Ссылки для упрощенного доступа

Полтора века с Раскольниковым


Федор Достоевский
Федор Достоевский

Парамонов: история чтения

Александр Генис: Следуя традиции АЧ, отмечать не только юбилеи писателей, но и годовщины великих книг, мы предлагаем вниманию наших слушателей и читателей очередной выпуск авторской рубрики “История чтения”. На этот раз он посвящен 150-летию романа “Преступление и наказание”.

У микрофона (естественно) - Борис Михайлович Парамонов.

Борис Парамонов: Я прочитал “Преступление и наказание”, когда мне было 14 лет, то есть в 1951 году, в самую культурно мрачную полосу советской истории, в послевоенные сталинские годы, когда культура выжигалась и вытравлялась после пресловутых ждановских докладов о журналах “Звезда” и “Ленинград”. Классику, правда, не тронули, в школьном курсе оставили, но, как я мог убедиться, перейдя в девятый класс, Достоевского в обязательном курсе не было, и текст о нем в учебнике литературы был дан мелким шрифтом. Естественно, я этот мелкий шрифт прочел, помня о своем впечатлении от “Преступления и наказания”.

Как ни странно, он показался мне, этот мелкий шрифт, более пристойным, чем прочие учебные трактовки русской классики. Всё ведь сводили к патриотизму и народолюбию великой русской литературы. Но я уже крепко был подкован Достоевским и не спотыкался на этой плохо мощеной дорожке, то есть на школьном изучении классиков. Ох, какая это была тоска: бубнить о лишних людях Онегине и Печорине и о Хоре и Калиныче как представителях двух типов крепостного крестьянства - оброчного и барщинного. При этом Калиныч, барщинный, был куда симпатичнее Хоря - тот уж такой кулак. И баба его, говорившая: собачка, подь сюда, а когда та подходила, начинала бить ее поленом. Вообще же любимым героем школьного курса был у меня Базаров.

Александр Генис: Ну, тут уже и до Раскольникова недалеко.

Борис Парамонов: Достоевский был золотым запасом, с ним все эти вульгарные социологии и патриотизмы проходили мимо, не задевая сознания. Иммунитет выработался против советских схемок.

Прочитав “Преступление и наказание”, я не то что потерял сон и покой, но долго был под непреходящим впечатлением. Я жил тогда недалеко от Екатерининского канала, “канавы”, как он называется в романе, где проходит главное действие романа. И вот я ходил по набережной (теперь это называется канал Грибоедова) и переживал в памяти сцены из романа. Наибольшее впечатление произвел следователь Порфирий, Порфирий Петрович (фамилии у него в романе нет). Как он Раскольникова терзал на каких-то гигантских качелях, то вверх, то вниз, дух захватывало. Я уже тогда, после первого чтения, понял то, о чем критики Достоевского писали при его жизни: что это злой талант, жестокий талант, мучительный писатель.

Я настолько боялся потерять это воспоминание о Достоевском, что долго не решался перечитывать “Преступление и наказание”, уже взрослым человеком, в самом что ни на есть зрелом возрасте. Всего читал и перечитывал, - главным же романом Достоевского в послехрущевские годы были “Бесы”, всячески обожаемые, а “Преступление и наказание” боялся: вдруг испортится впечатление.

В памяти эта вещь осталась как самый бесспорный роман Достоевского, художественно бесспорный, лишенный недостатков других его знаменитых сочинений, именно многословия, сюжетной избыточности. Он всегда говорит много больше, чем надо для той или иной темы, старается сразу написать обо всем. То есть он композиционно неряшлив. Лучшей его в художественном смысле вещью стал и остался роман “Игрок”, вот уж в котором нет ни одного лишнего слова и никакого растекания мыслию по древу.

Александр Генис: Не потому ли, что “Игрока” ему нужно было срочно написать для покрытия долга издателю - дать вещь в 12 листов к определенному сроку, а в случае невыполнения договора, к издателю на 9 лет бесплатно переходили все сочинения Достоевского.

Борис Парамонов: Да, эта сволочь Стелловский. Но, повторяю, “Преступление и наказание” оставались в памяти как в высшей степени художественно бесспорное сочинение, пример исключительной художественной цельности. Один раз я всё-таки перечитал эту вещь, но плохо помню впечатление: это было сразу по приезде в Америку, смутное для меня было время, не знал, за что хвататься, так что не до эстетики было. Но вот сейчас, к юбилею знаменитого романа снова перечитал и могу говорить с полной ответственностью.

Александр Генис: А кстати, Борис Михайлович, вы ставили в связь с вашими оценками Достоевского критику его Набоковым, как-то повлиял на вас этот сюжет? Ведь Набоков ни более ни менее как отказал Достоевскому в звании писателя вообще: это не более чем журналист, умеющий построить детективный сюжет. При этом, самого Набокова уж никак из литературы не выкинуть, уж он-то имеет право судить о ней.

Борис Парамонов: Я прекрасно понимаю, что имеет в виду Набоков в своей критике. Кстати, не только он, но и Бунин, не терпевший Достоевского, говоривший: сует Христа в свои полицейские романы. Бунин и Набоков - эстеты школы Флобера, типа Флобера. Эстетизм как требование строгой, тотальной организации текста - ни одного лишнего слова, всё одно к одному, тотальная организованность вещи. Это живой пример к теоретическим построениям формалистов: вещь должна быть сделана целиком. В России таким был Чехов. Один начинающий писатель читал Бунину свой рассказ, в котором персонаж был театральным декоратором. Бунин спросил: а для чего? Как вы это потом используете? - Никак, ответил молодой. - Э, так нельзя, сказал Бунин. В этом смысле художественная проза не должна отличаться от поэзии, это словесное искусство, и надо знать, как расставлять слова. А Достоевский захлебывался.

Александр Генис: Ну а как с этим в “Преступлении и наказании”? Сохранили вы свое впечатление об это вещи как наиболее целостно организованной у Достоевского?

Борис Парамонов: Почти. Скажу об этом чуть позднее, а сразу вот что хочу отметить. Я понимаю, что имеют в виду Бунин и Набоков, и в этом отношении “Преступление и наказание” мало чем отличаются от других вещей Достоевского. Он не словесный писатель, авторский текст у него сплошь и рядом построен на клише старой псевдоромантической литературы, вроде того самого Эженя Сю с его парижскими тайнами. Откройте буквально любое место “Преступления и наказания”: тут и постоянно бледнеющие от сильных чувств герои, и вскрикивающие, и взвизгивающие, и пена у них на губах запекается, и всякие подобные штампы. Причем это как раз в тех местах, где идет как бы психологический анализ. Сила Достоевского - не в авторском тексте, а в речах его героев. Авторский текст у него небрежно нейтрален, как ремарки в пьесах. Почему и говорили в свое время, что подлинный жанр Достоевского - не роман, а драма, даже трагедия. Об этом очень убедительно писал Вячеслав Иванов. Ну а потом его ученик Бахтин превратил это в пресловутые диалог и полифонию.

Но очень хорошо у Достоевского получается тот текст от автора, который носит сатирический или просто комический характер. Юморист он несравненный.

Александр Генис: Довлатов больше всего ценил как раз юмор Достоевского. Он всех подбивал написать книгу “Смешное у Достовского”

Борис Парамонов: Об этом Леонид Добычин пишет в романе “Город Эн”, словами мальчика, приобщающегося к чтению: у Достоевского много смешного.

Александр Генис: Так всё-таки, Борис Михайлович, мешает этот недостаток Достоевского впечатлению от его чтения? Вот сейчас перечитав роман, что вы в целом можете сказать о Достоевском как писателе? Склонны вы сейчас соглашаться с Набоковым и Буниным?

Борис Парамонов: Ни в коем случае! Достоевский - писатель, своим масштабом выносящий за пределы чисто эстетических оценок. Это даже не глыба, как Толстой в известной характеристике, а какой-то космический вихрь, какой-то Страшный Суд. Чуть ли не творец вселенной. Ну а если не Творец, то Сатана, восставший на Бога. Адвокат дьявола, как его назвал, кажется, Фрейд ( а может быть, Мережковский, не помню точно).

Причем именно психологии, как сразу же становится понятным, ждать от него и не следует, психология - это дело человеческое, слишком человеческое, а он выходит за грани личности, ставит человека перед Богом - или Бога перед человеком, так тоже сказать можно. Поэтому часто говорили, что проблема Достоевского - это проблема теодицеи, оправдания Бога: почему Бог в Его всемогуществе и всеблагости допускает зло. Какая уж тут индивидуальная психология, какая там кушетка психоаналитика. Равновеликий Достоевскому писатель - только Шекспир.

Александр Генис: Как раз драматург.

Борис Парамонов: Вот именно. Представьте, что Шекспиру понадобилось бы писать развернутые ремарки к его пьесам. Не его это дело. Это что-то техническое, второстепенное, третьестепенное.

Александр Генис: А что касается конкретно “Преступления и наказания”?

Борис Парамонов: Да, вещь сделана почти безукоризненно в смысле композиции. Лишнего почти нет. И тут вот что нужно сказать. “Преступление и наказание” в наибольшей мере мучительный его роман, потому что он всё время нагнетает ситуацию, всё глубже и глубже залезает в душу какими-то острыми крючьями и терзает ежеминутно. С каждой главой всё тяжелее читать. Тут как раз и надо для разрядки подпустить юмора, которого Достоевский был незаурядный искусник.

Александр Генис: Как тот же Шекспир, у которого шут появляется в самых трагических сценах.

Борис Парамонов: В “Преступлении и наказании” такую роль должен играть Разумихин. Он простоват, но комическим персонажем его всё-таки назвать нельзя; да, но разрядку всё же он вносит. Несравненно комическая сцена появляется в романе уже к концу, это поминки по Мармеладову. Но тут, по-моему, Достоевский ввел одну лишнюю ситуацию: Лужин подбрасывает сторублевку Сонечке. Это лишнее. И потом в этой же сцене герои больше всего разговаривают, по странице-полторы излагая свои соображения, когда происходит скандал. Нельзя в скандальной ситуации говорить много. Вот единственный композиционный сбой, мною замеченный.

Александр Генис: А как вы сейчас оцениваете философскую проблематику романа, сам образ Раскольникова? Что тут Достоевский говорил и что нам нужно услышать сегодня?

Борис Парамонов: Мотивировки Раскольникова всё время двоятся. Почему он убил старуху? Первоначальный мотив - денег достать на жизнь и учение. Но тут же другой: доказать себе, что Наполеон, а не вошь, не творь дрожащая. Причем Достоевский первую из мотивировок связывает с тогдашней социалистической пропагандой, чем возмутил всех тогдашних левых: мы, мол, убивать не призываем, клевещет господин Достоевский на передовую молодежь. Но ведь что сделал гениально Достоевский: он философему социализма поставил в сверхсоциальный контекст, и как раз образом Раскольникова. Он показал на этой модели, что социализм будет ужасным именно потому, что осуществлять его будут люди, а человек -животное опасное, он руководится не только идеями своими, но и своими аффектами.

Раскольников в проекции на последующую русскую историю, если угодно, - это Ленин и Сталин вместе. Ленин - бескорыстный идеолог, не останавливающийся при этом перед средствами, а Сталин - это уже человек, как любил говорит Достоевский, со всеми почесываниями. Или еще: зло коренится в человеке куда глубже, чем воображают себе лекари-социалисты.

Но дело и не в социализме, и не в России. Достоевским развернута общечеловеческая, общезначимая трагедия, трагедия творения, как я уже говорил. Человек перед лицом творения, перед лицом Бога и Его мира. Дальше - Иван Карамазов: я не Бога отрицаю, я мир Его отрицаю - и почтительнейше возвращает билет.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG