Ссылки для упрощенного доступа

Набоков всегда и сегодня


Набоков в Америке

Беседа с Борисом Парамоновым

Александр Генис: Сегодня, продолжая заново представлять участников нашей обновленной и переформатированной программы, я хочу сказать несколько слов о Борисе Парамонове. Конечно, ветеран нашего радио, с которым оно ассоциируется уже много десятилетий, в этом особо не нуждается. Но мне хочется подчеркнуть одно качество Бориса Михайловича: я никогда не встречал собеседника, с которым так интересно было бы толковать о литературе. Этот бесценный жанр русского общения, который любое застолье сворачивает на литературные темы, идеально подходит Парамонову. Довлатов, который очень любил его слушать, называл эту черту “интеллектуальной щедростью”.

Наши литературные разговоры с Парамоновым длятся без малого 40 лет, и часто мы делимся ими со слушателями, дождавшись подходящего повода. На этот раз им стал очередной юбилей: 120-летие Набокова, который родился по старому стилю 10 апреля 1899 года.

Сегодня некогда запретный Набоков – безусловный классик и русской, и американской словесности. Но и в таком качестве он не перестает вызывать преклонение, раздражение, споры. Вот обо всем этом мы и беседуем с Борисом Парамоновым.

Борис Парамонов: Ну что ж, Набоков, как видим, победил. Сорок с лишним лет прошло с его ухода – и помним его, и юбилеи отмечаем. Причем, победил на всех, что называется, фронтах: и русский, и американский классик. Я сейчас побродил по сети, посмотрел что и кто о Набокове пишет: иностранцы не меньше, чем русские.

Александр Генис: Удивительного в этом нет, ведь половина Набокова написана по-английски.

Борис Парамонов: Да, конечно. Набоков вообще был склонен считать себя американским писателем. Такая у него в последние годы была формула: я американский писатель, родившийся в России и живущий в Швейцарии.

Александр Генис: Отвечая на вопрос журналистов, почему, живя в Швейцарии, он продолжает писать на английском, Набоков показал два словаря: английский был вдвое толще русского. Но я ему все равно не верю. Все должно быть глубже. И вот тут, Борис Михайлович, возникает неизбежный вопрос: а какой Набоков лучше – русский или американский, то есть англоязычный? Или смягчу вопрос: отличается ли английский Набоков от русского?

Борис Парамонов: Ну, для нас два Набокова всегда будут отличаться, и понятно, что русский нам ближе – на родном языке, как и что ни говори. При этом я вот что замечал за собой: книга, прочитанная по-английски, всегда кажется лучше, чем ее русский перевод. Я это проверил не раз, например на Джулиане Барнсе: его "Попугай Флобера" в оригинале меня привел в восторг, потом по-русски попался – и гораздо слабее впечатление, хотя перевод был вполне адекватный. Тут действует эффект некоего отчуждения: иностранное русскому человеку всегда кажется лучше отечественного – импортный товар, прости господи. Но вот с Набоковым такого со мной не было.

Александр Генис: Ну это не хитрость. Перевод – всегда бледная тень оригинала. Особенно сложная ситуация в случае двуязычного автора. Бродский справедливо считал, что не может сам себя перевести на русский с английского. Это будет другой, заново написанный текст. Однако Беккет с этим справлялся. Он устроил целую переводческую фабрику, перегоняя французские опусы на английский и наоборот. При этом сам он, как и Набоков, предпочитал писать на неродном языке: английский, по его словам, слишком поэтичен.

А что вы Набокова по-английски читали?

Борис Парамонов: Первым делом "Подлинную жизнь Себастьяна Найта", "Смотри на арлекинов", "Прозрачные вещи", "Пнина" читал, а "Лолиту" даже дважды. Понравился только “Себастьян Найт”. Причем "Лолита" мне и по-русски не понравилась, когда я ее еще в Советском Союзе читал подпольно. Но тогда я даже сам себе в этом признаться не мог: как это не нравится, когда знаменитая вещь, и сенсационная, и подпольная. Потом, уже в Америке увидел отзыв Эдмунда Уилсона: это слишком абсурдная вещь, чтобы быть трагической, и слишком неприятная, чтобы быть смешной.

Александр Генис: Ну, тогда и я признаюсь. Я тоже прочел “Лолиту” в России, в самиздате. Мне она показалась претенциозной и скучной. Но признаться я в этом не смел: “Остапу горы не понравились”. Потом, в Америке, я проверил впечатление, и опять разочаровался. Книга существует в географической пустоте. Америка, писал в одном письме Набоков, прекрасная страна для пикников. Не удивительно, что из всего путешествия Лолиты по стране автор заметил только мотели, зато уж их Гумберт описывает с понятно нарастающим пафосом: "Чистые, ладные, укромные прибежища, идеально подходящие для спанья, пререканий, примирений и ненасытной беззаконной любви". Здесь, пожалуй, скопился весь горький сарказм Набокова: банальный до пошлости мотель стал его герою "райской кельей", где он мечтал бы остановить мгновенье. Но об Америке, как, кстати, и о Лолите мы не узнаем ничего. Впрочем, это относится и к другим абстрактным героям Набокова.

Но неужели вам, Борис Михайлович, и "Пнин" не понравился, самая теплая, как считается, вещь Набокова?

Борис Парамонов: Пускай американцы так считают. Им со стороны кажется, что Пнин симпатяга, но мы-то с вами, Александр Александрович, знаем, что не похож он на русского эмигранта. Это какой-то мистер Пиквик, а еще точнее – персонаж Джерома Джерома, комическая фигура, только не такая смешная, как в книге “Трое в одной лодке”. Вообще "Пнин" вещь не сделанная, не оконченная, там несколько сюжетных нитей повисают не связанными, чего у Набокова в других случаях никогда не бывает. Он бросил "Пнина" на полпути, чисто механически соединив несколько рассказов о нем из "Нью-йоркера". И потом это – злая пародия на Ахматову в духе ждановского погрома: монахиня и блудница. Что называется бить лежачего.

Александр Генис: Мы, кажется, переходим на личности. Это известная тема: Набоков писатель прекрасный, но человек неприятный, надменный и заносчивый, а главное – несправедливый.

Борис Парамонов: Интересно другое: никак не касаясь личности самого Набокова, первые его критики – еще эмигрантские, еще не Набокова, а Сирина – в один голос говорили, что его писаниям не хватает того, что всегда было отличительным признаком русской литературы: душевности, любви к человеку. Сирин – писатель блестящий, но холодный, вот такое было резюме. Есть книга "Набоков: классик без ретуши", составленная и прокомментированная набоковедом Мельниковым, я ее старательно прочитал. Интереснейшее чтение, надо сказать, и меня впечатлило даже не то, что говорилось о Набокове, а сам тон его давних эмигрантских рецензентов. Так нынче не пишут – другие люди ощущаются, мягче и корректней нынешних. Звук речи русской у них другой. Даже у набоковского, как считается, архиврага Адамовича, который и не думает отрицать его выдающийся талант. Адамович рецензировал каждую публикацию Набокова, тогдашнего Сирина – даже до окончания той или иной журнальной публикации, а потом возвращаясь к законченной вещи. Потом, уже после войны, когда Сирин стал американцем Набоковым, Адамович дал его как бы резюме в большой статье "Одиночество и свобода". И он очень интересно связал Набокова с Гоголем. Вот одна фраза цитатой: "Люди, о которых рассказывает Набоков, очерчены в высшей степени метко, но – как у Гоголя – им чего-то недостает, чего-то неуловимого и важнейшего: последнего дуновения, или, может быть, проще – души". Он дальше говорит, что персонажи Набокова даже и не совсем люди – но куклы, манекены, умело расставленные на витринах.

Александр Генис: Это Адамович явно у Розанова взял, писавшего, что у Гоголя не живые люди, а куклы, само это слово – куклы – из Розанова. Отсюда и эффектная концовка мейрхольдовской постановки “Ревизора”, когда режиссер заменил в финале людей на изображающих их кукол. Об этом хорошо и Синявский писал, говоря, что “Ревизор” – шкатулка с заводом, механизм, где все так ладно пригнано друг к другу, что мы не устаем любоваться механически безошибочной игрой. Проблема, однако, в том, что Гоголь создавал персонажей, выходящих из переплета, как Дон Кихот или Шерлок Холмс. Про его Ноздрева или Манилова можно рассказывать анекдоты. У Набокова, как мне кажется, таких героев нет. Разве что та же Лолита, именем которой называют своих дочерей безумные родители, но и она – химера, принявшая облик мужского вожделения. Об этом и сам Набоков говорил: “Если бы я знал, что Лолита вызовет такой скандал, то сделал бы ее коровой или велосипедом”. Мол, не важно, кто герой, важен стиль. Но это, конечно, лукавство. Не будь сенсационного и скандального успеха "Лолиты", Набоков бы так и прозябал в Итаке, где его так раздражали студенты и снег.

Борис Парамонов: Да, конечно, но у Адамовича все равно по делу сказано: уместно и правильно. И еще одна цитата из Адамовича: "Самая плодовитость Набокова подозрительна, ибо обнаруживает какую-то механическую сущность набоковского творчества, развивающегося как будто в безвоздушном пространстве". И вот Адамович тут-то и находит связь, увязку Набокова с жизнью: это жизнь в эмиграции, которая и не жизнь, а именно пребывание в безвоздушном пространстве, сама эмиграция и есть это безвоздушное пространство. Эмиграция – что угодно, только не Россия, а поэтому зачем ждать от Сирина чего-то русского, особенно душевного, теплого.

По этому поводу вспомнилась одна дефиниция у Бердяева. Он писал, что если у человека можно выделить три сферы существования – телесную, душевную и духовную, то у русского, при обилии душевного, не хватает духовного, а у западного человека наоборот: духовное подавляет душевное.

Ну вот, значит, Сирин-Набоков и пришелся вровень Западу, западным людям. Только сдается мне, что нынче все не так, едва ли не наоборот: душевности, гуманности сколько угодно на Западе, а в России души ожесточились, зато на духовность шибко нажимают.

Александр Генис: Духовность-то эта пародийная, чего уж тут говорить.

(Музыка)

Александр Генис: Борис Михайлович, вы согласны с тем, что люди у Набокова неживые?

Борис Парамонов: В "Машеньке" еще живые. "Король, дама, валет" и "Камеру обскуру" брать не будем, это вещи, написанные, адресованные Западу, попытка прорыва на Запад…

Александр Генис: Попытка, отчасти и удавшаяся: роман "Король, дама, валет" был переведен на немецкий и даже печатался в газете с продолжением.

Борис Парамонов: Да, Набоков сделал на этой книге семь тысяч марок, приличные тогда деньги. А права на "Камеру обскуру" он сумел продать в кино, правда, фильм тогда не был сделан.

Александр Генис: А уже в наше время наш приятель Александр Журбин написал по роману мюзикл “Губы”.

Но что вы скажете о русских персонажах Набокова? Лужин – это кукла?

Борис Парамонов: Безусловно. Двухмерное, а не трехмерное существо. И как блестяще придумано: у него нет имени-отчества, одна фамилия со дней гимназии. И только в самом конце, когда он выбрасывается в окно, люди вбегают с криком: "Александр Иванович! Александр Иванович!"

Александр Генис: И никакого Александра Ивановича не было.

Борис Парамонов: Блеск, что и говорить. Правда, как раз в "Защите Лужина" есть живой персонаж – его жена, но она вообще лишена имени, даже девического. Он Лужин, она Лужина.

Александр Генис: Набоков вообще был мастер игры с именами, в повести "Соглядатай" женщину зовут Ваней. Это напоминает “Княгиню Гришку” из Ильфа и Петрова.

Борис Парамонов: Причем, без каких-либо дальнейших сомнительных коннотаций: Ваня выходит замуж за Мухина, оставляя Смурова плакать на балконе. И вот тут, Александр Александрович, мне кажется уместным вспомнить знаменитую статью Ходасевича о Сирине-Набокове, в которой он сказал, что его герои – это не живые люди, вообще не люди, а приемы писательского мастерства, всячески им демонстрируемые.

Развивая Ходасевича можно – и должно – сказать, что Набоков – писатель-эквилибрист, циркач, искусник, даже волшебник или, точнее, фокусник. И вот тогда в полный рост встает правомерный вопрос: в этом качестве Набоков – русский писатель или какой-то другой? То есть попросту – писатель, но не русский, на каком бы языке он ни писал.

Александр Генис: Конечно, Набоков был эстетом-экстремистом, что лучше всего видно по его лекциям. О ком бы он ни говорил студентам, они все объясняют одного писателя – Набокова. Впервые, прочитав их на английском, я пришел в неописуемый восторг. После советского филфака это было то, о чем все мы мечтали: не важно о чем, важно – как.

Обращаясь к студентам с поучением, Набоков писал о своем методе так: “Литературу, настоящую литературу, не стоит глотать залпом, как снадобье, полезное для сердца или ума, этого "желудка" души. Литературу надо принимать мелкими дозами, раздробив, раскрошив, размолов, – тогда вы почувствуете ее сладостное благоухание в глубине ладоней; ее нужно разгрызать, с наслаждением перекатывая языком во рту – тогда и только тогда вы оцените по достоинству ее редкостный аромат”.

Сейчас я изрядно охладел к такому жестокому, скажем точнее, “бесчеловечному” анализу. Это как с абстракционизмом, который легко было полюбить, когда его громил Хрущев. Так и с набоковской эстетикой. Все же трудно поверить, что “Война и мир” написана не о войне, не о мире, не о Наполеоне с Кутузовым, а том, как падает лунный свет на выдвинутый ящик комода. Есть у Набокова и такое утверждение.

Хуже всего этот метод работает как раз с русской классикой. На мой взгляд, решусь сказать, Набоков хвалит не за то и ругает не по делу. особенно своего главного врага – Достоевского. Например, он пишет, что у князя Мышкина, “главного героя романа Достоевского "Идиот", положительного, чистого, невинного дурачка, источающего смирение, самоотречение и душевный мир, есть внук, недавно созданный современным советским писателем Михаилом Зощенко, – тип бодрого дебила, живущего на задворках полицейского тоталитарного государства, где слабоумие стало последним прибежищем человека”. Это остроумно, но мимо.

…Да, не сдал бы я экзамен у Набокова. Мне довелось встречаться с одним его бывшим студентом, который рассказывал, что, выслушав не удовлетворивший его ответ, он спрашивал несчастного: “Может, вам лучше жениться?”

Борис Парамонов: Дело, однако, полагаю я, не в русскости, а в смене художественной парадигмы, имевшей место не только на Западе в знаменитой триаде Пруст – Джойс – Кафка, но и в самой России. Был в России писатель, ставший несомненным классиком, которого при жизни критиковали как раз за те же, так сказать, грехи, как позднее Сирина-Набокова. И писатель этот – Чехов. Был у него свой главный “Адамович” – Николай Михайловский, вождь так называемого либерального народничества. И ведь не отказывал он Чехову в художественном даровании, отнюдь не отказывал. Но вот не находил у него четкого мировоззрения (желательно именно либерально-народнического): он, мол, холодный регистратор, для которого все равно – человек или его тень, колокольчик или самоубийца. Относясь к чеховскому рассказу "Холодная кровь", Михайловский писал: господин Чехов с холодной кровью пописывает, а читатель с холодной кровью почитывает. Вот по этому камертону и эмигрантские критики Набокова настраивались. Так что параллель возникает, явно в пользу Набокова говорящая.

А насчет холодной крови нужно вспомнить один писательский завет Чехова. Он в одном письме к женщине-литератору говорил: описывая горе, оставайтесь холодной. А то у вас герои плачут и вы носом хлюпаете. К горю необходим контраст холодности – эффектней, выразительней, лучше, правдивей получается. Это опять же разговор не об отражении жизни в литературе, а о демонстрации писательских приемов.

Александр Генис: Набоков Чехова чрезвычайно высоко ставил, говорил: мой предшественник Чехов. В тех же “Лекциях”, которые я не могу отложить, даже когда ни с чем не согласен, Набоков пишет, что заслуга Чехова “в том, что он нашел верный путь из темницы причинно-следственных связей и разорвал путы, сковывающие пленников искусства драмы. Я надеюсь, – продолжает Набоков, – что драматурги будущего будут не просто механически копировать чеховские приемы, присущие лишь ему одному, его дарованию, а значит – неподражаемые, но найдут новые, обещающие еще большую свободу для драматурга”.

И ведь действительно так и вышло, когда на сцену пришел театр абсурда с его главным гением Беккетом!

Борис Парамонов: Важно, однако, заглянуть не вперед, а назад. У Чехова с Набоковым был как бы общий источник – Флобер. Лучше сказать, сама модель литературы как в некотором роде незаинтересованного созерцания, некоей сверхличной объективности. Флобер говорил: писатель в своем тексте должен быть как Бог – всюду и нигде. Чистый эстетизм, притом что материалом художественного произведения может быть какая угодно проза жизни, вот как у Флобера провинциальная дамочка Эмма Бовари. Писатель должен строить не мировоззрение, а текст, работать не над проклятыми вопросами жизни, а над фразой. Это почему-то назвали реализмом, даже иногда натурализмом называли; была статья в двадцатые годы Леонида Гроссмана "Чехов и традиция французского натурализма". Имелись в виду Флобер, Золя и Мопассан.

Подчеркиваю: речь идет не о том, что такое хорошо и что такое плохо, а о том, хорошо написано или не очень. Вот в этой модели надо брать Набокова.

Александр Генис: Про Флобера Набоков действительно много писал, но и тут интересно, что именно он хвалил. Его восхищало, как органично Флобер связывает отдельные предложения в сплошной текст. У самого Набокова с этим были проблемы. Его фразы так блестящи, что не нуждаются в соседях. Они как колье из бриллиантов, каждый из которых соперничает с другими. Вот мой любимый пример из моей любимой набоковской книги “Дар. “Улица, как эпистолярный роман, начиналась почтамтом и кончалась церковью”. Это так здорово, что предложение живет само по себе. И Набоков понимал опасность такого блеска.

Но, Борис Михайлович, это сейчас мы такие умные, что можем критиковать. Давайте вспомним, как мы отреагировали на Набокова еще в Советском Союзе, когда появились его подпольные перепечатки и тамиздатские книги. Был ведь полный восторг, никаких вроде бы претензий ему не предъявляли. Во всяком случае первое впечатление было именно таким: какой восторг!

Борис Парамонов: Это от запретности и заграничности. Импортный продукт, хотя и русского мастера. Да ведь и трудно было не восхититься: кто ж будет отрицать, что Набоков – блестящий писатель. Но вот я себя вспоминаю и опять-таки мою реакцию на "Лолиту": смешанные чувства это сочинение вызвало, но я, повторяю, от самого себя это пытался скрыть. Но безоговорочно, полностью и даже чрезмерно понравились "Приглашение на казнь" и "Дар".

Александр Генис: "Приглашение на казнь" вещь сюрреалистическая, тут о живых героях говорить не приходится. Но вот "Дар", несомненно, самая выдающаяся вещь русского цикла.

Борис Парамонов: Да, теплая, что называется книга, и персонажи ее живые, и Федор, и Зина, и даже отчим ее антисемит и бывший прокурор Щеголев.

Но там Набоков произвел, так сказать, обратный трюк: живого человека – хотя из прежних времен, но живого, реального – Чернышевского превратил в фантом, сделал из него клоуна, что называется. И правильно сделал, чего уж там. Да притом не нужно забывать, что "Дар" – роман о писателе и о том, как он пишет роман – вот этот самый "Дар". Так что это, в нынешней номенклатуре, метароман, для которого совсем не обязательно быть, что называется, реалистическим.

Автор недавно вышедшей книги – комментарий к "Дару" – Александр Долинин исследовал эту особенность "Дара" и обнаружил ее в общем русле тогдашней литературы, как зарубежной, так и русской. Конечно, вспомнил "Фальшивомонетчиков" Андре Жида, а из русских того времени – многие удивятся – "Вора" Леонида Леонова и два романа Константина Вагинова – "Козлиная песня" и "Труды и дни Свистонова".

Александр Генис: Ну вот давайте в заключение и поговорим об этой новинке – комментарии к "Дару", сделанном Александром Долининым. Этот увесистый том стал филологическим бестселлером. Чему я очень рад. Помнится, мы говорили об этом жанре с поэтом Лосевым, который сам составил бесценный комментарий к двухтомнику Бродского. Мы оба пришли тогда к одному выводу: комментариев много не бывает. Не хочешь, не читай, а нам не мешай.

Как вы отнеслись к работе Долинина?

Борис Парамонов: В высшей степени положительно, замечательное сочинение. Самый подробный дан реальный комментарий, объясняющий всякие жизненные детали касательно содержания романа. Ну например, кто такие Ципович, Борис Барский и Коридонов. Оказывается Оцуп и Адамович сразу, Поплавский и Георгий Иванов – и объясняется, почему последний назван именно Коридоновым. Или обнаруживает источник описаний среднеазиатских путешествий отца героя в сочинениях путешественников Грум-Гржимайло, Пржевальского и Козлова. И приводит при этом реплику Бунина: “Видно, что с других книг списал – а хорошо!“

Но мне наиболее ценным в книге Долинина видится не столько реальный комментарий, сколько его исследование самой природы, источников и философии романа "Дар". Он видит роман как некий манифест Набокова, формулу его экзистенциальной позиции. Господствующим мотивом и темой эмигрантских литераторов была тоска, ностальгия и отчаяние от впустую пропадающей, лишенной живых корней жизни. Не то у Набокова, говорит Долинин: он видит эмиграцию, выброшенность из прошлого и утрату корней как вызов, принимаемый художником, как самый позыв к творчеству на свободе, как саму свободу, выход в высшие слои атмосферы. Эмиграция – не утрата, а дар. И Долинин такие стихи Набокова приводит:

Великий выход на чужбину,

Как дар божественный ценя,

Веселым взглядом мир окину,

Отчизной ставший для меня.

Вот так-то, Александр Александрович. Мир стал отчизной. И уже неважно, Россия там или Америка.

Уважаемые посетители форума РС, пожалуйста, используйте свой аккаунт в Facebook для участия в дискуссии. Комментарии премодерируются, их появление на сайте может занять некоторое время.

XS
SM
MD
LG