За всю историю человечества в мире не было столько государств, но никогда еще им не грозила такая опасность раствориться в универсальном море глобализации. Об этой парадоксальной ситуации знаменитый чешский писатель Милан Кундера написал пространную статью, опубликованную в английском переводе в недавнем номере журнала «Ньюйоркер» (The New Yorker).
Владимир Гандельсман рассказывает об этом материале: «Действительно, Кундера поднимает ряд вопросов, которые нам не могут показаться безразличными. Они касаются судеб культурной Европы. Национальное, может быть, более важно и сложно в Европе, чем где-либо еще, и уж во всяком случае, отлично от этой проблемы в другом географическом пространстве. Вдобавок есть и другая особенность: наряду с большими нациями, есть малые, которые за два последних века добивались или теряли свою политическую независимость. Вот существование этих малых народов и приводит к мысли, что культурное разнообразие и есть величайшая ценность Европы».
— Естественно, когда большая страна пытается поглотить малую, волей-неволей придешь к постулату о максимуме разнообразия в минимальном пространстве. Потому что оно под угрозой.
— Конечно! Вспомним, что слово «Мюнхен» стало символом сдачи Европы Гитлеру. Если конкретнее, то в 1938 году, в Мюнхене, четыре основные нации Европы — Италия, Германия, Франция и Британия — обсуждали судьбу маленькой страны, которой даже не дали право голоса. Два чешских дипломата прождали всю ночь в отдельной комнате, а утром, зевающие Чемберлен и Даладье вынесли Чехии смертельный приговор. «Далекая страна, о которой мы ничего не знаем», — так Чемберлен назвал Чехословакию. В Европе, где есть большие и малые народы, всегда есть те, кто решает судьбу, и те, кто топчется в прихожей в ожидании приговора. Все это так, но сейчас, когда эти опасности вроде миновали, угроза этому идеалу, идеалу культурного разнообразия, может быть, даже возросла.
— Давайте расскажем, как Кундера объясняет природу этой угрозы.
— Начинает он издалека. Все европейские нации имеют общую судьбу, но каждая проживает ее по-своему, опираясь на свой уникальный опыт. Поэтому история европейского искусства (живопись, роман, музыка) — своеобразная эстафета. Полифоническая музыка началась во Франции, продолжалась в Италии, достигла кульминации сложности в Нидерландах и, наконец, воплотилась в полной мере в Германии, в Бахе. Этот динамизм и безостановочность развития европейского искусства в целом невообразимы без многообразного опыта всех этих национальных культур по отдельности. Вот, скажем, Исландия. В XII-XIII веках там появился тысячестраничный эпос: саги. В это время ни во Франции, ни в Англии не было еще национальной литературы. Мы должны задуматься: первое литературное сокровище Европы возникло у крошечного народа, который и сегодня насчитывает менее трехсот тысяч человек.
— Но отличие малой нации от большой — не в количестве населения, здесь есть что-то гораздо более глубокое. Для малых наций — это всегда вопрос не численности, но вообще существования. Они всегда защищаются от Истории, которая даже не берет их в расчет. «Только в противостоянии Истории с большой буквы, мы можем выжить в истории сегодняшнего дня», — сказал писатель Витольд Гомбрович.
— Совершенно верно. Раз уж мы вспомнили польского писателя, то вспомним, что в Европе столько же поляков, сколько испанцев. Но существование Испании никогда не подвергалось угрозе, в то время как Польша исчезала с карты Европы более чем на сто лет. И эта горькая строка в национальном гимне Польше — «Польша еще не умерла» — не случайна. В письме Чеславу Милошу, около 50 лет назад, Гомбрович написал фразу, которая бы никогда не пришла в голову ни одному испанцу: «Если через сто лет наш язык еще сохранится...». Такова историческая несправедливость. Или непоправимое неравенство.
— То есть, помимо политической истории, говорит Кундера, есть еще лингвистическая дискриминация. Из-за нее в истории литературы есть «большие» языки и «малые»?
— В самом деле, Кундера говорит о Кафке, которого называют то чешским писателем, то австрийским. Все это, конечно, чепуха. Хотя с 1918 года он считался гражданином только что провозглашенной Чехословакии, но писал-то Кафка по-немецки, и потому считал себя писателем немецким. Но представим себе, на минуту, что он писал бы книги по-чешски. Кто, — спрашивает Кундера, — бы его сегодня знал? Гомбрович ждал более 20 лет, пока его прочли во Франции.
— А «Швейка» толком так и не прочли на Западе. Во всяком случае, в Америке я не встречал человека, который бы знал «Швейка», как мы, наизусть.
— Вот именно. Кундера утверждает, что есть два контекста, в которых существует искусство: узконациональный, малый контекст, и вненациональный, мировой контекст. Нам, например, привычно рассматривать музыку в мировом контексте, нам не важно на каком языке говорил, скажем, Бах. Но литература — другое дело, она язык, и в каждом университете она, к сожалению, изучается в национальном контексте. И это — новый поворот в нашем разговоре. Это беда, в Европе нет взгляда на литературу как на единую историческую общность, как на большой контекст, и это непоправимая потеря. Потому что, если мы взглянем хотя бы на историю романа, то от Рабле пойдем к Стерну, от Стерна к Дидро, от Сервантеса к Филдингу, от Филдинга к Стендалю, от Флобера к Джойсу, от Кафки к Маркесу, и так далее.
— Этот просвещенный взгляд развивал Гете. Он возвестил первым: «Нет больше национальной литературы, есть мировая, и дело каждого из нас ускорить ее развитие». Я думаю, что не случайно именно из захолустного Веймара открывался вид на изобретенную Гете «мировую литературу». Знаете, самые витиеватые письма от слушателей я получаю из мест, которые не могу найти на карте. Однажды получил послание из казахской деревни: «Трудно согласиться, — писал корреспондент, — с вашей трактовкой Витгенштейна». Точно, не Борат.
— Да уж. Однако, сейчас нам важно другое: завещание Гете осталось не востребованным. Откройте любую антологию — мировая литература всегда представлена как набор национальных литератур… как история литератур. Литературы во множественном числе. Фолкнер писал в 1946 году: «Во Франции я во главе литературного движения», — жалуясь на равнодушие американцев. И эти примеры не исключение из правил, они и есть правило. «Большое видится на расстоянии», и это пример того, как малый контекст становится включенным в большой. Если бы Гамбровича оценивали исключительно поляки, то и не знал бы никто Гамбровича. И здесь еще один поворот темы. Что есть провинциализм? Неспособность или отказ видеть свою культуру в большом контексте. Есть два вида: провинциализм больших наций и малых. Большие нации отказываются от гетевского императива, потому что их собственная литература кажется им значительно богаче других. Французские студенты, скажем, знают меньше в области мировой литературы, чем польские. Маленькие нации относятся сдержанно к мировой литературе по противоположной причине: они преувеличивают значение мировой литературы, не видя связи со своей. Мировая литература для них — некий недостижимый идеал. Их национальный автор принадлежит им, а не всему миру. Такой комплекс. Заглянуть за пределы страны, объединиться с коллегами на мировом уровне кажется им высокомерием и презрением к своей национальности.
— И за этой позицией стоит мораль, потому что, как мы уже говорили, речь идет о выживании национальной культуры.
— Кафка прямо пишет об этом в дневнике: маленькие нации уважают своих писателей (допустим, чехи и евреи), потому что это их гордость перед лицом враждебности окружающего мира. Литература малой нации — это не литература только, это вопрос выживания нации. Писатель должен быть национальным.
— И мы приходим к безутешным выводам.
— Да. Но давайте вспомним, что все вышеприведенные размышления принадлежат выдающемуся чешскому писателю Милану Кундере, который словно в подтверждения всего сказанного живет во Франции и давно уже пишет не по-чешски, а по-французски. В том числе, и эту программную статью для «Ньюйоркера».