Ссылки для упрощенного доступа

Филолог: к 90-летию со дня рождения Шимона Маркиша


Шимон Маркиш
Шимон Маркиш

Разговор о судьбе и научном наследии выдающегося ученого и переводчика, одну половину жизни прожившего в России, другую в Европе

Иван Толстой: Есть люди, влияющие на эпоху своими трудами, книгами – таким был филолог Шимон Маркиш, автор небольшой книжки о Гомере и, главное, переводчик "Сравнительных жизнеописаний” Плутарха, Апулея, Саллюстия, Платона, Эразма Роттердамского – книг, прочитанных в его переводах несколькими поколениями.

А есть люди, создающие интеллектуальную среду одним лишь своим присутствием в эпохе. Таким тоже был Шимон Маркиш.

Как, чем он влиял на окружение? Не сразу и скажешь. Качествами личности, глубиной мысли, артистизмом думания, широтой и литературностью ассоциаций. Маркиш был интеллектуальным гуру Москвы и отчасти Ленинграда 1960-70-х годов.
И, конечно, нельзя забывать, что он был еще и сыном известного еврейского поэта Переца Маркиша, расстрелянного в 1952 году по делу Еврейского антифашистского комитета. И этот факт добавлял трагическую краску в существование всей семьи Маркишей. Добавлял краску и долгое время препятствовал осуществлению многих планов братьев Шимона и Давида.
Античник по образованию, Шимон Маркиш прошел через ссылку после расстрела отца, возвращение в Москву, работал переводчиком в издательстве “Художественная литература”, в 1970-м переехал к жене в Венгрию, оттуда был приглашен в Швейцарию преподавать в Женевском университете, много выступал на Радио Свобода.

Перец Маркиш
Перец Маркиш

Начнем сегодняшнюю мемориальную передачу с одного из выступлений Маркиша. К столетию Исаака Бабеля. Эфир 11 августа 1994 года.

Шимон Маркиш: Преобладающий у Бабеля способ повествования - рассказ от первого лица с повествователем посредником, поставленным между автором и материалом. Рассказчик у Бабеля и, прежде всего, Кирилл Васильевич Лютов из «Конармии» - одиночка, чужак, жаждущий слиться с множеством, стать своим. Разумеется, самые заметное - это чужеродность Лютова среди казаков, тройная чужеродность еврея, интеллигента и коммуниста. Но свой ли он евреям? Он-то полагает евреев своими, и это его дело, ему судить. Ну, а евреи его? Евреи его терпят, не более того. Да и терпят не как единоплеменника, единоверца по рождению, как, скажем, меня, нечестивца-апикойреса терпят в хасидской молельне, если я забреду туда прочесть поминальный кадиш в годовщину убийства моего отца, память о нем да будет благословенна. Евреи Лютова боятся, казаки, несмотря на доблестно зарезанного первого гуся, не принимают, коммунисты, сотрудники по газете «Красный кавалерист» - с трудом выносят. Да ведь он отщепенец, и больше никто.

Не иначе, думается мне сегодня, обстоит дело и с «Одесскими рассказами». Отношение старой Одессы к своему фиктивному изобразителю, круг зрения и интересов которого ограничен довольно специфической средой - земляками, пусть яркими, экзотическими даже, но, скажем так, не вполне интеллигентными, едва ли способными оценить его талант и творческие усилия. В самом деле, едва или возможно представить себе Любку Казак или Цудочкиса, Фройма Грача или Полтора жида или даже самого Беню Крика с Арье Лейбом и прославленным молдаванским раввином нашим бен Цхарией, трудно представить себе их за чтением «Одесских рассказов» Исаака Бабеля.

отношение к нему изображенной им старой Одессы не могло быть ничем иным, кроме смеси равнодушия и презрения

Так вот, отношение к нему изображенной им старой Одессы не могло быть ничем иным, кроме смеси равнодушия и презрения. Пожалуй, что и этот рассказчик заслуживает звания отщепенца. Я думаю, что есть основания говорить об одиночестве, отщепенстве бабелевского рассказчика как о составляющей и, пожалуй, определяющей черте его поэтики. Встать в ряд, влиться каплею, раствориться в - нет, не выходит, невозможно, недоступно. К чужой душе, к слуху другого не пробиться. Не отсюда ли крик, надсадный вопль метафор, сравнений, бьющих (теперь уже бивших) вподдых образов и ситуаций: а вдруг услышат, а вдруг признают, примут?
Но то - рассказчик. Писатель же Бабель, создавший и рассказчика Бабеля, и его рассказы, был услышан сверхчутко, принят на ура. О нем писали, спорили, критики говорили о нем почти полтора десятка лет без перерыва. Но я спрашиваю себя, какими глазами смотрел на Бабеля русский еврей, рядовой читатель? Он не мог чувствовать себя уютно, этот рядовой, и не только от того, что оказался в межеумочном, меж двумя цивилизациями положении. Но, и это, может быть, в первую голову, но по яростной враждебности, с какою встречало его ассимилирующее большинство. На смену истребительному антисемитизму Гражданской войны, белому в большей мере, но и красному в немалой, пришел менее кровавый, по мерке мирного времени, но едва ли менее интенсивный послевоенный антисемитизм.

Тому есть масса свидетельств в газетах второй половины 1920-х годов. И русско-еврейская проза, тогда еще живая и, казалось, не собиравшаяся умирать, кричала о том во весь голос.

Трудно вообразить, будто этот рядовой мог идентифицировать себя с раздираемым сомнениями слюнтяем Лютовым.

Зато бутафорские опереточные гангстеры «Одесских рассказов» должны были ему импонировать. Сказочные силачи и храбрецы, размалеванные цветными карандашами из детского пенала («аристократы Молдаванки, они были затянуты в малиновые жилеты, их стальные плечи обхватывали рыжие пиджаки, а на мясистых ногах с косточками лопалась кожа цвета небесной лазури» (из рассказа «Король»)), так вот, эти сказочные силачи и храбрецы никогда не дали бы себя в обиду гнусным соседям по двору или по коммуналке, мастеру на производстве, полупьяному прохожему. Еврея-крепыша, пьющего водку наравне с русскими, способного переночевать с русской женщиной и русская женщина останется им довольна (как, скажем, в рассказе «Как это делалось в Одессе»), а, главное, умеющего дать сдачу любому обидчику, этого еврея-крепыша ввел в русско-еврейскую литературу не Бабель. Но бабелевский вариант, разом и сказочный и ироничный, остался если и не единственным, то несравненным образцом.

бутафорские опереточные гангстеры «Одесских рассказов» должны были ему импонировать

Решительнейшее предпочтение, оказанное рядовым читателем серии «Одесских рассказов», нельзя ни доказать, ни хотя бы проверить опросом: слишком поздно, нет его больше, того читателя.


Единственное, на что можно сослаться, опираясь, опять-таки, на собственные воспоминания, - это бабелевские слова и словечки, сделавшиеся крылатыми. В большинстве, как мне видится, подавляющем, они, эти словечки, именно оттуда, из «Одесских рассказов» и из «Заката», конечно, театральной ветви то же ствола. Вспомните: «Закусывайте и выпивайте, и пусть вас не волнуют эти глупости». «Об чем думает такой папаша? Он думает об выпить хорошую стопку водки, об дать кому-нибудь по морде». «Я попрошу вас проводить к могиле неизвестного вам, но уже покойного Савелия Буциса». «Что вы здесь забыли, мадам Попятник, или что вы надеетесь здесь найти?».

Как бы то ни было, есть все основания предположить, что рядовой еврей, читатель-современник воспринял Бабеля неадекватно, неадекватно замыслу самого Бабеля, неадекватно замыслу писателя. Или, скажем так, скорее скользнул по поверхности бабелевской прозы, то есть недалеко ушел от такого заинтересованного читателя из казаков, как Семен Михайлович Буденный, который осудил «Конармию» за «мелкую клевету на красное казачество».

Но неадекватность тогдашняя - ничто по сравнению с неадекватностью сегодняшней. Бабель в своей еврейской половине оказался сегодня певцом, обличителем, зеркалом, пусть и кривоватым, исчезнувшего племени. Это не означает ни того, что нет больше в России граждан, вполне обоснованно именующих себя евреями, ни того, что Бабеля больше нельзя понять или восхититься им. Не Бабель ушел от своего еврейского читателя. Читатель, еврейство российское, она же и советская империя, стремительно и кроваво сорвавшееся, но и сорванное с места, оторвавшееся или оторванное от корней, это еврейство унеслось бог знает куда от своего писателя.

Иван Толстой: В нашей программе сегодня участвует вдова ученого, его правонаследница, специалист по русской литературе, профессор Будапештского университета Элте Жужа Хетени.

Расскажите, пожалуйста, в каком состоянии находится литературное наследие Шимона Маркиша? Я правильно говорю – Шимона? Или Симона?

Жужа Хетени: Это очень интересный вопрос, многие мне его задают. Дело в том, что он родился Симоном, а когда уехал из России, то с большим удовольствием обнаружил, что венгерская версия этого имени – Шимон – совпадает с еврейским произношением. Таким образом он стал Шимоном Маркишем. В скобках отмечу, что он сразу, как только можно было, отказался от советского гражданства в Венгрии. Он приехал в Венгрию в 1970 году, по браку, к венгерской жене, второй. И когда уехал из Венгрии (нелегально остался на Западе в 1974 году), тогда он уже подписывался, скорее, Шимон, и в 90-е годы, когда он много публиковал, то подписывался только Шимоном. И по-английски, и по-русски. У меня даже есть рукописи, где его имя написали «Симон», а он перечеркнул «С» и исправил на «Ш».

он родился Симоном, а когда уехал из России, то с большим удовольствием обнаружил, что венгерская версия этого имени – Шимон – совпадает с еврейским произношением

Иван Толстой: Жужа, что в наследии Шимона Маркиша, с вашей точки зрения, самое главное, самое существенное, что о нем нужно, прежде всего, знать читателю?

Жужа Хетени: Читателю нужно знать, что он основал целую научную область очень модных сейчас транскультурных исследований русско-еврейской литературы. Даже само это понятие не очень существовало, пока он в самом конце 70-х – начале 80-х годов не начал публиковать об этом работы. Он защитил диссертацию в Париже на эту тему, выпускал на трех языках – на английском, французском и русском – об этом материалы.

В чем было достоинство этих исследований? Во-первых, он вернулся к истокам. Даже по Радио Свобода читал об этом передачи, три серии, в сумме 102 передачи у него было о том, что он раскопал в «Восходе», в «Рассвете», в «Сионе», в «Дне», в русскоязычных еврейских журналах. Начиная с 1860-х годов эти еврейские авторы печатались по-русски. И он вынес на свет все это из «погреба забвения», если так можно выразиться. Во-вторых, он установил критерии, что такое двойная цивилизационная и культурная принадлежность. Опять-таки, нужно отметить, что сегодня это стоит очень остро во время больших миграций, перемещений народов, языков, наций, меньшинств. Это разрослось в большую отрасль, и внутри этой области исследования он сосредотачивался на литературе, а не на том, где жили, сколько их было, статистических данных, исторических событиях. Это, конечно, очень важно как фон, но он сосредотачивался именно на литературе как словесном выражении всего этого.

Иван Толстой: Что Шимон успел выпустить, какие тексты, какие публикации, и что осталось в его архиве?

Жужа Хетени: Я хочу еще добавить к первому вопросу, что, как он выразился, у него было три жизни. Первая жизнь – в России, где он был переводчиком и писателем об античности. И в этом качестве он был очень известным и значительным писателем, деятелем культуры, философом. Он работал в этом кругу и к концу жизни написал, что все-таки это было самое важное из того, что он сделал.

Апулей. Апология. Метаморфозы. Флориды. Пер. С. Маркиша. М., 1956
Апулей. Апология. Метаморфозы. Флориды. Пер. С. Маркиша. М., 1956

Его вторая жизнь началась, когда он уехал из России. В Венгрии переводчик классической литературы на русский никому не был нужен, и он занялся Эразмом, выпустил книгу о нем по-венгерски, по-русски и по-французски. Один русский оригинал еще в рукописи (кстати, об архиве). И удивительно, что и в исследовании Эразма он достиг тех же вершин, он был признан в Европе, впоследствии был приглашен как юбилейный панелист в Общество Эразма в Бельгии. У него было три жизни, три области исследований, и во всех трех он был на вершине.

К вашему вопросу «что в архиве?». Он хотел издать книгу о русско-еврейской литературе и, очевидно, что все материалы были на руках, ему нужен был какой-то толчок или какой-то издатель, которой бы ему помог в этом. И этого он не смог сделать. Он написал предисловие к этому будущему изданию в 1996 году. Это очень разочарованное предисловие: дескать, что я могу показать, что я сделал для русско-еврейской литературы? И он сожалеет о том, что не смог создать какой-то институт, не смог выпросить на это денег в каком-то государстве, в какой-то культурной сфере. Это предисловие очень существенно.

Перед тем, как перейти к архиву, нужно сказать, что в России вышла нелегальная книга в прошлом году, без моего согласия издали книгу из тех материалов, которые из архива ушли в Израиль в 2004 году. Тогда еще была жива мать Маркиша Эстер и, естественно, я отдала все материалы и документы, которые были связаны с отцом.

Все эти документы я, естественно, отдала и, надо отметить, что эти материалы семьей были проданы, они находятся сейчас в нью-йоркском «Архиве Блаватник». Я отдала много статей, потому что в том же году «Иерусалимский журнал» выпустил номер, я послала 25 или 30 статей в рукописи, они выбрали из них и напечатали. Это очень красивый памятный номер. И было обещание, что я получу обратно эти материалы в копии. Я получила обратно копии одной серии передач, которые прозвучали как раз по Радио Свобода, и потом, по стечению обстоятельств, семья порвала со мной отношения. Значит, одна часть архива осталась в Израиле и я не могла начинать публикацию.

Я обратилась в издательство «НЛО» в 2005 году, отвезла большую кучу рукописей им, и почему-то этот процесс застрял. И когда я проверяю сейчас свою электронную почту, я вижу, что был готовый контракт, который не был подписан, были какие-то запоздалые ответы, а потом и ответов не было. 10 лет мы переписывались. В конце концов, я еще раз поехала в Москву, в издательство, в надежде, что эти переговоры на месте приведут к какому-то результату.

Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Пер. С. Аверинцева, М. Гаспарова, С. Маркиша. М.-Л., 1961-1964
Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Пер. С. Аверинцева, М. Гаспарова, С. Маркиша. М.-Л., 1961-1964

Одновременно со мной там появился и другой человек – Леонид Кацис. Оказалось, что ему поручили быть редактором этого тома. А я же уже план этого тома составила – сначала трехтомника, а потом они потребовали только один том. Вы понимаете ситуацию, и слушатели тоже понимают, что я очень хотела издать эту книгу и я согласилась на то, чтобы Леонид Кацис написал предисловие. Мое условие было, что я хочу прочесть его перед тем, как оно выйдет. И в этой публикации оказалось много такого, что мне не подходило. Правда, Шимон Маркиш показан гением, но показан неудачником.

Во-вторых, две трети этого предисловия составляют письма Шимона, которые без моего ведома в 2006 году напечатал в журнале «Лехаим» Марлен Кораллов. Как вы понимаете, это авторское наследство и нужно было согласие от меня. Последствия публикации этих писем были не очень приятные, потому что Шимон был резким человеком, выражался очень резко (то, что Набоков называет «strong opinions»).

И третий аспект, что книгу, в предисловии которой показано, что автор – неудачник, я думаю, не купят и не прочтут. То есть, свою функцию это предисловие не выполняет. И на этом дело издания пришло в тупик.

Как ни удивительно, это предисловие вышло в прошлом году в этом нелегальном издании, книгу выпустило оренбургское издательство… И я опять спрашивала себя: откуда материалы? Они попросили, между прочим, разрешение на публикацию книги, и я им ответила, что нет, я сама работаю над этой книгой в рамках исследовательского года в Институте перспективных исследований Центрально-Европейского Университета (я подала проект в 2019-м году). Этот Институт находится все еще в Будапеште, а Университет вынужден был уехать с большим скандалом в Вену.

Я отказала этой книге, но все равно она вышла, и я об этом узнала случайно. Они убили мою книгу и, к тому же, выпустили довольно халтурную книгу, ее точно не видел филолог, там есть ошибки, даже имена некоторых авторов плохо написаны. Кстати, серию передач, которая была на Радио Свобода, они покалечили. Вы знаете, что цикл (и сам Шимон его так называл) - это единство для литературоведа, это нельзя разрушать и просто вынимать отдельные передачи. К тому же у них не было названия, они дали не очень хорошее название. Таким образом вышла такая книга. Я спрашивала, откуда материалы, они сказали, что из архива. Таким образом я косвенно узнала, что ту часть архива, которая была у семьи, отдали в архив израильский.

Тут же нагрянула эпидемия, я не могла поехать и его проверить. С большим трудом я нашла какие-то связи с ними, нашла с кем связаться, они великолепно помогли мне, но поехать и посмотреть нельзя.

Второй том будет посвящен Эразму

И вот я работаю над архивом. Что в нем есть? Я и раньше думала, что надо выпустить не только наследие по русско-еврейской литературе, а достойно показать все три его жизни. Первый том будет состоять из тех предисловий, послесловий, теоретических работ, которые он написал еще в России, по литературе античности. И там есть одна статья о предисловии к новому переводу Аверинцева на основе перевода псалмов Гнедичем. Это, пожалуй, самое древнее литературное наследие, о котором Маркиш писал. А самое последнее – это наши современники. Удивительно, как его творчество охватывает всю историю литературы человечества.

Второй том будет посвящен Эразму. Он несколько коротких предисловий, послесловий, юбилейных статей написал, написал по-русски книгу «Эразм из Роттердама», которая войдет туда.

Эразм Роттердамский. Разговоры запросто. Пер. С. Маркиша. М.. 1969
Эразм Роттердамский. Разговоры запросто. Пер. С. Маркиша. М.. 1969

И потом четыре тома будут собраны по русско-еврейской литературе: два тома по 19-му веку и два - по 20-му. В первую из этих пар войдут исследования. Я называю исследованиями те работы, где есть примечания, это серьезная научная работа. Кстати, в этой халтурной, пиратской книге появилась одна статья без примечаний, абсолютно пропустили примечания.

А во вторые тома и по 19-му, и по 20-му веку войдут эссе, которые были написаны по одной теме, но без примечаний.

И потом есть планы (если моих сил хватит, потому что я все это делаю одна), это его работы о переводе, которые вполне на один том тянут. Потом есть его работы, особенно мне близкие и дорогие, о венгерской литературе и его переводы с венгерского, где, конечно, авторские права это позволяют. Потом у него есть очень много переводов с немецкого, с английского, маленькие переводы – это тоже только в одном томе, чтобы не оскорблять никакие авторские права. И в 10-м томе, если дойдёт эта серия до этого, были бы публицистические статьи: он писал об эмиграции, о еврействе, о разочарованиях эмигрантов, более или менее программные статьи, и главным образом, в разных вариантах, об отце. Вот такой план.

Иван Толстой: Это все планы электронного издания, не бумажного?

Жужа Хетени: Электронного. Почему электронного? Во-первых, я выпустила свою последнюю книгу, совсем на другую тему, в 2020-м году, в марте, как раз перед локдауном. Вы понимаете, как я была счастлива, что я решила это в интернете поставить в открытый доступ. Потом: как же дойдёт из Венгрии все это, тексты Маркиша, до русского читателя? Конечно, только через эфир интернета. Это будет бесплатное издание, я еще найду способ, как это выставить. И вторая причина - что никто не дал мне поддержку, никто не хотел субсидировать, не так, как пиратский том, который был субсидирован из Израиля, так что я должна сама справиться, сейчас учусь, как делать электронные книги.

Иван Толстой: Культурные и интеллектуальные привычки Шимона Маркиша. Расскажите, пожалуйста, о том, каким он был, что он любил вспоминать, о чем любил размышлять вслух, какими своими впечатлениями делился?

Шимон Маркиш
Шимон Маркиш

Жужа Хетени: Он читал, в первую очередь, по профессии. Когда мы встретились, ему было под 60 уже, и оказалось, что у нас многие привычки и образ жизни похожи. Читал особенно классику русской литературы, в основном 19-й век был для него дорог, он много цитировал, конечно, Эразма, античность, из 19-го века, скорее, Салтыкова-Щедрина. Кстати, может быть вам будет интересно, что в том предисловии к будущей книге, о котором я говорила раньше, есть цитата: «Четверть века назад это поле (русско-еврейской литературы, - Ж.Х.) было совершенно пусто и, на первый взгляд, обещало прилежному пахарю (заимствую у высоко чтимого и нежно любимого мной Алексея Константиновича Толстого) щедрый урожай». Вот таким образом он выражался.

Часто вставлял в свои предложения классические цитаты из 19-го века русской литературы. Невероятное количество русских пословиц он знал. Жан-Филип Жаккар, руководитель женевской кафедры в наши дни, его бывший студент и хороший друг, говорил, что он был «ходячим Далем», по-венгерски мы говорим «энциклопедия на ногах», то есть человек, который вбирает в себя энциклопедию. И, конечно, словарь Даля – было похоже на то, что все эмигранты, и Набоков, и Солженицын ссылаются на это. И он часто пользовался этим словарем, но главное было в его голове.

Его язык был несколько стилизован. Покойный Вячеслав Всеволодович Иванов, видный ученый, когда на его смерть написал имейл, он именно это отметил, что он «стилизовал под старину» свою речь и то, что писал, конечно, тоже.

А вечером, когда он читал в свое удовольствие… Во-первых, он прекрасно засыпал, книги держались долго возле его кровати, он читал всегда новую современную русскую литературу, и он это читал со студентами тоже. Он читал историю венгерского языка, на этом, как он говорил, очень хорошо можно засыпать, и он так и не дочитал до смерти. То есть, и для удовольствия читал, и для работы. Он ходил на концерты, в театр, но, в первую очередь, любил фильмы, и мы каждый день вечером не пропускали новости по телевизору.

Иван Толстой: О чем он любил вспоминать? У каждого человека, который прожил драматичную жизнь, связанную с разными странами, с разными культурами, есть о чем вспомнить. О чем он любил вспоминать на закате своих дней?

он никогда не был на закате своих дней, потому что он был моложавый, сильный

Жужа Хетени: Во-первых, он никогда не был на закате своих дней, потому что он был моложавый, сильный и, если, может быть, менее веселый, чем раньше, это единственное, что можно было заметить. После того как он оставил преподавательскую работу, действительно, он стал менее веселым, ему не хватало этой работы, он был устным человеком. Даже есть один случай из детства, когда он слишком много болтал и не заметил, что разболтал что-то. Но люди, которые попадали в его круг, это сразу замечали и не могли оторваться от него, у нас всегда были гости.

О себе лично он добровольно очень мало говорил. Но надо отдать должное, я, видимо, хорошо спрашивала, и мы как-то раскопали его детство, и он даже мне говорил, что он понял такие вещи задним числом, над которыми он не задумывался и не понял, когда это происходило в те дни. Это были очень задушевные разговоры, и даже катартические моменты, создающие необычайную близость.

И он вспоминать любил гротескные, смешные случаи. Мрачные он вспомнил с некоторым удивлением, как будто это не с ним случилось. Но когда он вспоминал случаи из его российской жизни, если это было не о любимых людях, потому что он дорожил дружбой многих и с любовью вспоминал многих коллег, поэтов и писателей, тогда он вспоминал российские вещи всегда со страхом и с некоторым отвращением. И он в Россию никогда не возвращался после эмиграции и не хотел видеть эту землю.

Иван Толстой: Какие университетские курсы он читал? Что преподавал?

Жужа Хетени: Он читал язык на втором курсе, не для начинающих, но на упрощенном уровне, читал перевод на русский на двух уровнях – упрощенном и на более развитом, на 4 курсе. У него была «История и цивилизация», что означало во втором семестре этого предмета всегда чтение какого-то свежеопубликованного произведения на русском в России. И один курс – анализ текста, это тоже на 4 курсе, для тех, кто, между прочем, очень хорошо знали русский язык. В Женевском университете на 4 курсе можно было свободно разговаривать со студентами.

И у него были четыре урока так называемой «консультации», это индивидуальная консультация наедине со студентами. Там была очередь, все обожали это. Но не все литературные занятия находили положительный отзыв у него, например, авангард, Хармса он не считал серьезным занятием, серьезным текстом. И я помню, что когда мы познакомились, он Набокова тоже не уважал и, как ни странно, со временем он прочитал «Дар» и после этого сказал, что начинает понимать Набокова тоже. То есть 20-й век он меньше воспринимал и близко было ему то, что было написано людьми с двойной культурной принадлежностью, русско-еврейской.

Иван Толстой: Случались ли у него какие-то размышления одновременно более теоретического и практического склада? Сопоставлял ли он как-то опыт и стиль советского и западного образования? Интересна ли была для него эта теоретическая сфера: как учат на Востоке и как – на Западе?

Шимон Маркиш
Шимон Маркиш

Жужа Хетени: Методика преподавания его не интересовала совершенно. Вспоминаю, что и о западном методе преподавания он говорил, что результатом его будут серые люди. Он не уважал университетские занятия без энергичной креативности, скучную регуляцию. Кстати, он не уважал и науку. Вот, почему у него не получилась книга – ему было скучно очень часто на конференциях, и я не могу сказать, что он был очень часто не прав, научные группировки или интересы, связанные с деньгами проекты, он не принимал и пустую теоретизацию тоже не принимал.

Иван Толстой: То есть у него все-таки была такая явно выраженная склонность к эссеистике?

Жужа Хетени: Да. Тем не менее, он создал очень важные теоретические термины и категории, в нем чувствовался античник, который занимается строгой филологией. Если уж русско-еврейская литература, давайте тогда строгие категории, описать: раз, два, три, четыре. Я бы назвала филологом его, это была в самом высоком смысле этого слова филология.

Иван Толстой: Какой был круг общения у Шимона Маркиша, кто был его закадычный друг?

Жужа Хетени: Он был общительный, но в то же время скрытный человек, так что закадычных друзей было немного. Сергей Юрский был другом с молодости, они познакомились случайно в доме отдыха, но сам Юрский об этом очень подробно писал, я не буду повторять. Правда, к концу жизни они отдалились, и Сергей Юрский это не увидел и не смог написать, но ему показалось, что это Шимон помрачнел, а на самом деле он помрачнел, как он мне признавался, потому что ему показалось неискренним то, как Юрский ушел в православие.

Он был общительный, но в то же время скрытный человек, так что закадычных друзей было немного

Очень близкий друг с детства была Никита Введенская, прекрасный математик, всемирно известная. (Она – Никита, но женщина.) Они встречались и, кончено, общие воспоминания их сблизили необычайно.

Очень близка была сестра от предыдущей подруги Переца Маркиша, керамист Ольга Маркиш-Рапай, Ляля, которая жила в Киеве, они были очень близкими, очень теплые у них были отношения, она приезжала каждый год. Отношения с семьей были теплые и близкие, но когда мать начала стареть (а она его пережила), это уже были не очень легкие отношения.

А если говорить о круге друзей, то это то, чем можно его описать. Обязательно нужно упомянуть бабушку, Веру Марковну, которая практически воспитывала его и была самым близким членом семьи для него.

Не забудем, что его школьные и университетские годы прошли довольно сумбурно и бурно. Школьные годы – это война, эвакуация, а университетские годы ссылка обрезала и пополам разрезала. Из школьных товарищей – Вячеслав Всеволодович Иванов. Если я правильно чувствую, было у них некоторое соперничество, тоже с детства, кто более образованный, кто более успешный.

А когда он стал переводчиком, тогда в круг общения попали очень известные люди. Ахматова вспоминает его и цитирует его тексты об античности, об Апулее в ее заметках можно найти, что «спросить Маркиша», и так далее. Надежда Мандельштам, к которой они ездили на юбилей смерти Мандельштама с Ивановым, которая тоже в письмах вспоминает его имя. Иосиф Бродский, тоже из круга Ахматовой, они были, можно сказать, друзьями, хотя не общались очень часто и его смерть потрясла Шимона очень сильно. Бродский тоже пишет о нем в своем дневнике как о гении.

Он переписывался с отцом Александром Менем, и эта переписка хранится у меня. Еще нужно об этом позаботиться. К сожалению, вторая половина – письма Шимона – находятся где-то в России, я полагаю. Это были серьезные, длинные письма.

Переписывался иногда с Борисом Слуцким, он хотел продвинуть его издание в Венгрии, когда он здесь жил. Александр Каждан, византолог, которой эмигрировал и жил в Вашингтоне, был очень близким другом еще со времен запланированного, но неосуществлённого сборника или серии сборников, которые еще Конрад задумал, я думаю, во «Всемирной литературе», где Пятигорский, Каждан, Гумилёв-младший и Шимон должны были написать по тому. Переписывался с Марленом Коралловым, который опубликовал его письма. Но это – с некоторым снисхождением. Но Кораллов всегда присылал и книжки, и письма, очень много помогал в таком смысле.

Я не могу назвать такого края земли, где у него не было бы друзей. Мы поехали в Нью-Йорк, тогда там был Луи Ниренберг, математик. Очень важно сказать об Андрее Зализняке и Елене Падучевой, оба замечательные люди. Зализняк стал профессором, приезжающим на полгода в Женевский университет, благодаря хлопотам Шимона. Я думаю, что русскому слушателю ни Зализняка, ни Елену Падучеву не нужно представлять. Он всегда гордился тем, что Зализняк полиглот, говорит даже по-венгерски, очень теплые были отношения у них.

Я читала некрологи Якова Гордина, Анатолия Наймана, которые написали о нем очень теплые воспоминания, Аверинцев был в круге этих общений, который называл Маркиша мастером. А из младшего поколения – бесконечное число бывших студентов женевских и друзей будапештских. Он всюду находил друзей, в Будапеште у него был огромный круг друзей и, как ни странно, в академической библиотеке он встретился с будущими деятелями, так называемыми свободными демократами, которые огромную роль играли в перемене режима в Венгрии, – Янош Киш, Дьёрдь Бенце, это видные философы Венгрии (второе поколения учеников Дьёрдя Лукача). К сожалению, Бенце умер, но остальные живы.

Мне бы хотелось написать о Шимоне

Мне бы хотелось написать о Шимоне. Я думаю, что это явление – эмигрант-еврей, но укорененный в русской культуре очень глубоко, это интеллигент. Об интеллигенте профессор Хоружий, недавно умерший, сказал, что русская интеллигенция исчезла. Он – представитель этой русской интеллигенции и, как мне кажется, это нужно обязательно описать, как я это видела. Я думаю, что он, как человек, тоже достоин того, чтобы о нем вспоминать более интимно, в личных воспоминаниях.

Иван Толстой: И в завершение программы – еще одна архивная запись. Шимон Маркиш с темой «Поиски корней на еврейской улице». Радио Свобода, эфир 2 марта 1995 года.

Шимон Маркиш: Наверняка, уважаемые наши слушатели, многие из вас знают имя Давида Айзмана, русско-еврейского прозаика первой четверти нашего, идущего к концу столетия. Айзман родился в 1869 и умер в 1922. Он был высоко оценен критикой - и специально русско-еврейской, и общероссийской, много печатался и в периодике, и отдельными изданиями, сподобился даже многотомного собрания сочинений. Оглядывая русско-еврейскую беллетристику ретроспективно, из сегодняшнего дня, я решился бы сказать, что Айзман в ней - вершина, уступающая только Исааку Бабелю.

В петербургском журнале «Новый восход», в номере 29-м от 1914 года, том же самом номере, где появился Царский манифест о вступлении России в войну, впоследствии получившей название Первой мировой, напечатан текст Айзмана, озаглавленный «Воспитатель Хенкин». Заголовок напоминает другие того же типа, нередкие в рассказах Айзмана. Именно рассказы - самая известная часть его писаний, доставившая ему славу еврейского Чехова. Но перед нами не рассказ, а редкая у Айзмана публицистика. Вот послушайте пересказ подробно и, в основном, цитатами.

«В Одессе вот уже года три подвизается рассказчик анекдотов из еврейского быта господин Хенкин. Большинство еврейских рассказов этого господина таково, что у многих слушателей появляется чувство негодования и возмущения. Однако до сих пор господину Хенкину все сходило с рук преблагополучно. Праздная, жирная, раскормленная публика фешенебельных кварталов устраивала ему триумфы. Все шло очень хорошо. Но вот господин Хенкин вздумал обрадовать своим искусством бедные классы еврейской Одессы и выступил в театре Болгаровой, на окраине. Вышло нехорошо. Беднота отнеслась к господину Хенкину совсем иначе, чем завсегдатаи модных кафе. В зале стали раздаваться негодующие протесты, крики: «Антисемит!», «Довольно!», «Долой юдофоба-еврея!». Господин Хенкин репостировал: «Не любо, не слушай, а мне не мешай».

