме того, сама композиция уже показывает его будущий подход к закольцованным, замкнутым композициям, к рамочным конструкциям. Начало и конец отражают друг друга, не зеркальным отражением, но определённым смещением ракурса. И та Нимфана, которая возникает в самых первых строках поэмы, и та незримая, таинственная женщина, чей голос он слышал из этого незримого города, она отчасти напоминает Нимфану в тех же "шафрановых шелках". И это тот Набоков, который возвращает нас к началу, что он очень любил. Вы, прочитав произведение, должны открыть его с первой страницы и прочитать вновь. И тогда только вы прочитаете эту вещь. Говорить об образах, метафорах Набокова, мне кажется, тут можно очень долго, это же поэтическое произведение, и здесь есть его наблюдательные штучки, которые он очень умел, когда нужно, использовать.

Андрей Бабиков
Андрей Бабиков

И меткость его аллитерации, игра слогов, эта изощренная техника, которую он бесконечно развивал и довел до недостижимых высот в американском романе "Ада", это все здесь присутствует. И игра смыслов, игра отражений, переходы, которые показывают, к примеру, говоря вновь об автобиографизме, о внимании Ивейна к насекомым, к былинкам в степи незнакомой ему страны, в которой он оказывается чужим гостем… И пытливость, желание познать, что непознаваемо и недостижимо, и те трудные задачи, которые он перед собой ставил в шахматной игре, это все набоковское, это все его попытка показать слоистость, многоэтажность реальности, когда не может произведение отражать лишь некую линейную сторону, некое линейное развитие сюжета, когда есть, возможно, потайные ходы, возможно, нужно вернуться к началу, подняться или спуститься на этаж ниже, и тогда откроется истинное величие этого замысла, его и нашей реальности. Это огромное, непознаваемое, но страшно привлекательное сооружение.

Иван Толстой:

В осенний день, блестящий и тревожный,
в своем саду король белобородый
средь поздних роз сам выбрал и сорвал
пышнейшие и сам их подал с ясной
улыбкою Нимфане – на пороге
поющего и плещущего храма.
Но мать ее, холодная, прямая
в своем парчовом платье, напоследок
сказала ей: "Что толку в этих розах?
Они тлетворной ветрености учат.
Смотри, Нимфана, берегись: твой муж –
мечтатель, а мечтатели готовы
отдать жену за облако, за розу…
Вот твой отец покойный – тот другого
был склада: не питал он мыслей праздных
и не любил задумчивых лентяев,
играющих на лютне или краски
размазывающих в восторге детском.
Он честен был и тверд. Его советам
внимал король, мечтатель наш седой…"

Дни грянули веселые. Трубила
в летучих листьях шумная ловитва
и было разноцветное круженье
по вечерам, в дворцовых залах з[я]бких,
и возвращенья поздние, и ночи
крылатые, и пробуждений смех.
Ивейн жену любил благоговейно,
он раскрывал скользящими губами
росистые слепые лепестки
ее светающего тела – осторожно
в ней солнце сокровенное будил.
И он таил свое воспоминанье
от всех людей, от самого себя;
молчал, молчал, стыдом священным скован,
но странные он ведал сновиденья.
А иногда, среди бесед сладчайших,
он затихал, как бы дивясь чему-то,
и щурился задумчиво. Все чаще
случалось так и чуяла Нимфана
(хоть он умел так ласково смеяться),
что в нем растет тоскующая тайна
и движется, и дышит – как прибой,
невидимо гудящий за оградой,
увитой жимолостью. Но молчала
Нимфана: ей казалось, что, начни
она его расспрашивать, – шутя ли
иль вдумчиво, с тревогой, все равно, –
Ивейн в душе почтет ее расспросы
за женскую извилистую ревность.

Но вот однажды (…розовела просадь
миндальная и шалые дрозды
свист подняли неистовый…) однажды
Ивейн сказал: "Нимфана, вот узнал я
твою любовь, теперь узнай мое
безумие…" И он, светло волнуясь,
поведал ей о городе незримом.

………………………………………

"И если любишь ты меня, добавил
Ивейн, – да, если всей душой ты любишь
меня – тогда, я знаю, ты услышишь,
что мудрецы услышать не могли.
Поедем же, поедем же… подумай –
там жить – вдвоем… чтоб вместе слушать… хочешь?"

Его глаза, два солнечных прореза,
глядели в жизнь ее и обещали
даль, песни, дива… "Хочешь?" – повторял он –
и что могла она ответить? Разве
вода не озаряется, когда
все небо загорается над нею?
"С тобой, с тобой…", – отозвалась Нимфана.

Весна прошла. Осыпался миндаль
и черные дрозды угомонились,
и близился условленный отъезд.
Раз поутру Ивейн вошел к Нимфане:
купец, седой и мягкий, гладил, зыблил,
показывал ей платье – световое,
текучее. "Ивейн, смотри какая
живая ткань! – воскликнула Нимфана. –
Когда король опять нас позовет
к себе на пир, надену это чудо!"
Ивейн кивнул, потом заметил с тусклой
улыбкою: "Но ты забыла – завтра
мы уезжаем – к чудесам иным…"
Седой купец унес товар воздушный.

И в этот день, в последний раз, прощаясь
с деревьями, они спустились в сад,
сошли к пруду. Прощался с ними ветер.
Ивейн смотрел: сиял на влаге лебедь,
как ясного ваятеля виденье,
и вкруг него серебряная зыбь,
как музыка немая, расходилась.
Смотрела и Нимфана: лебедь шею
вдруг разогнул, повел блестящим клювом,
по цвету схожим с коркой апельсинной, –
со свистом растопырился, плеснул
растрепанными крыльями. "А завтра, –
подумала Нимфана, – я покину
и лебедя, и этот сад зеленый,
и белый дом – покину… для чего же?.."
И в тот же миг Нимфана поняла,
что не услышит города в пустыне
и поняла, томительно взглянув
на светлого, безмолвного Ивейна,
что притворится сл[ы]шащей и будет
лучисто лгать…
Бывает подвиг правды
и труден он; но подвиг есть другой –
обмана: этот, может быть, труднее.

Андрей, как-то мы с вами обсуждали будущее гипотетическое, почти фантазийное – полное академическое собрание сочинений Набокова. Можно ли теперь задать вам такой вопрос: куда попадет "Солнечный сон", в какой из томов этого будущего собрания?

Андрей Бабиков: Я должен признаться, что, раздумывая о публикации этого сочинения, у меня мелькнула мысль, быть может, отчасти детская, что, возможно, было бы интересно напечатать его без указания имени автора, Владимира Набокова. А подписать просто: В. Сирин, "Солнечный сон". Так, как это сочинение могло выйти в 1923 году в Берлине, в каком-нибудь альманахе, или который, возможно, издавался бы в Праге в то время. В "Жар-птице" или в "Сполохах", как, скажем, была опубликована поэма Набокова "Крым". И посмотреть, что из этого получится, какая будет реакция читающей аудитории. И поймет ли то же набоковское сообщество и читатель, что это, кто это и не есть ли это мистификация набоковская.

Но я себя взял в руки и, положившись на требования научности публикации, мы написали, что это Владимир Набоков, и я также написал небольшое послесловие к этой публикации, раскрывающее ее историю.

Но, говоря о собрании сочинений, в первую очередь следует вспомнить, что еще несколько поэм набоковских до сих пор не опубликованы, и они показывают ту ветвь его развития, которая впоследствии совершенно перестала плодоносить. Он перестал обращаться к прошлому без исключений в своих произведениях, когда он ничего иного и не хотел, и вспоминал только о своем детстве, о прошлом или уходил в фантазии о неизведанных странах, с какими-то сказочными сюжетами. А здесь, в 1923-24 годах возникает перелом и возникает новый Сирин, который начинает писать о современном Берлине, о себе самом, о своих знакомых, начинает их изучать, выводить характеры в виде персонажей. Он создает новую литературу. И это уже другой Сирин, это сильный Сирин, а не слабый, сокрушающийся о прошлом, с какими-то подрубленными крыльями, тот Сирин, который терпел неудачу за неудачей до появления "Машеньки" и до женитьбы на Вере Слоним. В этот том поэтический, а их, скорее всего, должно быть три, должны войти все ранние поэмы – "Двое", "Легенда о Луне", "На севере диком", "Юность", которая изначально называлась "Школа". Потому что он выстраивал эту линию, это был цикл поэм: "Детство", "Школа", потом "Университетская поэма". Поэма "Школа" не была опубликована при его жизни, это выпавшее звено. То есть показать его в попытках освоить крупную форму, как Набоков преодолевал себя, отказывался от коротких лирических стихотворений в пользу произведений сюжетных, замысловатых. Так что в большом собрании сочинений Набокова как минимум три тома следует отдать его поэзии. Поэзия эта предстанет в новом свете, я в этом не сомневаюсь.

Иван Толстой: Можно ли задать совсем футурологический вопрос? А на каком этапе такое гипотетическое собрание сочинений находится? Вообще, корректно ли такой вопрос задать?

Андрей Бабиков: Корректно. После публикации еще, вероятно, двух произведений можно будет задумываться о составе этого собрания сочинений. Пока не опубликованы еще два или три произведения, на мой взгляд, требующие публикации. Это может быть журнальная публикация или можно выпустить отдельную книгу набоковских неопубликованных поэм и включить туда некоторые стихи, не напечатанные до сих пор. Одно из таких стихотворений я привожу в послесловии к публикации в альманахе Connaisseur – очень любопытное, связанное с разрывом со Светланой Зиверт. После такого предварительного освоения этого материала в виде различных публикаций уже можно будет говорить о собрании сочинений. Я сейчас говорю только о русском периоде. Если мы будем говорить об английских его произведениях, то, разумеется, есть еще масса материалов рабочих, подготовительных, которые не опубликованы и которые связаны с замыслом продолжения книги воспоминаний, то, что мы знаем как "Другие берега", Speak, Memory. А он ведь хотел написать еще толстую книгу о своих американских годах. И даже мы не говорим о его увлечении бабочками в искусстве, те замыслы, которые относились к его подбору материалов, заметок, связанных с изображением бабочек в картинах старых мастеров, которые он изучал, объездив много музеев. Мы не говорим о шахматном материале. Мало того что переписка, есть еще композиции шахматные, есть его шахматные стихи – он шахматные задачи рифмовал и делал из них стихи, с попыткой создать новый жанр таких шахматных стихотворных головоломок. И, разумеется, речь должна идти о его черновиках, тех материалах, которые доступны в архивах, показывающие этапы его работы над тем или иным сочинением. Об этом можно гипотетически говорить только после завершения хотя бы основной работы с архивным материалом в русском и американском крылах, в тех архивах, которые доступны. И после того, как будет подготовлена эта публикация неизвестных стихотворений и поэм, наверняка потребуется создание такого международного комитета по подготовке набоковского собрания сочинений, и уже в практическую плоскость попытаться перевести весь материал, который к сегодняшнему дню опубликован. То есть собрать, обобщить, выстроить его в хронологии, подготовить хотя бы предварительные небольшие комментарии. Очень важно ведь не опубликовать то, что не является последней редакцией. Вот почему еще вопрос с "Солнечным сном" так долго оставался неразрешенным. Потому что неизвестно, была ли иная редакция, машинопись. Ничего этого не обнаружено, сколько кто не искал, и скорее всего, этого не было. Но если она обнаружится, разумеется, нужно будет вносить соответствующие изменения.

Иван Толстой:

Он спал… Он спал… Во сне он видел звуки,
переходящие в цвета, – не ведал,
что рядом с ним бессонная Нимфана
все думает, все думает, глядит
томительно на спящего при свете
луны, сочащейся через тугой
навес холста. Она его любила, –
а все же, все же к тем чудесным звукам
была глуха. Зачем же, притворяясь
понятливой, она скиталась с ним,
невнятному внимала, улыбалась,
о том же говорила, а иные
подробности придумывала тонко?
Зачем лгала? Что властвовало ею?
Гордыня ли, что делает из трусов
смеющихся бессмертных смельчаков?
Иль женская божественная жалость?
Иль просто слабость маленькой, слепой,
растерянной души? Никто не скажет.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG