Ссылки для упрощенного доступа

Собеседники Владимира Юрасова


Владимир Юрасов
Владимир Юрасов

Иван Толстой: Сегодня мы продолжаем серию архивных передач, в которых наш первый сотрудник писатель Владимир Иванович Юрасов беседует с эмигрантами, невозвращенцами, беглецами из Советского Союза. Несколько десятков человек прошло в 60-70-е годы через нью-йоркскую студию Свободы. Сегодня – мы послушаем воспоминания и рассуждения библиофила-коллекционера, пушкиниста, философа и журналиста. Все они профессионально работали в области культуры, и ни один из них не хотел поначалу покидать страну.

Павел Леонидович Леонидов – режиссер Московского театра эстрады, музыкальный администратор, импресарио, поэт-песенник, коллекционер-библиофил, двоюродный дядя Владимира Высоцкого. Программа ''О чем спорят, говорят''. Архивная запись 12 июля 1974 года.

Владимир Юрасов: Со мной в студии сегодняшний гость Радио Свобода Павел Леонидович Леонидов. В Советском Союзе ему пришлось заниматься разными вещами, но имя его широко известно по многим популярным песням, он - автор текстов этих песен, например, таких как ''Тополиный пух'', ''Снежинка''. Павел Леонидов в октябре прошлого года с женой и сыном выехали из Советского Союза, несколько месяцев жили в Риме, в Италии, а недавно приехали в США. Павел Леонидович, расскажите для начала о себе.

Павел Леонидов: У меня была довольно бурная и пестрая жизнь. Родился я в 1927 году в Киеве. Вот первое, что я помню, пожалуй - в 1934 году я жил в родителями в Ленинграде, было мне тогда 7 лет и ходил я учиться в ''нулевку'' (так назывались тогда подготовительные классы). Повела нас как-то преподавательница на экскурсию в Зимний дворец. В одном из залов я подошел к огромному зеркальному окну, увидел как на ладони всю Дворцовую площадь, и как раз в этот момент преподавательница сообщала нам, что в этом богатейшем дворце жил один царь с семьей, а я, глядя в окно, ляпнул:
Какой же счастливый был царь!
Это почему же?! - грозно спросила меня преподавательница.
Потому что ему очень удобно было из этого окна смотреть Первомайскую демонстрацию.
Напомню, что мне тогда было 7 лет. И меня разбирали и клеймили в группе такие же малыши, как я, под предводительством преподавательницы. И меня разбирали и изничтожали на педсовете директор и учителя. И меня первый и последний раз в жизни жестоко выпорол отец, эстрадный актер, который и шороха-то за дверью боялся после того, как чуть не угодил в тюрьму за то, что спел в 1926 году (это было еще во времена НЭПа) частушку одесского поэта Ядова. Частушка была такая:

Все было раньше дешево,
и было все хорошее.
А нынче все недешево,
и ничего хорошего.


Отец мой умер незадолго до войны, и так случилось, что с 14 лет воспитывался я на книгах, читать я любил страшно. Жил в войну трудно и об институте не помышлял. Работал в Семипалатинске электриком, потом вернулся после эвакуации в Москву и работал снабженцем.
В 18 лет начал собирать книги. Собирательство перешло в страсть, а страсть помогла прекрасно узнать старую русскую книгу, особенно 19 век. Используя эти знания, начал я зарабатывать деньги на старой книге. Во всем мире это уважаемая профессия, но в СССР она преследуется. В 25 лет я окончил книготорговый техникум, но работать пошел в московскую эстраду. Работал и московским администратором, и разъездным, объездил многократно всю страну, был и директором новых программ, был исполняющим обязанности директора Московского мюзик-холла (кстати, это последняя моя должность в этой профессии, которая едва не обошлась мне очень дорого, но это отдельный рассказ). Однажды угодил я главным и единственным героем в газету ''Правда'', в статью, которая называлась ''Делец от искусства''. Вся моя вина заключалась в том, что я, как писала газета, выгнал со стадиона ''Сибирь'' в городе Новосибирске телевидение. Я его действительно выгнал, так как оно могло сорвать сборы на стадионах, в то время как Новосибирская филармония была кругом в долгах и более года не имела возможности приглашать в город актеров.

Владимир Юрасов: Простите, Павел Леонидович, но при чем здесь филармония и стадион, я не совсем понимаю?

Павел Леонидов: Я вам сейчас поясню. Сразу после проведения столетнего юбилея Ленина все филармонии ''сели на картотеки'', это значит, что все они оказались в больших долгах. И вот для того, чтобы покрыть эти долги, Министерство культуры предложило немедленно начать проводить концертные мероприятия на стадионах для того, чтобы собрать побольше денег. И вот одними из таких концертов на стадионах в течение семи дней были ежедневные концерты в городе Новосибирске.

Владимир Юрасов: И чем же кончилась статья против вас в ''Правде''?

Павел Леонидов: Отделался я легко - строгим выговором. Спасло меня стечение обстоятельств. Сначала за меня заступился министр культуры Алексей Иванович Попов, который ненавидел министра радио и телевидения Месяцева. А когда ''Правда'', неудовлетворенная строгим выговором, начала настаивать на более серьезном наказании, а, точнее, ''требовать крови'', сняли Хрущева. И, по-моему, не зря говорят, что все взаимосвязано на белом свете - сразу же после появления статьи я написал в ''Правду'' письмо, где объяснял мотивы своего поступка. Мне, конечно, никто не ответил, но через месяц после снятия Хрущева и редакторов ''Правды'' и ''Известий'' я получил ответ. Он был скользким, круглым и туманным, но в конце было написано, что ''Отдел писем'' желает мне здоровья. Так и закончилась эта история.
В 1969 году я начал писать песни. Это пришло сразу и вдруг. За пять лет я написал очень много песен. Были среди них и шлягеры, которые пели на улицах, на свадьбах, на проводах в армию и в ресторанах - ''Тополиный пух'', ''Снежинка'', ''Песня моя, песня'', ''Школьный бал'', ''Третий день'', ''Ветер''. Написал я и несколько песен о России, но не о советской, а вообще о России, и потому почти ни одна из них не попала ни на радио, ни на телевидение. Написал я с композитором Марком Фрадкиным песню ''Звезды России'', она много звучала, но потом кто-то из вождей сказал: ''Что это за песня о звездах России, если на ней красные звезды только на обелисках?''. Песню запретили.

Владимир Юрасов: Павел Леонидович, вы сказали, что вам приходилось много ездить по Советскому Союзу. Расскажите о ваших впечатлениях от поездок.

Павел Леонидов: Общее впечатление мое от моих многолетних поездок по стране тяжкое. Плохо живут русские люди — бедно, голодно, трудно работают и получают за свой труд гроши. И хотя ходит сейчас по стране чья-то крылатая фраза ''мы делаем вид, что работаем, а они (то есть, вожди) делают вид, что нам платят'', но правда в этой фразе половинчата - платят-то рабочим действительно для вида, а работают они вдвойне тяжко, потому что даже на гроши получаемые не могут они купить куска мяса или масла. Потому что нет его в магазинах на периферии. Москва, Ленинград, еще два-три города снабжаются как-то с божьей помощью, с помощью Запада, а остальным плохо.
Вот вам случай. Приехал я в позапрошлом году в Ярославль, остановился в гостинице с названием, дай бог памяти, тоже ''Ярославль'', и утром оказался свидетелем, если вглядеться, так почище, чем шекспировской трагедии. Сижу я в буфете, пью жиденький чай, ем хлеб с маслом, крутое яйцо - так сказать, весь буфетный ассортимент у меня на столе. Вдруг слышу у стойки крики и - не то плачь, не то вой. Смотрю: какую-то женщину выталкивают из буфета, а она не дается и кричит в голос, что ее шестилетняя девочка больна и ей надо хотя бы немного масла. В чем дело? Оказалось, что в городе Ярославле, бывшем поставщике чуть ли не на всю Россию масла и сыра, более двух лет нет мяса и более полугода нет сыра и масла. Есть эти продукты только в обкомовском и облгорисполкомовском буфетах, да еще иногда подбрасывают пару килограммов масла в буфет гостиницы, когда в город приезжает солидный командированный по партийной линии. Узнала эта женщина, что утром будет в буфете масло и пробежала по 26-ти градусному морозу без пальто, в платьице, чтобы не узнали в ней местную жительницу, а сочли за командированную. Однако буфетчица, по прихваченному морозом лицу, по побелевшим дрожащим рукам, догадалась, в чем дело и выдворила ее из буфета, не дала ей 20 граммов масла для больной шестилетней девочки. Когда присутствовавшие в буфете командировочные, и я в их числе, начали стыдить буфетчицу, она сказала, что двух буфетчиц уже уволили за то, что продавали они городским продукты из буфета, а она не хочет, потому что у нее своих детей трое — мал мала меньше. И вот такая женщина, не имеющая возможности купить ребенку 20 грамм масла, в праведном гневе и жалости материнской сказанет что-нибудь, и услышат, и донесут, и так потащат ее не в МВД, а в КГБ, ибо она, эта мать, является, может быть, самым опасным врагом советской партийной власти.
В заключение хочу сказать, что множество моих русских друзей завидуют белой завистью евреям, которые получили какое-то право, вернее, надежду, выехать из страны. За несколько месяцев до отъезда я написал четверостишие, которое еще до моего отъезда, так сказать, ''пошло по рукам'':

Опять в Израиль утром синим
иду евреев провожать.
Бегут евреи из России,
а русским некуда бежать.


Владимир Юрасов: Павел Леонидович, вы рассказывали, что были в Союзе страстным коллекционером книг. Я в свое время тоже был большим любителем книг, все букинисты на Литейном в Ленинграде знали меня. Правда, было это давно, еще до моего ареста в 1937 году. Вот расскажите о книжниках, это ведь целая, можно сказать, каста собирателей книг в Советском Союзе.

Павел Леонидов: Теперь, вы знаете, я вам скажу, в Ленинграде собирать книги почти невозможно. Сразу после войны (там же и так погибло в войну книг, но все-таки их было больше, чем в Москве), но сразу после войны московские книжники приезжали несколько лет подряд, примерно это было до начала 60-х годов, и вывезли оттуда, по-моему, почти все, и сегодня надо уже собирать, если книги старые, большую библиотеку только в Москве. Но я начну так: Россия была и осталась, по-моему, страной постоянного духовного голода, и это, не занимаясь специальными исследованиями, легко проследить по книжному спросу. Мне здесь повезло - собирая, меняя и продавая старые книги, я узнал и подружился с интереснейшими людьми, начиная с колоритнейшей фигуры, чернокнижника, в советском понимании этого слова, по кличке Бат и кончая блестящим эрудитом и острословом Николаем Павловичем Смирновым-Сокольским. И кто только в России не собирает, не любит, не читает книг!
Не стану в связи с книгами говорить о российской интеллигенции, ибо это длинный рассказ, но о таком, казалось бы, парадоксе нельзя не рассказать. Ходят по свету легенды о том, как пьют водку русские рабочие. Чего греха таить, действительно пьют. Пьют, но не от легкой жизни. Но скольких рабочих, собиравших книги, особливо по русской истории, я узнал! Не десятки и, пожалуй, не сотни, а больше, гораздо больше. И ведь собирают они книги не по фальсифицированной истории, а по настоящей русской истории, книги, издававшиеся ограбленными в дни революции, вы, наверное, помните тех издателей, их ограбили, уничтожили после революции, это русские были просветители, издатели - Маркс, Сытин, Суворин, Рябушинские, многие другие. Собирает рабочий по книжечке - Ключевского, Соловьева, Карамзина, берут ночные халтуры и покупают на эти деньги Толстого и Достоевского, Чехова и Пушкина. А кто в России не мечтает хоть потрогать книг Солженицына, Булгакова, Платонова, Гумилева, Ахматовой, Мандельштама? Правда, некоторые из названных писателей издавались и издаются в СССР. Вы знаете, эти издания - очередной трехкопеечный трюк вождей с оглядкой на Запад. Эти книги в книготорговую сеть не попадают. Они продаются либо за границей на доллары (заметьте - одновременно и реклама демократизации, и доллары), либо продаются в киосках райкомов, горкомов, обкомов и ЦК партии вместе дефицитными пищевыми продуктами и американскими сигаретами. Их хранят от съезда до съезда для делегатов, которые больше, правда, наваливаются на икру, чем на книги. Оставшиеся от съездов экземпляры выкупают, а затем они попадают по бешеным ценам тем, кто действительно любит книгу. Надо сказать, что книги собирают во многих городах Советского Союза, их собирают десятки тысяч людей, которых легко угадать по особому огоньку в глазах, загорающемуся у них всякий раз, когда они видят хорошую книгу. Еще хочется отметить, что несмотря на страшный идеологический зажим, благодаря открываемой в стране пусть и на несколько минут форточке, а также без подвижнической помощи все той же уничтожаемой, живущей и живучей, слава богу, российской интеллигенции, в СССР издаются иногда по-настоящему интересные книги, безусловно, переводные, потому что в последние годы все (или почти все) настоящие русские книги либо лежат в столах у авторов, либо на полках в КГБ, либо издаются за рубежом. Так вот, настоящие переводные книги протаскиваются через КПСС благодаря безграмотности агитработников аппарата и предисловиям. Прежде меня всегда раздражали глупые, откровенно фальшивые предисловия, где, скажем, из Стендаля делали чуть ли не марксиста. Но потом я понял, я разгадал в этих дурацких предисловиях ширмы, позволяющие нам прочесть Фолкнера и Брэдбери, Мориака и Стуруа, Хаксли и Сноу и, даже, Кафку. И даже ''Подводя итоги'' Сомерсета Моэма - книгу, которую выпустили и тут же изъяли из продажи. Но, знаете, такова скорость распространения книг в СССР, что изъять успели лишь единичный экземпляр. Изъятие послужило этой книге на пользу. После поступления приказа почти все директора магазинов продали припрятанные экземпляры перекупщикам, а те - в руки достойные, людям, прочитавшим эту книгу и сделавшим из нее свои выводы.
Наряду с переводной литературой пробивают иногда издатели в коммерческих целях и макулатуру. Вот что случилось несколько лет назад с первой книгой из серии ''Анжелика''. Это, если вы знаете, серия французской приключенческой книги, которую написали муж и жена, по-моему, Голоны. Я не знаю самое начало, но я знаю почти конец этой истории, когда секретарь МГК Ягодкин прочитал (а, может, не он читал, а читала его жена или секретарша) эту ''Анжелику'' и тут же вызвал работников издательства и намылил им шеи, сказал, что эта книга псевдоисторическая и безнравственная. Кстати, о нравственности некоторых партийных работников можно было бы долго рассказывать, но время, как я понимаю, не позволяет этого сделать. Так вот, через несколько месяцев после этой истории, когда Ягодкин выругал издателей за издание этой книжки, должен был состояться Съезд Верховного Совета СССР. А по этому поводу всегда начинают опустошать московские базы и склады от всяческого дефицита — воблы, рыбца, итальянских кофточек и французской помады, русской икры, финской колбасы, и так далее. Делается это все для того, чтобы за дни съезда немного подкормить депутатов из народа, колхозников и колхозниц, ткачих и заводских рабочих. Им на это дело выдают специальные бесплатные талоны, но на определенную сумму. Дело тут, видимо, не в деньгах, а в том, что депутатам дефицита тоже не хватает, ибо уж очень велика элита, жрущая от российского пирога без ограничения. Для книжных киосков Дворца съездов книги подбираются тоже дефицитные, и подбирают их по спискам не где-нибудь, а в ЦК партии. И вот кто-то из ЦК затребовал для съезда более тысячи экземпляров давно распроданной ''Анжелики''. Возможно, его жене или секретарше эта книга понравилась. Началась межведомственная партийная грызня, закончившийся тем, что по всем базам, складам и заначкам побежали люди-человеки и насобирали сколько смогли ''Анжелики''. Оказалось ее мало. И немедленно был допечатан тираж, а заодно издали и последнюю книгу этой серии, дабы посланцы народа узнали конец этой трогательной истории.
Рассказывая о книгах, нельзя не упомянуть о том, что десятки и сотни книг вожди издают только для себя, в том числе и переводных, что обходится ох как недешево. У меня почти до дня отъезда имелись все шесть томов мемуаров Черчилля о Второй мировой войне с грифом ''не для продажи'' и с именной печатью. У меня был экземпляр из библиотеки Кагановича. Кто-то из его родных сдал эти книги в магазин после его отставки, а там, конечно, приобрели и перепродали мне за приличную сумму. Я бы не стал рассказывать об этом, но мертвый лежит в недостигаемости для органов товаровед, который мне продал эти книги.
В 50-х - начале 60-х годов, во время очередных сталинских кампаний по посадке миллионов людей, КГБ буквально задыхалось от конфискованных книг - вот тогда-то и начали большие начальники из органов и некоторые вожди увлекаться бесплатным собирательством ценнейших библиотек. Нынче самым главным собирателем книг в Москве является министр внутренних дел СССР Щелоков, который комплектует сразу две библиотеки для себя: одну в кабинете, другую дома. Причем из достоверных книжных источников я знаю, что он берет и в ту, и в другую библиотеки одни и те же названия редчайших и, заметьте, очень и очень дорогих книг. По-моему, это свидетельствует о его предусмотрительности, которой нынче не чуждаются и другие вожди.

Владимир Юрасов: Спасибо Павел Леонидович!

Иван Толстой: Несколько слов о дальнейшей судьбе рассказчика. В 79-м Павел Леонидович был одним из организаторов американских гастролей своего двоюродного племянника Владимира Высоцкого, выпустил в Нью-Йорке три мемуарно-документальных повести: ''Операция ''Возвращение'', ''Переулок Лебяжий'' и ''Владимир Высоцкий и другие''. Книга о Высоцком переиздана и в России, а в новейшем биографическом фильме ''Высоцкий. Спасибо, что живой'' роль Павла Леонидова играет его однофамилец Максим Леонидов. Павел Леонидович скончался в Нью-Йорке в 1984 году.

Следующий собеседник Владимира Юрасова – педагог и пушкинист Наталья Рубинштейн. Программа ''Гость недели''. Архивная запись 23 января 1977 года.

Владимир Юрасов: Наталья Наумовна, расскажите для начала немного о себе, о своей семье.

Наталья Рубинштейн: Жизнь моя, в ее советской части, была самая обычная. Ну, например, то, что мой отец был арестован за два месяца до моего рождения, - обыкновенный факт обыкновенной биографии. То, что он провел 10 лет в тюрьме, в лагере, и еще 10 лет в ссылке, в отдалении от семьи, что когда он вернулся мне было уже 20 лет, я была студенткой 3 курса, - это очень обыкновенная советская история. И то, что я кончила советскую школу, кончила ее хорошо, с отличием, и не могла поступить в университет, потому что была, как говорят в Союзе, ''инвалидом пятого пункта'', - это тоже была обычная советская история. То, что я все-таки поступила в Герценовский институт и кончила филологический факультет, опять же, с отличием, и стала работать , а потом мне страшно повело - и тут-то начинается необычное - потому что 10 последних лет в Союзе я работала в замечательном месте, во Всесоюзном музее Пушкина на Мойке, 12, - все это тоже как-то вписывается в обыкновенные ленинградские рамки как необычное так и обычное в моей жизни.
А вот самым необычным в моей жизни было решение уехать из России. Этого я бы никогда от себя не ожидала, что это было не мое решение, это было очень твердое и сильное желание моего мужа, и я, как могла, внутренне сопротивлялась этому решению. Наша отказная ситуация, потому что муж сразу получил отказ и сразу был уволен с работы, и все, что с нами произошло со времени отказа, сильно помогло мне без слез расстаться с Россией.

Владимир Юрасов: А что же с вами произошло?

Наталья Рубинштейн: Да тоже ничего особенного. Почти. Сразу после отказа муж потерял работу и занялся репетиторством, частными уроками физики со старшеклассниками, немножко подрабатывал как бы рабочим, ремонтируя квартиры. А я не была уволена с работы, хотя была понижена в должности и уже мне запрещено было продолжать мои исследования, работать в экспозиции, ходить в архивы, все архивные разрешения были у меня отобраны, я сидела и работала клерком в библиотеке. В это же время у меня шли передачи на ленинградском учебном телевидении - их, конечно, тоже сразу сняли, и даже с подготовительных курсов института, на которых я подрабатывала, меня тоже уволили. Так что все источники существования были сильно сокращены в это время. Стали мы жить очень трудно, тяжело, муж очень активное принимал участие в еврейском движении в Ленинграде, подписывал письма протеста, был автором многих из них, у него сложились довольно своеобразные отношения с КГБ и милицией, но они его не трогали, потому что он инвалид Отечественной войны и получал маленькую пенсию - это не позволяло его считать тунеядцем. Телефон у нас, конечно, выключили за разговоры с заграницей, писем мы в это время совершенно не получали, и впечатление было, что ситуация совершено беспросветная.
И тогда Борис решил организовать очень маленькую, небольшую демонстрацию против эмиграционной политики ленинградских властей. Но охотников вместе с ним демонстрировать, прямо скажем, нашлось немного - пять человек всего. И он решил, что демонстрация будет в том состоять, что он выполнит все конституционные предписания. По Конституции же можно устроить демонстрацию. Вот он написал письмо, представил свои лозунги, список участников, обозначил место и время действия, так что это дело должно было происходить в субботу в городском сквере на Исаакиевской площади, никакого движения не происходит. После этого четверо из этих пяти человек, кроме Бориса, были на улице взяты и заключены по обвинению в мелком хулиганстве на 15 суток в тюрьму.

Борис однажды получил открыточку из ОВИРа, где его приглашали прийти. Дело было накануне, в пятницу, и я очень его просила не ходить, но ему уже неудобно было перед другими товарищами. Он сказал: ''Нет, так нельзя, мы же хотели демонстративно все это делать, мы же понимали, на что идем''. Оделся он потеплее, шубу надел, которую никогда не носил. Вернулся поздно, часов в 9. Он мне говорит:
-Ты знаешь, я так и не понял, зачем они меня приглашали. Пришел я в комнату, стулья они все придвинули вплотную, один стул мне оставили. Один полковник со мной беседовал, три слова сказал каких-то пустых, закон, - говорит, - нарушаете.
А я говорю:
-Я закон не нарушаю, я его, наоборот, выполнять собираюсь.
Тут его к телефону позвали. Посидел я 15 минут в этой комнате, потом он вернулся.
-Ну как, - говорит, - обдумали? Ну, можете идти.
И зачем они меня завали? Ума не приложу''.

Чувствовал он себя плохо, на ногах у него, на внутренней стороне бедер, какие-то полосы красные появились.
- Что это, - говорит, - такое?
- Ну, - говорю, - ты понервничал, наверное, аллергия у тебя.
А ночью ему стало совсем плохо.
Он говорит:
Что же это они со мной сделали? Облучили чем-нибудь, может быть.
Я тогда сама не могла поверить, говорю:
- Брось ты эти тайны Мадридского двора! Тоже мне, королева Марго!
А к утру уже у него все ноги с внутренней стороны бедер, все было покрыто большими пузырями с желтой жидкостью. Врачи, которые его смотрели, и знакомые наши врачи, и те, которые потом его забрали в госпиталь, все как один говорили, что такой картины они не видели, только на учебных муляжах, на которых воспроизводились поражения времен Первой мировой войны. У нас за ночь перебывало три врача, прежде чем я его в госпиталь отправила. Все спрашивали, не химик ли он, с чем работает и не облился ли чем, и не занимался ли он какими-то специальными исследованиями. Но не мог же он сказать, что эту штуку подцепил в ОВИРе, что-то они ему налили или газ какой-то был кресле, в котором он сидел. Что-то чудовищное.
После 15-ти минутной и очень мирной беседы он провел в госпитале 2 месяца и еще 4 месяца медленно, мучительно поправлялся дома. Не мог он ни сесть, ни встать, ни повернуться с боку на бок, а лежал только на спине и стонал. Потерял 8 килограммов веса и к концу своей болезни был похож на узника Освенцима, случайно сбежавшего из душегубки.
Оказалось, что Россия такая удивительная страна, которая ведет химическую войну против своих собственных граждан. Мы знали, конечно, что над заключенным можно поиздеваться и что в лагере человеку несладко, но что вот так, чтобы свободного человека пригласили в государственное учреждение по делу и после этого он провалялся подгода и еще жив остался, это как-то сильно облегчило мне расставание с этой страной.

Владимир Юрасов: Наталья Наумовна, вот вы работали во Всесоюзном музее Пушкина и, судя по вашему рассказу, вам эта работа нравилась. Расскажите немного об этой вашей работе в музее.

Наталья Рубинштейн: Вообще, музей этот замечательный и работала я с дорогими товарищами, с очень родными мне людьми, о которых и сейчас вспоминаю с сожалением. Думала я, что не смогу жить без Ленинграда, без Мойки, без квартиры Пушкина, без кабинета, через который я каждый день проходила. Оказалось, что без города, без улиц, без мостов, без фонарей, без островов, без всего этого жить можно. Вот без людей очень родных и близких, которых называть не хочу, без них жить нельзя, без них жить трудно. А работа...
Что ж, работа она и есть работа. Были товарищи, были друзья, были коллеги, но, конечно, было и безумное начальство. И где товарищи, друзья и коллеги старались работать, сделать что-то интересное и красивое, там начальство, конечно, лезло с идеологическими наставлениями, как всюду, и очень сильно мешало. Вот делали мы, скажем, экспозицию, а экспозиция была, кроме музея на Мойке, 12, в последней квартире Пушкина, - большой, красивый, прекрасный у нас был музей жизни и творчества Пушкина, расположенный в церковном флигеле Екатерининского дворца. И задача была такая, чтобы весь музей был сделан на прижизненных материалах. Мы совершенно из рамок пушкинского времени не выходили, ни поздних картин не вешали, что сразу позволяло нам отсечь все позднейшие наслоения безвкусные, за многие десятилетия накопившиеся вокруг Пушкина. И акварели, и гравюры, и тексты, и воспроизведения рукописей - все говорило о времени, о том времени. Но все-таки приходил кто-то и говорил:
- А где у вас цитата Ленина о ''трех поколениях русской революции?''
Мы отвечаем:
- Простите, Владимир Ильич - это очень хорошо, замечательно и необходимо, его глубокая мысль о трех поколениях вложена в нашу экспозицию, но поместить ее на стенку не можем, поскольку она к другому времени принадлежит.
Помню другой смешной эпизод, как был у нас какой-то музейный съезд, конференция какая-то по музейным делам, и вот вышел какой-то старичок из провинциального краеведческого музея и громко так нас громил:
- Что это у вас такое делается?! Аракчеева громадный портрет повесили, а декабристов все у вас портреты маленькие! А Катенина и вовсе нет! И что это вы тут рассказываете, что нет прижизненного портрета Катенина! За сто лет уже и нарисовать можно было!
Так что и такое было.

Владимир Юрасов: Наталья Наумовна, а кто ваш муж по специальности?

Наталья Рубинштейн: Он — физик, работал в одном из ленинградских НИИ, публиковал свои статьи в открытом физическом журнале ''Твердое тело'', и этот журнал (это все физики знают) полностью, из номера в номер, переводится на английский язык в Америке, так что никаких секретов в его исследованиях не было.

Владимир Юрасов: Но - отказ?

Наталья Рубинштейн: А отказ был.

Владимир Юрасов: Как секретному?

Наталья Рубинштейн: Отказ был как секретному.

Иван Толстой: Наталья Рубинштейн. Что было дальше? Наталья Наумовна с мужем эмигрировала, несколько лет жила в Израиле, печаталась в эмигрантских журналах, была приглашена в Лондон на Би-Би-Си, где и проработала больше 20 лет, ведя культурные программы, в частности, ''Английский клуб'' - о том, где и как пересекаются Англия и Россия.
Следующий собеседник Владимира Юрасова - Анатолий Евгеньевич Давыдов, филолог и журналист. Весной 75 года во время командировки в Японию он решил не возвращаться в СССР.

Владимир Юрасов: Рядом со мной в студии сегодняшний гость Радио Свобода Анатолий Давыдов. Анатолий Евгеньевич, до весны этого года был работником советского Агентства Печати Новости. Будучи в заграничной командировке в Японии в апреле месяце, он решил остаться заграницей. Теперь постоянно живет в США. Анатолий Евгеньевич, расскажите сами о себе коротко, пожалуйста.

Анатолий Давыдов: Я из Ленинграда, мне сейчас 27 лет. Я закончил восточный факультет ЛГУ, занимался японским языком, был очень увлечен журналистикой, хотел стать журналистом-международником. Последние два года я, правда, провел в Москве. Но мои надежды на настоящее журналистское творчество, как я его вначале себе представлял, довольно быстро рассеялись.
После университета я с огромным трудом переехал в Москву и через примерно год нашел довольно интересную работу, она была связана со всеми моими основными интересами - кино, журналистикой, японским языком, путешествиями, да и весьма была престижная организация - Агентство Печати Новости. Это, как вы знаете, сердце советской пропаганды. Вот я там и работал. Пожалуй, это не только сердце, но и кулак, который разит по всему миру всех тех, кто не может принять единственно верную линию. В это время началась уже в Советском Союзе легальная эмиграция, и я с очень большим интересом следил за ней и все больше убеждался, что у меня не было возможности эмигрировать легально. И в конце концов мне пришлось выброситься через аварийный люк.
Я первый раз был за границей совсем недавно, месяцев 4-5 тому назад, я был в Японии, в Токио. Помню, громко билось сердце, я прыгнул в такси и медленно, минут 20, ехали. Помню просто каждую секунду из этих 20 минут. Вот так я переехал из одного мира в другой. Я помню, перевозчик, шофер такси, попался мне не очень расторопный немолодой японец и, конечно, он не имел никакого представления, какие мосты я с ним преодолеваю. Горло у меня было совершенно пересохшее, а мне еще как-то удавалось поддерживать разговоры о погоде, о рано наступившей весне, о цветущей сакуре, о чем-то там еще. Потом прошло несколько совершенно фантастических, бешеных, очень нервных дней и я прилетел в Америку. Самое интересное - из пяти месяцев, что я здесь провел, это было время, это было всего два с половиной месяца, этим летом, когда я преподавал в летней школе американского университета русский язык. В моей группе было 11 человек. Каждый был настолько автономен, настолько самобытен, настолько отличен от других, что я даже вначале несколько растерялся, потому что какой-то напор индивидуальностей я наблюдал. Потом постепенно мы притерлись друг к другу и расставались уже с сожалением и друзьями.
Вы знаете, это люди поразительной работоспособности - в 3 часа утра уже начинало светать, по крайней мере треть окон общежития была освещена, люди занимались. И это было даже не перед экзаменами, а перед обычным днем лекций. В каждом освещённом окне склоненные фигуры за письменными столами. Это меня совершенно поразило. Люди здесь в университетах занимаются, может быть, в пять или в десять раз больше, чем их советские коллеги, то есть советские студенты, среди которых учился я. Вообще вся обстановка в американском университете мне показалась очень приятной. Она какая-то очень серьезная и в то же время располагающая к приобретению знаний. И еще одно меня поразило очень. Я учился в ЛГУ, я повторяю, это самое для меня было поразительное, это атмосфера абсолютной искренности, люди верят друг другу на слово, кстати, это вообще очень принято в Америке, люди действительно здесь верят друг другу на слово и не стесняются высказывать мнение (я говорю о студентах), любое мнение, заведомо зная, что оно найдет, может быть, больше противников, чем сторонников. Тем интереснее было им защищать свое мнение. Вообще возможность свободно обмениваться мнениями, а я эту возможность получил только здесь, в США, она действительно нужна человеку. Она нужна, если не как воздух, то, может, как свежий воздух, как ветер, как аромат.

Владимир Юрасов: Анатолий Евгеньевич, вот вы выпускник ЛГУ, изучали иностранные языки, изучили японский язык, потом, после университета, были на отличной, по советским меркам, работе в Агентстве Новости, постоянно сопровождали иностранных журналистов и телеоператоров, бывали по всему Советскому Союзу, вас послали заграницу, в Японию, вообще вы были преуспевающим советским молодым человеком. Почему вы решили покинуть Советский Союз?

Анатолий Давыдов: Об этом можно либо молчать, либо кричать, потому что столько уже было продумано, столько было уже в уме переиграно вариантов за, в общем-то, долгие годы, и вокруг всегда были какие-то глухие стены, безнадежность была. Сидя в тюрьме человек постепенно привыкает к своей участи, правда, он привыкает, что он несвободен, он привыкает исполнять приказы и в строю ходить, и дурную пищу есть, и подозревать всех. В конце концов, в тюрьме человек тоже смеется, любит, раздуется, приобретает друзей. Но всегда, даже самый затравленный, самый последний узник будет помнить, что естественно из тюрьмы вырваться. С тех пор как мысль покинуть Советский Союз впервые пришла мне в голову, прошло, наверное, лет пять или шесть. За эти годы многое было. Иногда вспыхивала какая-то надежда, что о чем ты думаешь, это твой народ, твоя страна, язык твой и ты молод, и возможности у тебя столько, ты не одинок, а потом опять было чувство отчаяния, какого-то рабства, опять эти мысли уйти, уехать, тем более, что такая страсть детская к путешествиям как-то не ослабевала, а, наоборот, усиливалась, разгоралась. Я использовал любую возможность путешествовать в Советском Союзе, я очень много ездил в Советском Союзе, столько узнал о России за эти поездки, сколько другой за всю жизнь не узнает. Это была такая огромная, такая интересная страна, Россия, я действительно мог бы по ней ездить всю жизнь и не знал бы ее до конца, но в то же самое время люди, которых я встречал, многие из них жили в плену каких-то таких фантастических, часто туземных убеждений. Для меня не было всегда этой мысли уехать, я очень много думал об этом и колебался.

Иван Толстой: Последний из сегодняшних гостей - Борис Михайлович Парамонов, многолетний сотрудник нашего радио. Предлагаем вашему вниманию самое первое его выступление у нашего микрофона. Программа ''Гость недели''. Архивная запись 4 мая 1978 года.

Диктор: Беседа с гостем Радио Свобода, ленинградцем, кандидатом философских наук Борисом Михайловичем Пармоновым, выехавшим из Советского Союза в 1977 году. После года пребывания в Италии Борис Парамонов с женой и сыном недавно приехал в США.

Владимир Юрасов: Борис Михайлович, расскажите для начала немножко о себе.

Борис Парамонов: Тут, мне кажется, в первую очередь нужно говорить не о себе, а о том поколении, к которому я принадлежу.

Владимир Юрасов: Пожалуйста.

Борис Парамонов: Это, можно сказать, счастливое поколение, выросшее и созревшее в новой, послесталинской России, поколение, не знавшее, не познавшее на себе, что такое тотальный террор. Молодость наша пришлась на самые, можно сказать, легкие годы в истории советской России - десятилетия хрущевского либерализма, годы пресловутой ''оттепели''. Но, как мне кажется, в этом была немалая опасность. Это десятилетие предостерегало нас от некоей иллюзии о возможности мирной эволюции коммунизма в сторону правового демократического общества. Известно, конечно, всем, кто в эти годы питал такую иллюзию, но, к счастью, эти годы продержались недолго, что наши руководители не смогли руководить в такой атмосфере, и в последующие годы, когда мы все увидели, что ни на какой прогресс автоматически рассчитывать не приходится, тогда началась пора серьезной работы самосознания, произошло очень заметное углубление умственных запросов и общественных интересов. Ну, как обычно бывает в истории - эпохи, так называемого, безвременья - это время большого духовного роста.

Владимир Юрасов: Борис Михайлович, но все-таки, если можно, расскажите немного о себе: где вы жили, где учились, ваше семейное положение?

Борис Парамонов: Хорошо. Мне 40 лет, в Ленинграде я всю жизнь жил и учился в средней школе, в так называемой Петершуле на Невском, а жил в доме на углу Невского и Желябова, как она раньше называлась - Большая Конюшенная, в том доме, где была в свое время знаменитая книжная лавка Смирдина. Немного служил в армии, попал под хрущевскую демобилизацию, под большое сокращение вооруженных сил в 1956 году. Это был первый, на моей памяти, ''детант''. Затем я поступил, демобилизовавшись в марте 1957 года, на исторический факультет ЛГУ и кончал его заочно, одновременно работая в книжном издательстве в качестве корректора. Кончив университет, поступил в аспирантуру. Моя активная профессиональная работа приходится как раз на последнее десятилетие.

Владимир Юрасов: Ваша активная профессиональная работа?

Борис Парамонов: В 1966 году мне удалось поступить в аспирантуру сначала исторического, потом философского факультета, и в 1969 году я был зачислен в штат преподавателей кафедры истории философии. Вот это я считаю своим большим везением, мне никогда не приходилось преподавать пресловутый диалектический и исторический материализм и даже умудрился не вступить в партию. А это обязательное условие для преподавания так называемых 'идеологических дисциплин. Правда, я никогда не мог взять в толк, как история философии может играть на руку коммунистической идеологии, скорее, наоборот. Вот это меня больше всего и привлекало в моей работе - возможность быть вне игры, которая навязывается всем советским или, как говорят здесь, на Западе, подсоветским людям. Преподавая историю философии, очень легко обойтись без какой-либо идеологии, предмет это позволяет.
В 1971 году защитил диссертацию по истории русской философии, о славянофильстве, получил ученое звание кандидата философских наук, и, в общем, мне казалось, что моя жизнь устроилась прочно и солидно, но тут опять вмешалась история. Пришлось мне разделить еще одно испытание, выпавшее на долю моего поколения, еще один искус - эмиграцию.

Владимир Юрасов: Но, Борис Михайлович, какие же причины, толкнувшие вас на эмиграцию?

Борис Парамонов: Я никогда не думал об эмиграции и не собирался эмигрировать. Кроме того, если бы даже я и захотел это сделать, то шансы мои, как мне казалось, были равны нулю. Нынешняя эмиграция - явление очень специфическое, не похожее на предыдущие. Сегодня Советский Союз имеет возможность покинуть две группы людей: или евреи, или очень видные диссиденты. Мне и в голову не приходило, что кто-то может посчитать меня диссидентом. Я не был политическим протестантом, не участвовал в демократическом движении, но потом я увидел и понял свою ошибку. Я сказал, что я бы далек от иллюзий, которые разделяло мое поколение, но все-таки одну иллюзию я тоже питал. Какое-то время я питал наивную веру в возможность нейтральной, чисто академической работы в условиях коммунистической демократии. И вот такова была моя иллюзия и моя ошибка. Теперь я понимаю, что природа коммунистического тоталитаризма не терпит никакого нейтралитета. Коммунизму нужны либо соучастники, либо жертвы. Как говорил Бердяев о психологии коммунизма: если врага нет, его надо выдумать. Вот я и стал таким врагом. Эти неправедные судьи оценивают человека не по делам, не по поступкам его, а по его тайным мыслям. Естественно, что они могли подумать о человеке, который, к примеру, всячески избегает вступления в партию или избегает, так называемой, общественной работы и ничего знать не хочет, кроме своего прямого дела? Конечно, они в моем случае не ошибались, мои тайные симпатии они поняли правильно, но, в общем-то, таких врагов у большевиков никак не меньше, чем половина населения всей России. Моя ошибка была в том, что я думал, что могу ужиться с ними на одной земле, при этом, при определенных условиях, ведь все-таки, как ни говори, это была моя родная земля.

Владимир Юрасов: Борис Михайлович, но конкретно как же вам удалось получить выездную визу, тем более, как вы говорите, по национальности вы русский и не диссидент активный?

Борис Парамонов: Это была достаточно интересная история. Начиная с 1972 года та кафедра, на которой я работал, кафедра истории философии, начала подвергаться систематическому методическому разгрому: за три года из девяти преподавателей кафедры остались на работе только двое. Как мне кажется, коммунистов раздражало само существование этой кафедры, точнее, ее предмета. В общем-то, им история философии не нужна, она, как я уже говорил, скорее мешает, чем помогает их пропаганде. И вот этот погром, очевидно, должен был напомнить о партийности советской философской науки. Сейчас коммунисты не решаются на такие скандальные акции, как доклад Жданова о философии в 1947 году, поэтому действуют келейно, в локальных масштабах.
Об истории, произошедшей на нашей кафедре, знал весь научный Ленинград и, конечно, эта история всех напугала, а вот поддерживать атмосферу страха и неуверенности - это коммунистам и нужно.
Но перехожу к себе снова. Меня уволили из университета в 1974 году - два года после начала этого погрома я еще продержался, два года дали возможность работать, вернее, получать зарплату, потому что ни о какой серьезной работе речи быть не могло. Меня устроили в заведение, называемое Высшая профсоюзная школа культуры.

Владимир Юрасов: Борис Михайлович, вот вы были научный работник, кандидат философских наук. Каковы же условия научной работы?

Борис Парамонов: Отчасти на этот вопрос я уже ответил, рассказав, как была разгромлена наша кафедра. Вот этот факт относится к условиям научной работы. Но основное условие, при котором человек допускается в СССР к научной работе в гуманитарных областях, - это страх, неуверенность в том, что он сам может что-то делать и дать. Он будет делать то, что ему прикажут, - вот главное условие научной работы. Он будет давать те результаты, которые заранее уже известны властям, он будет работать по готовой программе.
Конечно, в технике немного не так. Коммунисты больше нуждаются в физиках, чем физики в коммунистах. Гуманитариям же деваться некуда. Если без водородной бомбы коммунисты обойтись не могут, то без философии могут. То, что они называют философией, в действительности, называется по-другому.
Многие трудности объясняются, конечно, маломощностью советской гуманитарной науки, недостаточностью средств. Вот в СССР, например, в каждом вузе имеется кафедра философии. Конечно, не философии, а марксистско-ленинской философии. Во всяком случае, научных работников, связанных с этой областью, очень много, а ежемесячный ''Философский журнал'' - только один на всю страну. Вот попробуйте напечатать что-то при таких условиях.
Но это - еще не главная трудность. Главная и, наверное, единственная настоящая трудность - это цензура, тотальный идеологический контроль. Цензура душит всякий замысел в колыбели, уничтожает всякую работу на корню. Вот первое время, когда я начал работать в университете, я пытался написать что-то для печати и смог за 20 лет работы в вузах опубликовать только две незначительные статьи. Я помню одну статью - ''Славянофильство и русский идеализм'' - я пытался, как говорят в СССР, протолкнуть в печать года два, но так ничего и не добился. И после таких опытов, естественно, пропадет всякое желание что-либо делать. Приходится, махнув рукой на цензуру, писать, как говорят сейчас в России, в стол, а отсюда - один шаг до самиздата. Я этот шаг успел сделать.
Вот конкретный пример. Однажды мне заказали работу - большую главу о русской религиозной историографии, проектируемой в коллективный сборник по истории русской социологической мысли. Моя работа, сделанная и сданная вовремя, получила одобрение во всех инстанциях и была запрещена уже чуть ли не в стадии типографского набора.
Я знаю другой интересный случай, когда уже напечатанную книгу вернули на переработку автору и потом допечатывали целый лист. Это было с книгой ленинградского философа Эльмара Соколова ''Философия культуры''.
Или, например, удалось мне однажды прочесть курс по истории русской религиозной философии - от славянофилов до Бердяева. И после первого же прочтения этот курс был снят.
А что, например, сказать можно о такой институции советской академической жизни, как слежка студентов-стукачей за преподавателями? Я очень удивился, прочитав однажды в газетах, как американские студенты бунтовали, изгоняя из своих рядов предположительных агентов ЦРУ, причем читал об этом в советской печати, таково ее бесстыдство.

Владимир Юрасов: Борис Михайлович, сравнительно с Западом, какое можно провести сравнение в научной работе?

Борис Парамонов: Это, конечно, день и ночь. Прежде всего, здесь я попал в атмосферу свободы - никакой идеологии, никакой цензуры, ни контролируемой духовной жизни. А вот в СССР, например, я, специалист по истории русской философии, должен был получать специальное разрешение для того, чтобы прочесть, к примеру, книгу Бердяева, выпущенную заграницей.
Скажу со всей ответственностью - настоящая, серьезная работа по изучению русской культуры, русского прошлого и настоящего возможна, к сожалению, не в России, а здесь, в свободном мире. В профессиональном отношении я очень много выиграл, оказавшись на Западе. А вот и первые результаты в цифровом выражении. Если в СССР, как я уже говорил, за 10 лет я смог напечатать только две статьи, то, здесь, живя в Италии, за год напечатал около десятка работ в различных иностранных и русских журналах.

Владимир Юрасов: Борис Михайлович, а когда вы выехали из Советского Союза и когда вы приехали в США?

Борис Парамонов: В марте 1977 года, 23 марта 1977 года я выехал из Советского Союза, короткая остановка в Вене, а затем я жил около года в Италии.
Планов - великое множество. Собственно, только здесь я стал планировать, имея определенную уверенность в принципиальной осуществимости своих планов. Повторяю, что здесь все зависит от себя самого. Говорят, что Америка - страна неограниченных возможностей. Я бы это уточнил в том смысле, что единственное ограничение для человека - это его собственные возможности. Конечно, не социальные, а природные. Уверен, что истинную свою цену получает здесь всякий. Человек, живущий в США, ощущает себя человеком, кем бы он ни был, так что в своем выборе я не раскаиваюсь. И сказал бы так: лучше быть уборщиком в США, чем доцентом на кафедре марксистско-ленинской философии в Советском Союзе.

Иван Толстой: Борис Парамонов, первое выступление у микрофона Свободы, 4 мая 1978 года. Мы рады, что с тех пор, вот уже больше 30 лет Борис Михайлович еженедельно выступает на наших волнах.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG