Ссылки для упрощенного доступа

«Я покидаю шар земной…»


Николай Гумилев с учениками по студии "Звучащая раковина". Слева от него – Фредерика и Ида Наппельбаум, справа – Вера Лурье и Константин Вагинов. Внизу гости: Георгий Иванов и Ирина Одоевцева. Фото М. С. Наппельбаума. 1921 год.
Николай Гумилев с учениками по студии "Звучащая раковина". Слева от него – Фредерика и Ида Наппельбаум, справа – Вера Лурье и Константин Вагинов. Внизу гости: Георгий Иванов и Ирина Одоевцева. Фото М. С. Наппельбаума. 1921 год.

В разделе «Воспоминания» эмигранты, приехавшие в Германию из Советского Союза: Жанна Жаркова, Екатерина Царенкова-Наппельбаум, Рахиль Доктор и Семен Баркан. Записи Юлии Соловьевой.

—Моя мама, мои все тетушки очень любили песню «А идише мамэ». У нас там целое огромное семейство было. У нее была сестра и брат, очень много двоюродных сестер и братьев, у всех было по несколько детей, по три-четыре. Поэтому, когда собирались все вместе, просто не хватало помещения. Она врач была, и во время войны работала на военном заводе врачом, содержала, собственно говоря, все семейство. Бабушка, дедушка, все не работали, я, мои сестрички. А потом так получилось, что она пострадала немножко в сталинские времена, и она уехала в Норильск. Я была маленькая, мне было 9 лет. Она якобы какой-то анекдот рассказала, ее стали преследовать, и ей пришлось уехать. Сидеть она не сидела, она просто там работала в лагере для политзаключенных. Она 18 лет прожила в Норильске, я поэтому воспитывалась бабушкой и дедушкой. А уже после института, я закончила институт медицинский, тоже уехала в Норильск и три года работала в Норильске вместе с ней.

—Я видела фотографию харьковскую, психоневрологический институт, выпуск папин, там вообще, по-моему, русских нет лиц. 1934 год. Есть такая песня, она к какому-то торжественному событию: девочка поехала покупать подарки к празднику и самый лучший подарок —Тора. То есть девочка училась Торе. Это люди ринулись учиться. Мне кажется, что это заложенное тысячелетиями отношение к образованию, это самое главное, что передавалось из поколения в поколение. То же самое было и для нас. Не было никакого, естественно, Талмуда или религиозного образования, но не существовало другого пути, кроме образования. И это еврейский путь.

—Мама, Ида Наппельбаум, после революции, когда она закончила гимназию с необыкновенными педагогами, пошла сразу в два места — в Институт истории искусства в бывшем Зубовском особняке на Исаакиевской площади, поступила на факультет французской живописи, она ее знала поэтому прекрасно. И второе: пошла в 1919-м году в литературно-поэтическую студию Николая Степановича Гумилева, к своему любимому мэтру, дружба с которым сыграла, к сожалению, трагическую роль в ее жизни. Она никогда не стала еврейской мамой, она не умела вкусно готовить, хотя к концу жизни научилась. К ней ходила из университета молодежь, всем хотелось узнать о том самом Серебряном веке русской литературы и поэзии, хвостик которого ей достался. Хотя ее называют последним поэтом Серебряного века, но это, конечно, достаточно натянуто. Она вошла в Серебряный век в 19 лет, а где-то уже в 1922 году половина была посажена, половина уехала, как все знают, все это пошло постепенно на убыль. Она не была в "Бродячей собаке", ее никогда туда папа с мамой не пустили. В "Привале комедиантов" она тоже никогда не была, ее бы опять родители туда никогда не пустили. Да ее и не приглашали, ну что — 19-летняя девочка. Хотя известно, что в салоне собирались по понедельникам в Ленинграде на Невском 72 выдающиеся в то время уже личности, там были Ахматова, Кузмин, там были Радловы, туда приезжали московские поэты и писатели. Вот в этом кругу она выросла и впитала все самое лучшее.

—Бывают какие-то кадры, я ничего не помню до этого и после, только кадры из детства. Я родился в Белоруссии, мне было полгода, когда семья переехала в Петроград. Я помню, что это Колпинская улица на Петроградской стороне, меня мама вела за руку, я вошел в какую-то длинную, хорошо обставленную комнату, где была уйма рыдающих людей в черном. Мама подошла быстро к какой-то женщине в возрасте, они вдвоем, оцепенев, как-то странно стояли, очень контрастируя с рыданиями, люди рвали на себе волосы и так далее. В 1918 году на председателя ЧК Петрограда было совершено покушение эсером, в ответ последовал красный террор, как мы теперь знаем, было арестовано 512 заложников, по-моему, просто цвет тогдашнего Петрограда, и они были расстреляны.

Ида Моисеевна Наппельбаум, 1984 год
Ида Моисеевна Наппельбаум, 1984 год

— Я как-то у мамы спросила: «Вы справляли праздники?». Она говорит: "А у нас в семье справляли все праздники, и еврейские". Они уехали из Минска, когда маме было 14 лет. Дедушка, например, устраивал там карнавалы, обожал одевать своих детей, родственников во всякие карнавальные, театральные костюмы, фотографировал их в этих костюмах. Раннее детство она запомнила как большой семейный праздник. Все сложности, конечно, потом начались, когда они приехали в Петербург. Дед уехал, два года они жили одни, в долгах и все прочее, потому что денег не было. Героическая была ее мама, она была, можно сказать, настоящей еврейской мамой, которая воспитала пять детей, за подол которой все держались, которая в голодные послереволюционные годы подавала чай и кусочек черного хлеба. Писатель Николай Чуковский на вопрос: "А какое пирожное, Коля, больше всего любите?". Отвечал: "То, которое побольше". Судьба всех детей Наппельбаумов — трагедия.

—Там были такие песни, наполовину на русском пели, наполовину на еврейском в сталинские времена. Все евреи сидят и поют. Это 1936 год был, когда изобрели эту Конституцию, пели, что мы все сидим евреи и пьем за новую нашу жизнь, за Октябрьскую революцию, за сталинскую Конституцию. Все верили, все радовались, пока не пострадали очень многие.

—1953 год я уже как-то помню. У мамы была фамилия Кисельман. Она работала в поликлинике, она просто приходила и говорила: сегодня никого не было. Не потому, что людям запрещали к ней приходить, а люди боялись сами. Люди боялись приходить к врачу-отравителю. Это какой-то глубинный племенной страх и пропаганда государственная.

—Мама в юности потеряла глаз. Всегда, как я помню, у окна с утра до вечера читает молитвенник. К ней пытались попасть евреи разного возраста, она снимала руками рожистое воспаление, заговаривала. Блокада. Мне потом мама рассказывала, как она переживала блокаду. В семье не было никаких дополнительных средств существования. Жила как святая. Когда открыли дорогу жизни через Ладогу, дали возможность выехать трем. Есть папа, мама, сестра и бабушка, их четверо. Это ужасно, но так было. Во-первых, ели человечину. Старушек закрывали в квартире и уезжали. Подвозили к родственникам, нажимали кнопку и убегали, открывали — и стоит старый человек. Надо ехать, семья не знает, что делать, их четверо. За несколько дней, может за неделю до этого просыпаются, она ночью уснула и ушла из жизни. И грех на душу никто не взял.

"Дорога жизни", Ленинградская область, 1943 год
"Дорога жизни", Ленинградская область, 1943 год

—Есть интернационализм, как это положено, но ты никогда не должна отказываться, отрекаться от своего еврейства — это заложено было родителями с самого начала, одно из самых страшных предательств — это предательство своего еврейства. Оно не имело отношения к религии. Это трудно объяснить. Если тебя обзывают или говорят плохо о евреях в твоем присутствии, ты должен сказать, что ты еврей. Ты не имеешь права участвовать в этом разговоре, делая вид, что тебя это не касается. Вот это предательство. Это я помню точно, это значит предавать всех родителей.

—Она лежала, сердце не работало. Блокада началась, все эти гибели сыновей, она не работала, ноги опухали. Не хочется рассказывать. Сестра позвонила, что я должен приехать, маме очень плохо, что дни ее сочтены. На мне театр, но я вырвался. Я провел там день-два, понимая, что я ее больше живой не увижу. Поезд ночью в Москву. Вызвали такси, я сел в такси и тотчас же разрыдался. Таксистка-женщина видит, что пассажир разрыдался, остановила такси: "Что у вас случилось?". Я рассказал про маму. Она меня так успокаивала, пожилая женщина, тоже, конечно, мама, она меня так успокаивала, я отошел. Совершенно чужой человек. А потом я приехал уже на ее похороны.

—В Норильске, когда я там жила, были политзаключенные, в основном, репрессированные во времена оттепели. Тоже, конечно, очень много евреев, старых евреев. Мы пели еврейские песни. А потом, когда мы переехали в Москву, ничего подобного не было, был такой провал в наших еврейских познаниях. Абсолютно ничего не было, мы жили по советским традициям, ни одного праздника, ничего. Я даже не знала, до сих пор не знаю, где в Москве синагога.

—Она была способна к языкам. В гимназии их учили, она свободно владела французским, переводила с французского. Когда наша внучка уехала сюда с папой, с мамой, я покупала немецкие сказки братьев Гримм на немецком языке, и мама совершенно свободно читала и переводила. Я говорю: "Как? Откуда?". Она говорит: "Меня учили в гимназии", ей было 90 лет. Она была, наверное, человеком нереализованных возможностей, но она никогда не стремилась высунуться, стать какой-то необыкновенной. Люди, которые пишут о ней воспоминания, говорят, что в молодости она была очень красивая. Но я так, честно говоря, не считаю, она была такой восточной красоты, мягкой. У нее были очень красивые руки, необыкновенно красивой формы, с миндалевидными пальцами, ей не нужно было делать маникюр, они у нее от природы были прелестные руки. Говорят, красивая. Мы-то воспринимаем своих родителей совсем по-другому, к сожалению. Но меня больше всего гложет, что я очень много о чем ее не спросила, о молодости. Я с ней прожила всю ее жизнь, у нас даже голоса похожи, тембр голоса, скажем так. Вот, такая была моя мама и стихи хорошие писала. Очень интересно, первая книжка стихов вышла в 1927 году, тогда можно было издавать за свои деньги, дедушка издал ее книгу, она называлась "Мой дом". Ее тоже раскритиковали кагэбэшные критики литературы. Вторая книжка вышла при ее жизни, называлась "Отдаю долги", в 1991 году. Третью книжку стихов "Я ухожу" я уже издала после ее смерти. А книгу воспоминаний она практически подготовила.

Я ухожу к себе домой.

Я покидаю шар земной

И небосвод, что надо мной.

Я покидаю ладожские грядки

И с правнучкой играю в прятки.

Я не могу уже решать

Эпохи горькие загадки.

Я не сумею передать

Свой опыт горестный и сладкий.

Я ухожу к себе домой.

Прощайте. Всё в порядке.

(Ида Наппельбаум)

Далее в программе:

Переводчики. О своём ремесле рассказывают украинские переводчики поэзии, прозы и переводчики-синхронисты

«Радиоантология современной русской поэзии»

Поэма Евгения Рейна, автора многочисленных сборников поэзии, лауреата престижных литературных премий

Поэт Евгений Рейн
Поэт Евгений Рейн

НИНЕЛЬ

(отрывок)

В те времена она звалась Нинель,

звучало Нонна как-то простовато.

Все просыпалось, и цветенья хмель

нам головы дурил и вел куда-то.

Студентка иностранных языков,

она разгрызла первые романы,

и наконец Сережа Васюков,

как некий шкипер, выплыл из тумана.

Он по-французски назывался Серж,

и он пробил годов каменоломню,

я с ним дружил и все-таки, хоть режь,

как это получилось, не припомню.

Он появился сразу, он вошел

в зауженных портках и безрукавке

и с самого начала превзошел

всех остальных беседами о Кафке.

Он где-то жил в подвале на паях

с другим таким же футуристом жизни.

Они исчезли, заклубился прах,

и нету их давно в моей отчизне.

«Мои любимые пластинки» с британским журналистом и переводчиком Фрэнком Уильямсом: музыка композиторов XYI века Джона Тавернера и Томаса Таллиса

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG