Ссылки для упрощенного доступа

Отшельник Давид Самойлов


Давид Самойлов

Новая беседа любителей русского слова с Борисом Парамоновым

Иван Толстой: 1 июня – сто лет назад – родился поэт Давид Самойлов (Давид Самуилович Кауфман). Борис Михайлович, каким поэтом считать Самойлова? Я имею в виду не хорошим или плохим – конечно, хорошим, тут спору нет, а – советским или просто русским? И дело тут вовсе не в датах жизни Самойлова: родился в 1920-м, умер в 1990-м – все в рамках советского периода, хронологически он безусловно советский. Но слово "советский" по нынешним временам звучит скорее уничижительно: идеологическая зашоренность, опостылевшая подневольная жизнь, воспевание этой жизни профессионалом-ремесленником. Что в таком контексте вы скажете о Давиде Самойлове?

Борис Парамонов: Этот вопрос кажется простым, а на деле далеко не прост. Раз поэт хороший – а в этом отношении насчет Самойлова сомнений нет, то не советский, значит просто русский, то есть выведенный из соответствующего идеологического контекста. Но с Самойловым как раз не так – и не с одним Самойловым, а со всем поэтическим поколением, сложившимся перед войной, писавшим на войне и о войне, выбитым войной, а после уже привычно называемым поэтами-фронтовиками. Еще их называет ифлийцами – по имени ИФЛИ, Института истории, философии, литературы: был такой до войны в Москве, а многие поэты-фронтовики в нем учились, Самойлов в том числе. И самим этим поэтам было в высшей степени присуща такая суммарная, коллективная самоидентификация. Они сами о себе говорили, самих себя понимали как группу, в этом видели свою генетическую, что ли, особенность. Самойлов пишет в своих мемуарах "Памятные записки", что это был постоянный у них разговор: гения среди нас нет, мы возьмем, что-то сделаем и запомнимся общей массой. Вот это коллективистское самосознание – уже признак советского воспитания. Признак скорее формальный, но и содержательно превалировала советская идеология, коммунистическая вера. Это были молодые энтузиасты коммунистической эры. И вот интересная особенность: они считали себя мобилизованными и призванными – государством, советским государством, видели себя такими не то что данниками, но воинами.

Гения среди нас нет, мы запомнимся общей массой

Самойлов так об этом писал в мемуарах:

Диктор: "Тут, конечно, огромную роль играло наше воспитание, еще не формализованное и проводившееся с убедительным фанатизмом. И круг идей, которые мы исповедовали, убежденные этим воспитанием и отторгнутые от других идей. Мы были уверены в справедливости революции, ее исторической неизбежности в России. Мы были убеждены, что беспощадность есть главный метод революционного действия. В нас глубоко сидела вера в бескорыстие деятелей революции и в необходимость самоотречения. Несмотря на провозглашаемый материализм, нас воспитывали идеалистами. Мы стремились жить не ради настоящего, а ради светлого будущего, ради будущего счастья. А оно, учили нас, может осуществиться только путем жертв, страданий, самоотречения нынешних поколений. Никто из нас не был аскетом или фанатиком, но культ страдания и самоотречения глубоко сидел в наших умах. И в них видели ближайшее будущее поколения, так как хорошо осознавали, что не за горами война, где именно нашему поколению придется сыграть свою историческую роль, пройдя сквозь страдание и самоотречение".

Борис Парамонов: Самойлов, вспоминая это время, пишет, что в наибольшей готовности к такой судьбе, к такой, если угодно, жертве был Борис Слуцкий. Он говорил: я хочу писать для умных секретарей обкомов. И Самойлов продолжает:

Диктор: "Идею слияния поэзии с властью не мы придумали. Она перешла к нам от старших. Такова была атмосфера, в которой мы росли, такова была традиция Маяковского, которому мы верили... "Готовились в пророки товарищи мои", – позже скажет тот же Слуцкий. Время было такое: верили в молитву и в разговор с земными богами".

Борис Парамонов: Замечательная двуединая формула: не только молитва богам, но и разговор с ними, разговор, так сказать, на равных. Повторяю: не данничество, не насильственная мобилизация, не лоб забрить – а вольное, добровольное, сознательное и радостное служение. Самойлов далее:

Диктор: "Твердо могу сказать, что оно было честным мировоззрением и отнюдь не исчерпывалось идеей служения искусства власти. Наше как бы согласие с властью не было полной гармонией. Мы требовали признания прав литературы откровенно говорить с народом. У нас было представление о гражданском назначении поэзии. И ощущение эпохи у нас было. Тут уж я могу сказать, что оно компенсировало неполноту или неточность помыслов. Оно не было заблуждением. Умники того времени гордятся тем, что уже тогда все понимали. А они не понимали одного и самого главного: что назначение нашего поколения – воевать и умирать за нашу действительность, что иного исторического выбора у нас нет, что для многих это и будет главным назначением жизни".

Борис Парамонов: Да, вот этого назначения тогдашняя власть тогдашних идеалистов не лишила – воевать и умирать за нашу действительность.

Но не будем тогдашними, а тем более сегодняшними умниками: нужно уметь понять этих молодых людей и преклониться перед их жертвенным идеализмом. Кто бросит в них камень? Да и не были они грешниками.

Так что в этом контексте Давид Самойлов – поэт несомненно советский. Но дальше возникают всяческие "но".

Давид Самойлов – поэт несомненно советский. Но дальше возникают всяческие "но"

Что произошло с этими людьми, с этим поэтическим поколением после войны? Об этом тоже подробно пишет Самойлов в этих своих мемуарах. Он рассказывает о длительных разговорах, который вели втроем он сам, Слуцкий и Сергей Наровчатов – тоже из ифлийцев. В глаза бросалась полная смена идеологических установок послевоенной власти (собственно, уже и во время войны начавшаяся). Вместо мировой революции, интернационала и Коминтерна – имперский национализм (что, между прочим, тоже противоречие в определении: империализм не может, не должен сочетаться с шовинизмом господствующей нации, империализм тоже в своем роде интернационал). Эти свои беседы они называли "откровенным марксизмом". Склонялись думать, что это тактика, а не стратегия. Получилось, что русский патриотизм лучше служит все той же задаче распространения коммунизма, но задача остается той же. Прикрываясь русским патриотизмом, легче выйти к берегу Ла Манша.

Об этом тогда Самойлов и в стихах писал:

Вот когда припомнились друзья!
Вот когда пошли терзать разлуки!
Вспомнили про души – ведь нельзя,
Чтоб всегда натянуты, как луки.

И куда помчится мой двойник
Через все пределы ожиданья?
С кем он в шесть часов после войны
Побежит на первое свиданье?

Он устал… Иных давно уж нет…
Камни у разбитого Рейхстага…
В тишину, как лекарь в лазарет,
Ночь идет, не замедляя шага.

Кислой медью крыши зеленя,
Ночь идет в просветы стен без стекол.
Медный труп зеленого коня
Скалится, поваленный на цоколь.

Здесь в тиши накрыт наш скромный стол.
Шесть часов… Мы празднуем победу.
Но никто на праздник не пришел.
Те, кого позвал бы я к обеду,

Где они, поэты и друзья!
Кто убит, а кто пропал без вести.
А который, может быть, как я
Пьет коньяк в проклятом Бухаресте.

Трудно в тишине дышать и жить…
И сосед сказал, вздохнув глубоко:
– Может, этот праздник отложить –
Здесь ведь до Парижа недалеко…

Полную победу отпразднуем, когда Париж возьмем – вот ведь что в глубине сознания присутствовало. Отнюдь не на политбеседах с бойцами. Это и интересно: Самойлов ведь был не простой солдат, а довоенный ифлиец из тех идеалистически настроенных юношей. И если экспансия Советского Союза ограничилась Восточной Европой, то не потому, что дальше не захотели, а потому что в сентябре сорок пятого американцы атомную бомбу на Японию бросили.

И еще одно настроение нужно у этих поэтов отметить: ту мысль, что после войны все пойдет по-другому, что поколение победителей будет свободным. Вот такое стихотворение нельзя не привести:

Я вновь покинул Третий Рим,

Где ложь рядилась в ризы дружбы,

Где грубый театральный грим

Скрывать нет поводов и нужды.

А я готов был метров со ста

Лететь, как мошка на огонь,

Как только Каменного моста

Почуял плиты под ногой.

Здесь так живут, презрев терновники

Железных войн и революций –

Уже мужья, уже чиновники,

Уже льстецы и честолюбцы.

А те друзья мои далече,

Узнали тяжесть злой стези,

На крепкие прямые плечи

Судьбу России погрузив.

Прощай, мой Рим! Гудок кричит,

Вправляя даль в железную оправу.

А мы еще придем, чтоб получить

Положенное нам по праву!

Вот верный список настроения тогдашних фронтовиков: опыт войны оживил если не революционную, то активистскую психологию. Надо ли говорить, что это настроение, эти ожидания оказались иллюзорными. Самойлов пишет, что послевоенное восьмилетие – от победы до смерти Сталина – было самым тяжелым.

Но как раз для Самойлова этот опыт оказался формирующим: он утратил все советские иллюзии, расстался с ифлийским мифом. И это его новое настроение особенно интересно сравнить с тем, как реагировал на послесталинскую действительность другой поэт того же поколения, той же складки – Борис Слуцкий.

Едва ли не самое интересное в мемуарах Самойлова "Памятные записи" – приведенное там его письмо Слуцкому относительно пресловутой оттепели – призраку либерализма, явившемуся после Сталина. Кстати об оттепели и отце этого словечка Илье Эренбурге. Самойлов, что удивительно для советского, подсоветского либерала, относится к Эренбургу чуть ли не насмешливо. Он называет Эренбурга старым метрдотелем в правительственном ресторане.

Диктор: "Эренбург был в восторге, что с ним стали здороваться за ручку. Он рано понял свою второсортность. И понял, каким образом второй сорт выдают за первый. В литературе временной второй сорт, а то и третий выступают в ранге первого".

Борис Парамонов: Удивительные слова: ведь Эренбург – священная корова советских либералов. Скептическое к нему отношение – верный знак нестандартности скептика, попросту – знак ума. Самойлов по хорошем ознакомлении с ним производит впечатление именно умного. И вот вопрос: а надо ли поэту быть умным?

Иван Толстой: Поэзия должна быть глуповатой.

Борис Парамонов: Но Пушкин не сказал, что глупым должен быть поэт. Это дьявольская, как сказал тот же Пушкин, разница – не меньшая, чем между романом и романом в стихах. И вот тут возвращаемся к Слуцкому, вернее, к письму, которое ему Самойлов написал по поводу пресловутой оттепели и возродившихся иллюзий Слуцкого, посчитавшего, что после антисталинского доклада Хрущева на ХХ съезде происходит некий ренессанс.

Пушкин не сказал, что глупым должен быть поэт

Итак, письмо Самойлова Слуцкому:

Диктор: "Да, определенная доля правды сказана о нашей жизни, о нашей морали, о нашей экономике, о нашем правосудии. Сказана отнюдь не поэзией. Где в твоем "ренессансе" попытка разбить старые догмы, хотя бы литературные? Правда о нашем обществе сказана по необходимости. В период "культа" жизнью страны управлял чиновник, обезличенный культом, исполнитель, отвыкший думать и решать что-либо. И он работал на "культ", пользуясь привилегиями чиновника и сняв с себя моральную ответственность за свое творчество.

Осиротевший чиновник начал бороться с культом. Начал бороться не потому, что ему нравится литературная тактика Слуцкого. Борясь с культом, он борется за себя в новых условиях. И тоже называет это тактикой и даже стратегией. А дело в том, что уже не культ, а именно он, чиновник, реально управляет государством, что государство досталось в наследство ему, и он как подлинный хозяин должен сделать опись всему, что досталось ему от культа. Когда ждешь наследства, можно преувеличивать его ценность. Когда оно тебе достается, ты узнаешь его реальную стоимость. Чиновник произвел инвентаризацию. Хозяин узнал правду о своем хозяйстве. Узнал, что оно не в блестящем состоянии. Узнал ту правду, которую способен постичь и которая необходима для дальнейшего хозяйствования. Раздавать свое имущество бедным, в том числе и бедным поэтам, он не собирается. Он считает, что реальное положение дел ему известно, и не намерен вести хозяйство каким-нибудь принципиально новым способом. Он полагает, что полезно ругнуть старого хозяина, чтобы подчеркнуть достоинства нового. Он ведь более не живет за спиной культа, ему нужен здравый смысл, практическая сметка, некое пробуждение разума. В нем самом происходят изменения, как в приказчике, ставшем компаньоном хозяина. Вот это произошло. Это действительно произошло.

Произошло и другое. Он перехитрил литературу, дозволив небольшую правду себе (по необходимости), он дозволил кое-что и поэзии. Старой мифологии не хватало "чувства", "сентиментальности", "человечности", "уюта". А чиновник – тот же мещанин. Поэтому, восторженно преклоняясь перед аляповатым величием, он в основе своей любит нечто более домашнее, сантиментальное, красивенькое. Новый чиновник хочет, чтобы литератор стал новым, он готов дать литератору кое-какие права, соответственно своим новым потребностям. Поэт имеет право на человеческие чувства, поскольку новому сантиментальному чиновнику вменяется в обязанность их иметь.

Поэт имеет право размахивать кулаками после драки, поскольку драка закончилась в пользу нового чиновника. Вот покуда и все".

Борис Парамонов: Это стихи Слуцкого он здесь вспомнил:

Давайте после драки

Помашем кулаками.

Не только пиво-раки

Мы ели и лакали.

Нет, намечались сроки,

Готовились бои,

Готовились в пророки

Товарищи мои.

И вот концовка этого замечательного письма:

Диктор: "Таковы объективные условия "ренессанса". Сводятся они к тому, что несколько расширились рамки печатности. Ряд новых или старых поэтов получили право жительства. Но право жительства не отменяет черты оседлости. Право жительства еще не демократия. Право жительства каждого поэта в литературе есть его нормальное, естественное право. В литературе создана обстановка, благоприятная для создания нового камуфлированного сантиментального мифа".

Борис Парамонов: Как сказал другой классик, говорить правду легко и приятно. Насчет говорить – сомнительно, но вот читать уже сказанную правду точно легко и приятно. Тем не менее в этой контроверзе двух поэтов совсем не обязательно становиться на сторону Самойлова. Почему? Да потому, что стихи Слуцкого лучше самойловских. Слуцкий – большой поэт. А Самойлов – именно что легкий и приятный.

Сам умный Самойлов это и объясняет:

Диктор: "Он точно умел определить, что происходит, но не умел или не хотел предвидеть, что произойдет из того, что происходит. В этом недостатке предвидения усматривалась некая немузыкальность, которую связывали с немузыкальностью поэзии Слуцкого. На самом деле в этом проявлялись убежденность в осуществимости утопии и нежелание представлять себе будущее иначе. Мне уже приходилось писать в связи с Велимиром Хлебниковым о том, что наличие социальной утопии – черта крупных писателей. Была эта утопия и в творчестве Маяковского. Слуцкий – их верный ученик. А до времени – и продолжатель".


Борис Парамонов: Вот, что называется, пойнт. Только слово "утопия" я бы заменил словом "миф". Миф требуется поэту. Уточняю: индивидуальный миф. Поэт должен выдумать свой образ, своего лирического героя, как это называлось в советское время. И совсем необязательно с ним совпадать. Скорее обязательное с ним несовпадение. Помните, Иван Никитич, мы говорили о Некрасове и цитировали Эйхенбаума: о том, что отношение поэта к своему образу – это отношение актера к роли, отнюдь не отождествление с ролью. И вообще дело в том, что это роль, а не правда. Поэзия, а не правда.

Иван Толстой: Так как же это было в случае Слуцкого? Его правоверность вне сомнения, недаром же его называли политруком, и он как бы не возражал.

Борис Парамонов: Он играл в политрука. Заслонялся этой маской. И он не то что имитировал советскую правоверность, а переводил ее в эстетический план. И отсюда оттенок – да, пожалуй, и основной тон его стихов – это элегия, воспоминание о прежнем, о своей молодости. Это временная дистанция очень ощущается у Слуцкого. Не революция, а ностальгия. Поиск утраченного времени. А утраченное время, прошлое неизбежно эстетизируется. Сказать по Шопенгауэру: переживается не в воле, а в представлении.

А вот у Самойлова советский миф исчез, но избавление от него отнюдь не гарантировало качества стихов. То есть стихи были именно хорошими – но не больше. Самойлов не сумел создать индивидуальный миф.

Но нельзя сказать, что не старался. Причем и в жизни, не только в стихах. Вспомним: он уехал из Москвы, поселился в эстонском городе Пярну, купил там дом. Это была в своем роде демонстрация. Он примерял роль отшельника, вот так пытался себя мифологизировать.

Надо выйти из моды,

Улететь из столиц

И на лоне природы

Написать пять страниц.

Пять коротких и точных,

Тех, в которых итог,

Для которых – подстрочник

Небо, звезды и стог.

Возлегая на стоге,

Над плакучей травой,

Звезд увидеть дороги

Над своей головой.

Из высокой вселенной,

Где небесная тишь,

Ты, мой друг убиенный,

На меня поглядишь.

Иван Толстой: По Бродскому: "Если выпало в империи родиться, Лучше жить в глухой провинции у моря".

Борис Парамонов: Но у Самойлова это была имитация, а не судьба. Вспомним, что Бродский написал эти стихи в настоящем изгнании.

Иван Толстой: Простите, Борис Михайлович, вы же сами сказали, что в создании индивидуального мифа поэту не требуется "гибель всерьез", что это как раз имитация, роль, игра.

Борис Парамонов: Так, да не так. Не все поэты способны к такой игре. Тут требуется некая всамделишная неотмирность, какая-то выделенность, выведенность души за эмпирические пределы. Бродский был отщепенцем, еще в Америку не уехав. Ему эта Америка в принципе – для стихов – и не нужна была. И вообще никуда уезжать не надо, достаточно собственных полутора комнат. "Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…"

Иван Толстой: Да, это стало нынешним гимном эпохи коронавируса.

Борис Парамонов: А Самойлов, мне кажется, как раз не был таким человеком – органически противостоящим всему и всем. Он был человек экстравертный, вообще теплый человек. Не только умный, но и хороший. Всячески человечный. Был, например, сильно пьющим. Это ли не простительно! Скажу больше: это в определенном отношении говорит в пользу человека, тем паче советского или, лучше сказать, подсоветского.

Иван Толстой: Бабель сказал: самые приятные люди – пьющие евреи.

Диктор:

Не мешай мне пить вино.

В нем таится вдохновенье.

Вдохновенье. А продленья

Нам добиться не дано.

Без вина судьба темна.

Угасает мой светильник.

Смерть – она не собутыльник,

К трезвости зовет она.

Можно ль жить, себя храня,

С чувством самобереженья?

Нет, нельзя среди сраженья

Уберечься от огня!

Ты уж так мне жить позволь,

Чтоб не обращал вниманья

На прерывистость дыханья

И тупую в сердце боль!..

Борис Парамонов: Конечно, Самойлова нужно помянуть только добром. Про него даже строгий ригорист Солженицын ничего худого сказать не мог – хотя старался.

Иван Толстой: Ну да, Самойлов же написал сатирическую поэму "Струфиан", высмеивающую солженицынскую утопию спасения России на северо-востоке.

Борис Парамонов: И вот к вопросу о советскости: Солженицын с самого начала говорит, что не найти у Самойлова ничего советского в тематике стихов. Вот как изменился Самойлов с ифлийских времен.

И вот вопрос интересный: где Россия скорее спасется – на сибирском северо-востоке или в эстонском Пярну? Мораль тут проста: спасаться нужно в одиночку, а не всем миром. Всем миром нужно только воевать, когда настоящий враг появился. И Давид Самойлов честно этому миру-войне служил.

Я пехотный солдат.

По духу и по нутру.

Трубочкой и вином

Была бы душа согрета.

И где-нибудь на юру

Я, как солдат, умру,

Которого не донесли

До ближнего лазарета.


Комментарии премодерируются, их появление на сайте может занять некоторое время.

XS
SM
MD
LG