Автор побывал на представлении сам, ему было тягостно и нехорошо, но не от того, что Хенкин густо мажет грязью и клеветой евреев, а от того, что зрители-евреи хохочут, весело аплодируют:

Автор побывал на представлении сам, ему было тягостно и нехорошо

«Как можно слушать это, как можно позволить издеваться над собой, над братьями своими, над своей матерью, над отцом? Утрачено чувство собственного достоинства, потеряно всякое самоуважение, и веселый гогот стоит в зальчике прочно и гулко, оттого, что этому господину с пробором хочется аплодисментов и гонорара, и он пошлячески взвизгивает и басит, проводя сальной шваброй по затылку и физиономиям своих же братьев».

Многочисленные поклонники оправдывают и Хенкина, и себя: Хенкин, дескать, талантлив. Автор не согласен:

«Жест артиста монотонный, ужимки неправдоподобны и очень мало еврейского нахожу я в его еврейских интонациях. Это передразнивание евреев, а не изображение евреев. Он кривляется под Янкеля, а не живописует Янкеля. Все, что он делает, хотя и ярко, выразительно, но грубо, вульгарно, лишено благородства и теплоты, меры и изящества.
Да для меня и неважно, талантлив он или бездарен, и не в этом дело. Дело во вредоносности и оскорбительности его таланта. Дело в жирных семенах пошлости, низменности и дурного вкуса, которые он широким жестом разбрасывает вокруг своей маленькой фигурки.
"Мой сын такой способный, он все копает и копает, он, наверное, будет горный инженер, - говорит в одной из своих сцен господин Хенкин. - Что же он копает? Он копает в носу”. Вот это – остроумие, и это из еврейской жизни.

Конечно, с красным околышком Акакий Акакиевич, который сидит в зрительном зале, весь сияет от восторга, а студент Голубев даже ладони продырявил, аплодируя такому изображению еврейской жизни - вот они какие, эти жидки. И это все в порядке вещей. А вот что поистине дико и непостижимо, это то, что и евреи аплодируют. Да, да, аплодируют, и на господина Хенкина евреи валом валят, и господина Хенкина евреи потом копируют, цитируют, имитируют».

Автор не считает всю многочисленную еврейскую клиентуру господина Хенкина людьми равнодушными или, тем более, враждебными своему народу:

«Это просто от отсутствия моральной дисциплины, от поганой распущенности, от легкомыслия, от неряшливости. Ах, мало, мало у нас гордости, мало чувства своего достоинства, сознания своего значения и назначения. Опустились мы. Мы, сделались гнусно фамильярны с собой, мы стали излишне податливы, сговорчивы и угодливы. Мы забыли, что создали Библию, Генриха Гейне, еврейский юмор и даже эту нашу кровью залитую историю. И когда какой-нибудь молодой человек в свежеразглаженных штанах и с ловким пробором на полысевшей голове вздумает смазать нам лицо горчицей, мы вместе с Акакием Акакиевичем и киевским студентом Голубевым поощрительно и весело смеемся и кричим: А ну-ка еще!''».

Конец цитаты и конец моего пересказа. Не сомневаюсь ни на миг, уважаемые слушатели, что статья Айзмана наведет вас на многие и разнообразные размышления. И, прежде всего, о нас самих, о нашем достоинстве, столь хрупком, и о нашей повадливости, омерзительно щедрой. Но сразу вслед за тем - о евреях в сегодняшнем искусстве и литературе. Раньше само слово «еврей» было под запретом, и какой-нибудь «Тяжелый песок» Рыбакова казался чудом. Теперь все позволено, и евреи-монстры, порождение гнилых мозгов и смрадных душ, гуляют по патриотическим изданиям сценам и экранам. И это, повторим нашего автора Айзмана, это в порядке вещей.
Но поглядите-ка на еврея, вышедшего из-под либерального пера или сошедшего с монтажного стола демократа и прогрессиста в кино. Он, правда, не мерзок, но, боже правый, как часто он заштампован до рвотного рефлекса, одни и те же дурацкие ужимки и гримасы, те же анекдотичные интонации, тот же шаблон, восходящий к Хенкину и его предшественникам. Имена их да забудутся и сгладятся из памяти навсегда.
Кстати, о Хенкине. Это ведь тот самый Хенкин, Владимир Яковлевич, из Театра Оперетты и, позже, Театра Сатиры, кумир театралов, которым сейчас за 70, а то и поменьше. Хенкин умер в 1953, 80 лет от роду. Он был другом Михоэлса и Утесова, оба писали о нем. Есть о чем подумать, есть. И мне было бы бесконечно интересно узнать, что думаете об этом, вы, в России, в бывшем Советском Союзе.

Иван Толстой: И на этом мы заканчиваем программу «Филолог», приуроченную к 90-летию со дня рождения выдающегося ученого, одного из интеллектуальных лидеров 1960-70-х годов, переводчика и преподавателя, сына расстрелянного писателя Переца Маркиша – Шимона Маркиша.

В программе принимала участие вдова ученого профессор Будапештского университета, литературовед и переводчица Жужа Хетени.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG