Ссылки для упрощенного доступа

Другая жизнь. Юрий Нагибин в поисках себя


Юрий Нагибин
Юрий Нагибин

Беседа любителей русского слова с Борисом Парамоновым.

Иван Толстой: 3 апреля исполнилось сто лет со дня рождения Юрия Нагибина. Это, кажется, первый случай такого внушительного юбилея советского писателя, пережившего советскую эпоху. Правда, был и Солженицын, солженицынский столетний юбилей – но кто назовет Солженицына советским писателем? Относительно Нагибина сомнений как будто нет: да, это советский писатель, в основном корпусе его сочинений. Он, повторим, пережил советскую власть (умер в 1994 году) и уже в новое время опубликовал несколько нашумевших сочинений. Это, в первую очередь, повести "Тьма в конце туннеля" и "Моя золотая теща". Можно назвать также автобиографическую повесть "Встань и иди" – о мытарствах его приемного отца Марка Левенталя, отправленного еще в 1928 году в пожизненную ссылку – до самой его смерти в 52-м году; в советское время такой текст не напечатали бы.

И, наконец, нужно назвать его "Дневник", который Нагибин полностью подготовил к печати, но не успел увидеть и подержать в руках. И это посмертное, в сущности, произведение заставило по-новому взглянуть на вчерашнего советского автора. Успех "Дневника" превзошел все прежние – и советские, и постсоветские – успехи Нагибина: их было немало, но резонанса такого Нагибин при жизни никогда не имел. Возникает впечатление, что именно этой посмертной книгой Нагибин останется в русской – уже не советской – литературе.

Помочь разобраться в феномене Нагибина я попросил постоянного участника наших передач Бориса Михайловича Парамонова.

Борис Парамонов: Нагибинский "Дневник" тем еще необычен в его многодесятилетнем творчестве, что он стал сенсацией. Имя Нагибина было известно, его знали и читали, но ничего шумного, именно сенсационного он не написал в советское время. Копья не скрещивались при упоминании имени Нагибина.

Копья не скрещивались при упоминании имени Нагибина

Это не удивительно: Нагибин – автор малых жанров, рассказов; протолкнуть такое в печать как будто легче, но и резонанса большого не жди. Ну, разве что один рассказ 1982-го, кажется, года заставил о себе говорить – "Терпение", довольно объемистый, почти повесть. Я скажу об этой вещи после. Сейчас хочется сказать как раз о начальном Нагибине. Начну с моего к нему отношения, чем-то характерного для восприятия Нагибина широким читателем. Я мало его читал, но имя это слышал с давних пор, чуть ли не с первых своих читательских опытов. Помню тоненькую книжицу "Библиотечки "Огонька" с портретом молодого человека на обложке; год примерно 46–47-й. И эту книжицу я прочел, один рассказ точно (если там были другие) – прочел и запомнил. Речь шла о солдате, идущем с войны: как он по дороге остановился в доме как будто вдовой (точно не помню) женщины, стал ей помогать по хозяйству, что-то подчинил, что-то поставил – да и остался с ней, и зажили семьей. Надо полагать, солдат тоже семью свою потерял. Вот запомнилось – и всё тут. Никаких подробностей не помню – а рассказ в целом, целостное впечатление осталось. Конечно, это говорит в пользу автора, еще в то время очень молодого, 20-го года рождения.

Иван Толстой: Нагибин вообще был вундеркинд: его в Союз писателей приняли еще до войны, двадцатилетним, в 1940 году – автора всего двух напечатанных рассказов.

Борис Парамонов: А в 43-м уже вышла первая книга, а вообще за войну три книги. Тогда еще издательское дело не обюрократилось, тем более во время войны: расторопность была в спросе.

Но я вот об этом рассказе: почему он запомнился. А потому что был сделан по очень хорошей модели. По платоновской.

Иван Толстой: Рассказ Андрея Платонова "Возвращение" или "Семья Иванова".

Борис Парамонов: Конечно. Но Платонов за свой рассказ в очередной и, кажется, последний раз пострадал. А в варианте Нагибина сходный сюжет снискал благожелательное отношение и даже сподобился отдельного тиснения в той самой "Библиотечке "Огонька".

Это влияние было неслучайным у Нагибина. Он Платонова знал и встречался с ним на регулярной основе. Платонов был в круге общения нагибинского отчима Я.С. Рыкачева – писателя небольшого и прочно забытого, но литературно просвещенного. Он и подбил юного пасынка на писание. Сначала не получалось, и Рыкачев сказал ему: лучше играй в футбол. Но Нагибин и сам уже завелся на писанину – и стал-таки писателем.

В "Дневнике" Нагибина нет записей о Платонове, он еще его и не вел до войны, в войну начал. Но есть запись о похоронах Платонова – от 7 января 1951 года:

Диктор: "Сегодня хоронили Андрея Платонова. По дороге на кладбище, возле клуба, я прихватил Атарова, беседовавшего со смертью в козлином манто – Ниной Емельяновой (…) Наше рукопожатие и звучание первых слов были поневоле скорбными. Скорбь не была окрашена в личные тона, самая пошлая, традиционная скорбь, но все же Атаров испугался. Я это почувствовал по тому, как сразу огрубело его проникновенно-серьезное, чуть патетическое лицо.
Я имел бестактность сказать:
– Третья смерть на одной неделе.
– Почему третья? – спросил он резко.
– Митрофанов, Платонов, Кржижановский.
Он впервые слышал о смерти Кржижановского. Он жалел о том, что сел со мной в машину. Он стал похож на мясника. И вдруг лицо его опять стало глубоким, проникновенно-серьезным и патетическим.
– Это доказывает, какая у нас богатая литература, – сказал он, и – о, умный человек, – тут же внес тот оттенок либерального ворчания, без которого его слова были бы лишены искренности. – Мы сами, черт возьми, не знаем, какая у нас богатая литература!"

Борис Парамонов: Замечательно схвачена интонация человека, больше всего думающего, как бы не поддаться излишнему пессимизму, – хоть и на кладбище дело происходит. Нагибин продолжает запись в "Дневнике":

Замечательно схвачена интонация человека, больше всего думающего, как бы не поддаться излишнему пессимизму

Диктор: "Гроб поставили на землю, у края могилы, и здесь очень хорошо плакал младший брат Платонова, моряк, прилетевший на похороны с Дальнего Востока буквально в последнюю минуту. У него было красное, по-платоновски симпатичное лицо. Мне казалось: он плачет так горько потому, что только сейчас при виде большой толпы, пришедшей отдать последний долг его брату, венков от Союза писателей, "Детгиза" и "Красной Звезды", он поверил, что брат его был действительно хорошим писателем. Что же касается вдовы, то она слишком натерпелась горя в совместной жизни с покойным, чтобы поддаться таким "доказательствам"…
Плакал – над собой – Виктор Шкловский, морща голое обезьянье личико. Плакал Ясиновский, но только оттого, что все так хорошо получается: Платонов признан, справедливость торжествует, и, значит, он, Ясиновский, недаром "проливал свою кровь" на баррикадах семнадцатого года".

Борис Парамонов: Это едва ли не лучшая зарисовка в "Дневнике". К сожалению, таких записей в "Дневнике" немного: превалируют всякого рода лирически-интимные ламентации. Там интерес уже другого порядка.

Ну и еще о моем первоначальном знакомстве с Нагибиным. Опять же в давние, еще сталинские времена была радиопередача запомнившаяся: по рассказу Нагибина "Трубка". История как бы романтическая: цыганский табор, злой вождь табора по имени Боро Широ – вот только это и запомнилось. Сейчас нашел и прочитал этот рассказ: ничего особенного.

История как бы романтическая: цыганский табор, злой вождь табора по имени Боро Широ – вот только это и запомнилось

И где-то в самом конце 50-х прочел я наконец целую книгу Нагибина, сборник рассказов. Та же "Трубка" там была, хрестоматийный "Комаров", "Зимний дуб" опять же – и один рассказ, который мне безоговорочно понравился: "Четунов, сын Четунова" – о молодом наследнике, сыне знаменитого геолога, который в экспедиции хвастливо вызвался сделать нечто сверхординарное. И сделал, но по пути весь свой гонор растерял, а в конце, оставшись один в палатке, даже заплакал: слезами сверхнапряжение разрядилось. Помню, читал этот нагибинский сборник вместе с товарищем-геологом, и он сказал, что детали геологической экспедиции очень точно выписаны, особенно насчет воды и как ее пить надо в пустыне.

Так что материалом своим Нагибин владел. Это вообще интересный сюжет касательно писательства – отношение к материалу, поиск материала.

Не знаю, что написал Нагибин в тех первых своих еще довоенных рассказах (не нашел), какой для этого понадобился материал – но во время войны материала хватало. В начале войны Набоков был студентом ВГИКа, институт эвакуировали в Среднюю Азию, но Нагибин с ними не поехал – остался в Москве и настойчиво стремился на фронт. Но его – вот заковыка! – не брали. Много позднее уже он понял почему: сын репрессированного. Вот какую броню ему советская власть приготовила. Наконец в Политуправлении армии дознались – с его же слов, что он неплохо знает немецкий язык. Тут же схватили, без всяких анкет. И поначалу Нагибин занимался пустым делом: делал и вел агитпередачи на немецком языке – дурная была идея, что немцев распропагандировать можно, объяснив немецким рабочим и крестьянам, что они воюют против первого в мире государства рабочих и крестьян. Из этого, конечно, ничего не вышло, и эту службу скоро ликвидировали. Но Нагибин пороха понюхал и дважды был контужен, второй раз тяжело: после госпиталя ему дали белый билет. Его засыпало землей от взрыва, и последствием стала тяжелая клаустрофобия – боязнь замкнутых помещений. Позднее в одной своей повести ("Далеко от войны") Нагибин довольно выразительно описал этот синдром. Как-то в журнале эта повесть попалась.

Иван Толстой: Ага, всё-таки читали Нагибина!

Борис Парамонов: Да вот как в руки нечаянно попадался. Прочитывал, но специально Нагибина не искал. Он не цеплял и особенно не запоминался.

Кое-как Нагибин после войны перекантовался – в самое тяжелое последнее сталинское семилетие, а потом дело пошло полегче – оттепель хрущевская.

Иван Толстой: Но именно в это время – в 1956 году – ему крепко досталось за два рассказа, опубликованные в оттепельном альманахе "Литературная Москва".

Борис Парамонов: Да, было дело. А рассказы невиннейшие, причем один из них "Хазарский орнамент" потом много раз перепечатывался в нагибинских сборниках. Не повезло другому – "Свет в окне". Это про то, как на территории дома отдыха был построен специальный филиал для начальства, и редко туда начальство приезжало, но коттедж держали всё равно закрытым. И вот вдруг свет в его окнах появился: стали гости и служащие дома отдыха в том коттедже телевизор большой смотреть и на бильярде тамошнем играть. Вроде как демократия начала верх брать, этакий скромный символ новых времен. И вот не понравился этот рассказ тому же начальству.

Нагибин, впрочем, нашел себе комфортабельную нишу, вроде как Паустовский, начал про охоту и рыбалку писать, вовремя и уместно пристрастился к этим занятиям.

Нагибин, впрочем, нашел себе комфортабельную нишу, вроде как Паустовский, начал про охоту и рыбалку писать

И еще одну нишу, совсем уж комфортабельную, – кино. По его сценариям сделано 42 фильма. Некоторые имели успех, а один просто-таки нашумел.

Иван Толстой: "Председатель" – правдивый рассказ о послевоенной колхозной деревне. Михаил Ульянов там прославился в главной роли. Но тоже не без скрипа вышел на экраны.

Борис Парамонов: Чуть ли не запрещен был – но тут сняли Хрущева, и хотя долгосрочная политика стала жесткой и в результате привела к застою, но поначалу, в первые послехрущевские дни что-то проскочило на самом факте падения вчерашнего начальства. "На сковыре Хруща", как Солженицын бы сказал. Тут тоже некая мини-оттепель случилась, и еще одно полегчение вышло – убрали пресловутого Лысенко и реабилитировали вчистую генетику, продажную девку империализма.

Иван Толстой: Но при этом рукопись Жореса Медведева "Культ личности в биологической науке" все-таки "Новому миру" печатать не разрешили.

Борис Парамонов: Нагибин продолжал жить не очень заметно, но вполне благополучно. Книжки печатались, кино снималось. Однажды он написал в "Дневнике": я богат. И еще такой девиз придумал: я отгорожусь от советской власти забором из денег. И это работало. Литература, однако, была на четверку с минусом. Иногда, впрочем, и с плюсом. Но вот Нагибин дождался новой оттепели – конца коммунизма, дожил до свободы печати – и тут он сумел наконец-то нашуметь. Три хита он напечатал (не говоря о посмертном "Дневнике"): "Тьма в конце туннеля", "Моя золотая теща" и полновесный уже роман "Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя".

И еще такой девиз придумал: я отгорожусь от советской власти забором из денег

Иван Толстой: Дафнис и Хлоя – герои античного древнегреческого романа, дошедшего до нас, и даже автор его известен – Лонг. Этакая буколическая любовь пастуха и пастушки.

Борис Парамонов: В русской литературе Гумилев эти имена зафиксировал, помните, Иван Никитич:

Я так часто бросал испытующий взор

И так много встречал испытующих взоров,

Одиссеев во мгле пароходных контор,

Агамемнонов между трактирных маркеров.

Иван Толстой: А как же! Разрешите, прочитаю к месту последнюю строфу:

Я печален от книги, грущу от луны,

Может быть, мне совсем и не нужно героя.

Вот идут по аллее, так страшно нежны,

Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.

Борис Парамонов: Нагибинские "Дафнис и Хлоя" – полноценный уже роман, крупный формат, никогда раньше он так объемисто не писал. Читается легко и запоминается крепко. Это в общем документальный рассказ Нагибина если не о первой его любви, то о первой женитьбе. Персонажам изменены имена, но реальные лица легко угадываются. Героиня названа Даша Гербет, в жизни это была Мария (Маша) Асмус – дочь советского, но старой выучки философа Асмуса, друга Пастернака. Он подан Нагибиным весьма негативно. Судить не берусь, но думаю, что Пастернак не стал бы всю жизнь дружить с человеком, так изображенным Нагибиным.

Событийная часть романа интересна тем, что эта любовь, точнее сказать, этот брак, несмотря на скорый развод, остался, как сказали бы американцы, консумированным в продолжение всей жизни героев. Даша (Маша) снова возникала по первому зову бывшего мужа. Не берусь судить этот феномен, в чужие любовные дела не след соваться. Лучше приведу такие слова, показывающие истинное отношение Нагибина к советской действительности: краткое резюме этой самой эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя:

Диктор: "На периферии личной жизни творилась история, естественно, затрагивая нас, грязная история сталинского бреда, забивание вражеских стволов русским мясом, гнусная расправа с теми, кого Сталин, перехитрив самого себя, подставил немцам, удушение искусства, литературы, науки и мысли, расправа с лучшими в народе, фашистский разгул затянувшейся агонии великого диктатора, новая ложь и обман надежд, кукурузный бум без кукурузы, забой всего домашнего скота, включая ишаков, во имя возвращения к ленинским нормам жизни и скорейшего прихода коммунизма на пепелище, – и через все это безумие, спотыкаясь, падая, теряя сознание, мы вели нашу линию, вроде бы сами не ведая о том, не ставя себе никаких целей, но покорные тайному голосу".

Борис Парамонов: Дафнис и Хлоя – что тут еще сказать. С гораздо большей претензией написана другая постсоветская вещь Нагибина – "Тьма в конце туннеля". Он размышляет над главным казусом своей жизни. Дело в том, что он считал своим отцом второго мужа своей матери – Марка Левенталя, и отчество его носил. Но вот после Сталина мать открыла ему, что настоящий его отец Кирилл Александрович Нагибин, который в 1920 году был расстрелян большевиками. Такого отца требовалось скрывать, отсюда и весь маскарад. И вот узнав правду, Нагибин испытал смешанные чувства. Освободившись от чреватого неприятностями еврейства, не облегчение он ощутил, а новую тяжесть. Новый и худший дискомфорт. Он не хочет ощущать себя русским. Повесть кончается словами: "Тяжело в России быть евреем. Но русским еще тяжелее".

"Тяжело в России быть евреем. Но русским еще тяжелее"

Иван Толстой: Но какую-то аргументацию этому Нагибин дал? В чем, как вы любите говорить, пойнт этого переживания?

Борис Парамонов: А вот возьмем резюме это сюжета, сделанное Солженицыным в его "Литературной коллекции" – в тексте, названном "Двоенье Юрия Нагибина".

Диктор: "Самое удивительное то, что русский народ – фикция, его не существует", "есть население, жители, а народа нет" … не произношу слова "народ", ибо народ без демократии – чернь", "чернь, довольно многочисленная, смердящая пьянь, отключённая от сети мирового сознания, готовая на любое зло. Люмпены – да, быдло – да, бомжи – да, охлос – да", – и вот "этот сброд приходится считать народом". "Сеятели и хранители попрятались, как тараканы, в какие-то таинственные щели" и "по-прежнему ничего не делают"… "сельское население живёт вне политики, вне истории, вне дискуссии о будущем, вне надежд, не участвует в выборах, референдумах". А вот и прямой монолог: "Во что ты превратился, мой народ! Ни о чём не думающий, ничего не читающий, нашедший второго великого утешителя – после водки – в деревянном ящике… одуряющая пошлость, заменяющая тебе собственную любовь, собственное переживание жизни". Хуже того: "ты чужд раскаяния и не ждёшь раскаяния от той нежити, которая корёжила, унижала, топтала тебя семьдесят лет", "он же вечно безвинен, мой народ, младенчик-убийца", "самая большая вина русского народа, что он всегда безвинен в собственных глазах. Мы ни в чём не раскаиваемся, нам гуманитарную помощь подавай". Да и "едва ли найдётся на свете другой народ, столь чуждый истинному религиозному чувству, как русский", "липовая религиозность", "вместо веры какая-то холодная остервенелая церковность, сухая страсть к обряду, без бога в душе", "неверующие люди, выламываясь друг перед другом, крестят детей".

Борис Парамонов: Ну что ж, конспект нагибинских мыслей о русском народе вполне корректный. Понятно, что Солженицыну такое отношение к русским понравиться не могло. И обсуждать эту тему – кто в данном случае прав или неправ – нам ни к чему, мы не о русском народе говорим, а о писателе Нагибине. Писателя мы оцениваем не по тому, русофоб он или русофил, а по тому, как он пишет. И здесь самое, так сказать, смешное, что Нагибин Солженицыну как писатель нравится, он явно отдает должное его мастерству. Отсюда слово "двоенье" в названии солженицынского текста: то есть однозначной ему негативной оценки Солженицын давать не хочет. И очень чувствуется, что Солженицыну понравилась другая тогдашняя вещь Нагибина – "Моя золотая теща".

Иван Толстой: А ваше отношение к этой вещи?

Борис Парамонов: Должен сказать, что я этой истории не поверил. Нагибин пишет, что у него случился роман с матерью его второй жены – дочери знаменитого Лихачева, директора автомобильного завода ЗИС, который потом стал ЗИЛ – в честь самого Лихачева. Очень высокономенклатурная семья, но и в ней Нагибин не долго задержался. Скандала вроде бы не было – но это потому, что и самого этого романа в действительности не было. Это нагибинский комплекс – придумывать любовь мужчины к женщине старшего поколения. У него еще рассказ давний был, как он школьником крутил роман с учительницей. Тот же комплекс. И детали насквозь придуманные. Например, как эта самая золотая теща подсунула ему револьвер. Лихачева убить, что ли? Вот одна эта деталь всю конструкцию на нет сводит.

И вообще, Иван Никитич, я считаю, что эти нашумевшие вроде как автобиографические повести – не самое важное у позднего Нагибина. Иная тема его не отпускала – начатая вот в том рассказе 82-го года, кажется, "Терпение". Это об инвалидах войны, убранных с улиц больших городов на остров Валаам – чтоб не портили зрелищем уполовиненных тел настроение победителям. А в 60-е годы начали на этот живописный остров со старинным монастырем водить пароходные экскурсии – и вся правда об острове открылась. Об этом и Солженицын писал. В рассказе "Терпение" героиня на экскурсии узнает в одном инвалиде свою старую, довоенную еще любовь. Происходит тяжелая встреча. А потом, на обратном пути, она бросается с парохода и пытается доплыть до острова, в результате гибнет.

И что характерно: Нагибина не отпускала эта тема. Он написал еще рассказ "Другая жизнь" – о том, что на этот остров уезжает дочь вот той погибшей экскурсантки – и начинает жить с ее любимым инвалидом. Мрачноватая фантазия. Но мало того: Нагибин пишет довольно объемистую повесть "Бунташный остров" – придумывая бунт инвалидов, которых решили перевести в другое место, опять сокрыть от глаз людей.

Мне кажется, что эта тема возникла у Нагибина вполне органично: это его тоска о невиданном, незнаемом отце.

Ну вот и решайте, кем легче было себя ощущать Нагибину – евреем или русским. Я решать не берусь.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG