Ссылки для упрощенного доступа

Русский европеец — Осип Мандельштам


Осип Эмильевич Мандельштам
Осип Эмильевич Мандельштам

Осип Эмильевич Мандельштам (1891—1938) — прежде всего замечательный, гениальный поэт, и это главное, что о нем нужно помнить. Но, помимо высокого мастерства, его стихи несут очень значительные темы. И это темы, прежде всего, культурные, можно даже сказать, культурологические. В этом отношении, Мандельштама, несомненно, можно ставить в контекст Россия — Европа. И в этом контексте он оказывается первостатейным европейцем.


Но, прежде всего, четкой европейской ориентацией обладала литературная группа, в которой выступил на поприще поэзии молодой Мандельштам, — акмеизм. Если предшествующих символистов, с их интересом к потустороннему, с их пониманием поэзии как разговора о запредельном и с запредельным, — если их можно вывести из традиции немецкого романтизма, вообще, немецких мистических туманов, то акмеисты присягали на верность латинскому Западу, Франции — культу разума и четких форм. Ориентация акмеизма — классицистическая, а не романтическая. Первая книга Мандельштама называлась «Камень». Это слово у него имеет не одну коннотацию, но едва ли не главная – отнесение к архитектуре. Важнейшее искусство, если не для всех акмеистов, то для Мандельштама уж точно, — архитектура, а не музыка, как у символистов. Камень — прежде всего строительный материал, средство возведения могучих соборов Средневековья. И Средневековье — любимая эпоха молодого Мандельштама. Вот что он писал в статье 1913 года «Утро акмеизма»:


Камень как бы возжаждал иного бытия. Он сам обнаружил скрытую в нем потенциальную способность динамики — как бы попросился в «крестовый свод» — участвовать в радостном взаимодействии себе подобных.


Отсюда парадоксально обновленное, «остраненное» понимание столь ходового в России понятия «соборность»: она оказывается достоянием Европы, причем не современной, а средневековой:


Своеобразие человека, то, что делает его особью, подразумевается нами и входит в гораздо более значительное понятие организма. Любовь к организму и организации акмеисты разделяют с физиологически-гениальным средневековьем. <…> Средневековье, определяя по-своему удельный вес человека, чувствовало и признавало его за каждым, совершенно независимо от его заслуг. Титул мэтра применялся охотно и без колебаний. Самый скромный ремесленник, самый последний клерк владел тайной солидной важности, благочестивого достоинства, столь характерного для этой эпохи. <…> Отсюда аристократическая интимность, связующая всех людей, столь чуждая по духу «равенству и братству» Великой Революции. Нет равенства, нет соперничества, есть сообщичнество сущих в заговоре против пустоты и небытия. <…> Средневековье дорого нам потому, что обладало в высокой степени чувством граней и перегородок.


Сейчас не важно, прав ли Мандельштам в этом понимании Средневековья (хотя его видение четкой структурности жизни и культуры этого времени и верно, и в высшей степени эстетично). Важнее психологические основания этого — в случае Мандельштама сугубо индивидуального — выбора культурного образца. Мандельштам, человек не обладавший детерминирующим культурным наследством, не чувствовавший себя ни евреем, ни русским, искал духовного пристанища, принадлежности — ангажированности, как сказали бы в наше время. Вот как пишет об этом М.Л. Гаспаров:


Полупровинциал, еврей, разночинец, он не получил достояния русской и европейской культуры по естественному наследству. Выбор культуры был для него актом личной воли, память об этом навсегда осталась в нем основой ощущения собственной личности с ее внутренней свободой. Эстетика для него сделалась носителем этики, выражением свободного выбора. Героем одной из первых его статей был Чаадаев — человек, ушедший от аморфной, бесструктурной и беспамятной русской культуры в Европу и с Европой в душе вернувшийся в Россию — героем, потому что он дважды сделал свой свободный, сознательный выбор.


У молодого Мандельштама есть стихотворение «Аббат», ставшее хрестоматийным, и в нем такое четверостишие: «Я поклонился, он ответил / Кивком учтивым головы / И, говоря со мной заметил: / "Католиком умрете вы!"». Известно, что Мандельштам принял христианство по протестантскому обряду методистской церкви, но католический культурный уклон в нем остался, в частности, влечение вот к этой архитектурности, соборности умело структурированного строения, к идее организующего единства. Уже после войны и революции он в статьях продолжает писать о «социальной архитектуре» как требовании времени, продолжает искать некую органическую целостность. Но достаточно скоро понимает, что этот идеал в современности утопичен. И вот что он говорит в замечательной статье 1922 года «Пшеница человеческая»:


Остановка политической жизни Европы как самостоятельного, катастрофического процесса, завершившегося империалистической войной, совпала с прекращением органического роста национальных идей, с повсеместным распадом «народностей» на простое человеческое зерно, пшеницу, и теперь к голосу этой человеческой пшеницы, к голосу массы, как ее нынче косноязычно называют, мы должны прислушаться, чтобы понять, что происходит с нами, и что нам готовит грядущий день. <…> Ныне трижды благословенно всё, что не есть политика в старом значении слова <…> всё, что поглощено великой заботой об устроении мирового хозяйства, всяческая домовитость и хозяйственность, всяческая тревога за вселенский очаг. Добро в значении этическом и добро в значении хозяйственном, то есть совокупности утвари, орудий производства, горбом нажитого вселенского скарба, сейчас одно и то же.


Это видение ориентировано уже не на прошлое, а на будущее, не на средневековую Европу, а едва ли не на современную Америку, или, если держаться Европы, на нынешний Европейский Союз, но еще шире — на требования демократического века. В России, к этому времени, по-видимому, как раз восторжествовали массы, но хозяйственное добро было в ней выведено вместе с этическим. Пшеница человеческая уничтожалась вместе с хлебными злаками. Мандельштаму оставалось писать стихи о голодных крестьянах — тенях Украины и Крыма — и самому погибнуть в лагере на Дальнем Востоке. Но, как писала соратница Ахматова: «Еще на Западе земное солнце светит».


О спутник старого романа,
Аббат Флобера и Золя!
От зноя рыжая сутана
И шляпы круглые поля.
Он всё еще проходит мимо
В тумане полдня вдоль межи,
Влача остаток власти Рима
Среди колосьев спелой ржи.





XS
SM
MD
LG