Ссылки для упрощенного доступа

Учителя Бориса Жутовского


Беседа с московским художником и мемуаристом

Иван Толстой: Интеллектуальные лидеры, культурные гуру, этические наставники. Люди, сделавшие нас. Сегодня о своих учителях рассказывает московский художник Борис Жутовский. 14 декабря ему исполнится 84 года.

Борис Иосифович – из тех, в чьей жизни случился кратковременный, но громкий скандал, вынесший имя молодого мастера на политическую поверхность истории, кто попал если не под колесо, то под лошадь идеологической опричнины, но отделался легким испугом. Я имею в виду знаменитое посещение Никитой Хрущевым выставки «30 лет МОСХа» в Манеже. Впрочем, именно об этом эпизоде я старался и не заговаривать. Если пришлось, то в самой малой степени и – что называется – с языка сорвалось.

Мы – в мастерской художника. Все как полагается: каждый квадратный сантиметр стены завешен работой хозяина.

Как Борис Жутовский стал самим собой?

Борис Жутовский: Во-первых, сразу я вам должен сказать, что существует учитель и существует педагог. Это - разные вещи.

Иван Толстой: А в чем разница?

Борис Жутовский: Разница в том, что учитель учит любить и жить, а педагог, в лучшем случае, учит ремеслу. А в худшем случае - затаскивает вас в какие-то свои представления о ценностях в жизни, делает вас соучастником и помощником. Как Белютин, например. Это – педагог.

Иван Толстой: Как интересно! Я думал, вы его отнесете к учителям.

Борис Жутовский: Ничего подобного!

Иван Толстой: Если можно, поподробнее. Фигура страшно известная, фигура уже из учебников.

Борис Жутовский: Педагог. Дутый. Хоть и в учебниках, но дутый. Он дутый потому, что он педагог, а не учитель.

Иван Толстой: А в каких вы были взаимоотношениях? И, главное, при каких обстоятельствах он был вам педагогом?

Борис Жутовский: Давайте начнем лучше с учителя. Учителем был у меня Дмитрий Иванович Архангельский. Дедя. Он дальний родственник мне, плюс ко всему еще. Он - легендарный художник и фантастический человек. Жил он в Симбирске и, сколько он себя помнит, столько он был учителем. Вот для него, вероятно, ваша страсть… Когда вы об этом сказали, я подумал, что это дед. «Ты бросай эти свои формалины, ты посмотри, как вода лежет!». И начинает рассказывать картинку. Жил в Симбирске. В один из дней идет по улице с приятелем, и на той стороне улицы - другой приятель. Они ему помахали ручкой. Через два дня этого приятеля посадили «за фашистское приветствие» на улице. Дед понял, что надо бежать. А это - родной город, отец и дед, и все там жили. Он сбежал. Сначала он сбежал один, оставив пока там семью, и стал преподавать в школе для детей-правонарушителей. В том числе, у него там чуть ли не сын Орджоникидзе был. Это была колония в теперешнем Обнинске. Потрясающая колония.

Иван Толстой: То есть, они не сами - трудные подростки, а просто трудны по судьбе?

Борис Жутовский: Да. Он их воспитал до такой степени, что у него 14 мальчишек погибли на фронте героями Советского Союза. Это была потрясающая служба, как он рассказывал. Нищета, голод, в каких-то галошах ходили по лужам рисовать этюды. Он до старости, когда начинал говорить, начинал плакать. Это была его любовь. Помогла ему туда устроиться, кстати говоря, Крупская. Потом, когда в Симбирске стало совсем невыносимо, он продал дом и купил крошечную халупу под Москвой, в Удельной, где и прожил до конца своей жизни. Он был учитель Аркадия Пластова. И я был свидетелем нескольких сцен, когда Аркадий приходил к нему на выставки, и всю жизнь его уговаривал бросить заниматься этими ребятами: «Ты пиши картинки». В книжке есть про него целый большой раздел, и вы там можете про это почитать. Уже во времена более свободные я связывался с одной галереей, лет десять я с ней сотрудничал, и устроил огромную выставку его. Его уже не было в живых. Вот это был учитель, потому что разговор только один был: «Привези ультрамарину и колбаски». Нищета полная. На сегодняшний день, в Ульяновске есть улица его имени, на которой он жил и жила его семья, в музее два этажа его акварелей, пишутся научные работы какие-то. Какие - не знаю, ничего не читал. Вот это был по-настоящему учитель, потому что он учил любить ремесло, любить краску, любить бумажку, любить кисточку, любить карандашик и, главное, любить то, что ты видишь, и то, что ты должен делать. Вот это было проникнуто любовью всегда, независимо от того, талантливый ты или нет, способный ты или нет. Если ты к нему пришел, он с тобой возится, на полном серьезе. В любое время суток ты можешь к нему приехать. У него постоянного в дом приходили мальчишки, шли дрова рубить, воду носить, девчонки что-то там готовили, бабушкам помогали. У него было две дочери. На сегодняшний день осталась одна внучка.

Иван Толстой: Ну да, ведь в мире твоей профессии, если нет чувственного отношения, чувственной привязанности к чему-то, то вообще непонятно, что там делать.

Борис Жутовский: Нечего делать.

Иван Толстой: Холодный мясник. Сколько вам лет было, когда вы у него были?

Борис Жутовский: Когда я с ним начал «любиться», мне было лет 20-21. Я только-только поступил в Полиграфический институт, где было пять педагогов. Это все были 1920-30-х годов формалисты, которые тихо укрылись в Полиграфическом институте под крылом Андрея Дмитриевича Гончарова, который был властный, он собрал эту команду и под видом, что это книга и книжная иллюстрация... А не мне вам рассказывать, что книга в советское время это была такая маленькая отдушина для творческих людей, потому что в книге можно было сослаться на автора, плюс к тому - книжное издательство, для издательства должен был быть тираж и прочее, была заинтересованность издательская. И это было прибежище для огромного количества… Посмотрите на теперешних удачливых людей – это же все полиграфисты. Янкилевский - полиграфист, Коля Попов – полиграфист, Кабаков - не полиграфист, но книжный человек, он ученик Дегтярева, главного художника «Детгиза». Это все из книжных людей. Булатов - книжный человек. Это все книжные ребята. Это было очень важно, потому что читали книжки и умнели, не хотели, но умнели. И это была такая большая серьезная отдушина. Причем там, во главе этого дела, время от времени появлялись такие любопытные лидеры, вроде Дмитрия Спиридоновича Бисти, еще каких-то, которые раскручивали это до такой степени, что возникали какие-то контакты с чехами, с немцами. Живопись была просто невозможна. Просто держали всех за горло, и про живопись не могло быть и речи.

Иван Толстой: Да, речь о графике.

Борис Жутовский: Речь только о графике. Так что это была вот такая хорошая команда.

Иван Толстой: Но, прежде училища, прежде вуза была школа, а еще до школы были родители. А кто семья?

Борис Жутовский: Семья вполне никакая. Отец у меня был вполне авантюрного склада человек, который был инженером по авиационным приборам.

Иван Толстой: Вообще, не авантюрная область.

Борис Жутовский: В 1935 году его послали в Америку воровать секреты, отец записывал на манжетах… Крахмальные же манжеты были, рубашку ты носишь, а манжеты меняешь каждый день.

Иван Толстой: Записки на манжетах. Михаил Булгаков.

Борис Жутовский: Да, крахмальные манжеты, на них было легко записывать. Вернувшись оттуда, ему был сделано такое предложение. Сталин в это время, как вам известно, много устраивал эти дивные спектакли для советского народа, чтобы отвлечь его внимание от зэков. Там папанинцы, челюскинцы, всякая эта фигня. Пропал летчик Леваневский. Экспедиция по поискам летчика Леваневского в сентябре 1937 года на остров Рудольфа. В октябре темно уже искать. Они там прозимовали, и весной 1938 года полетели обратно. А в то время самолеты летали с посадками. Диксон-Амдерма-Архангельск-Москва – посадки. Я потом, в 1964 году, после Манежа, делать было нечего, я договорился с еще жившими тогда его приятелями, полярниками, и уехал в Арктику. И облазил все те места, где отец бывал. Ведь я человек бродяжный, я изъездил всю Россию, от Камчатки и островов до Эстонских островов, и от острова Виктория (это рядом со Шпицбергеном) до Кушки. Я все облазил.

Иван Толстой: До легендарной Кушки, где никто не был, но каждый школьник знает. Товарищ Сталин хотел показать, насколько ценна у нас жизнь человека.

Борис Жутовский: И в Архангельск они прилетели, поддали, как я понимаю. 18 мая, весна, только-только сошел лед с Двины, дамба, загораживающая аэродром от наводнения, самолет поднялся, задел шасси за дамбу, пробили бензиновый бак и самолет загорелся. Бабушкин посадил его на воду. Нет, Мошковский посадил его на воду. Бабушкина убило тут же ударом рулевого управления об воду. Самолет посадили на воду, отец, как начальник, стоит в дверях и выкидывает ребят (экспедиция была человек двадцать) в воду, чтобы они плыли к берегу. А стоит, почему? Потому что заклинило задний отсек, и там, за задней дверью, заклинило бортмеханика Гурского, и его пытается вырвать оттуда врач экспедиции Россельс. А отец стоит, ждет. Бабушкин уже в меховой куртке плавает мертвый по Двине. В этот момент самолет уходит на дно. И, четверо погибших – Бабушкин, отец, Гурский и Россельс.

Похороны на Красной площади, с салютом, с конной милицией. Есть человек – есть проблема, нет человека - нет проблемы. Герои Советского Союза, всех на Новодевичье кладбище. Проходит очень много лет, 1976 год, мой дружочек школьный, знаменитый уже в то время скрипач Марк Лубоцкий, говорит: «Я не могу больше играть в перерывах на металлургическом заводе, в обеденный перерыв, Гайдна, я не могу, я эмигрирую». А я – только-только после аварии, на костылях. Была авария, у меня погибла первая жена, а я выжил. Два года я выходил с того света. Он говорит: «Ты понимаешь, у меня есть проблема, мне надо могилы посетить». Уезжали навсегда, ведь. «Давай!». А я - на костылях, но был уже за рулем. «Только,- говорит,- есть проблема: на Новодевичье кладбище пропуск нужен». Я говорю: «Так у меня есть пропуск, поехали». Мы приезжаем на Новодевичье, идем, поворачиваем на старую территорию, проходим к воротам, поворачиваем налево, Максим Горький, подходим к урнам, и он начинает пыль вытирать, травинки дергать. Я говорю: «Это кто?». «Это мой дядя! Он погиб в экспедиции в 1938 году». Я говорю: «Ты посмотри налево! Через одну дырку - могила моего отца!». То есть, доктор Россельс это его дядя! Страх был такой, что об этом никогда не говорили.

Иван Толстой: А почему вы никогда не обсуждали, если это гибель, если это почет?

Борис Жутовский: Страшно. Я на страшный порядок вас старше.

Иван Толстой: На страшный порядок… Но отца вы помните?

Борис Жутовский: Очень мало. Потому что была Америка, потом Арктика. Скорее, даже, по рассказам и фотографиям, чем в реальности. 4,5 года мне было, когда он погиб, а перед этим было еще полтора года Америки.

Иван Толстой: Так что учителем вам отец стать не мог бы. А вы знали судьбу отца? Когда вам рассказали об этом?

Борис Жутовский: Я на похоронах был, меня возили в крематорий, меня даже дураки, мама с бабушкой, подвели к окошечку… В то время в крематории можно было подойти к окошечку и посмотреть, как сжигают труп. И труп поднимался, потому что не перерезали сухожилия и от жара деформировался труп.

Иван Толстой: Это в судебной медицине известно, в каждом учебнике написано, что если труп обожженный принял форму боксера, это значит, что человека сожгли мертвого.

Борис Жутовский: Вот так это все было. В 1941 году, в самом начале, мама вышла второй раз замуж. Он был очень любопытный человек, дворянин, тамбовский, который сбежал со своим отцом в Москву из Рассказова, это под Тамбовом такой городок есть, его отец был акционер и главный бухгалтер концерна Асеевых. Это концерн, который поставлял солдатское сукно императорской армии, а потом, при советской власти тоже. Было три брата Асеевых. Их одного за другим расстреляли. Потом пришел товарищ Тухачевский, он убил брата отца, его расстреляли, и они сбежали с Александром Михайловичем, с отцом, в Москву. И устроились здесь в «Главшерсть» или что-то такое. Игорь немножко рисовал и стал издательским работником, где делал перерисовки всякие, а мама была чертежником, вот они в издательстве и познакомились и такой роман возник. Нов 1941 году началась война, его забрали на фронт несмотря на то, что ему было 45 лет. То есть, на границе призыва в армию. Его забрали на трудовой фронт и послали его к чертовой матери на Волгу, рыть заграждения всякие. Несмотря на то, что он был спортсмен, очень жовиальный, сильный мужик, у него стали пухнуть ноги и, в конце концов, его кассировали. Легендарность этого человека для моего рассказа и для вас, в частности, состояла в том, что он на протяжении 47 лет своей жизни писал дневник, каждый день по две-три строчки.

Иван Толстой: Это поступок в те годы.

Борис Жутовский: И весь этот дневник цел, и он у меня.

Иван Толстой: Будете издавать?

Борис Жутовский: Не думаю. Даже не представляю себе, как можно к этому подступиться. Дневник за пять лет войны у меня в картине, он там вставленный в картине. Вот он. Например: «5 марта 1953 года. Погода дрянь. Сломал левый клык. Васька (любимый кот) опустил лапки в кипяток». Мы грелись кастрюлями, потому что топили плохо, на газу грели кастрюли. Васька лег и опустил лапку. «Сдох персюк проклятый. Мариванна ночевала». Это теща, моя бабушка. Все.

Иван Толстой: Это достойно издания и комментария.

Борис Жутовский: У меня были соседи. Квартира, которую дали отцу после Америки, двухкомнатная квартира, в которой я живу до сих пор, я живу в этой квартире больше 80 лет. И в этой квартире на Кутузовском проспекте окна выходят на панораму Бородинской битвы. Но в те времена транспорт ходил только до железной дороги, а дальше мы шли пешком, не было ни трамваев, ни троллейбусов. У нас были соседи. Это фантастика. Это была семья одного из 26 бакинских комиссаров. Вот «Сага о Форсайтах» это «Сказка про белого бычка» по сравнению с их судьбой. Это отдельный рассказ, чтобы я вам рассказал историю этой семьи. Полная фантастика! Соседка была, «старуха крыл», старая бакинская еврейка. Он говорила: «Борька, на тебе Васька куриный крыл». Значит, коту Ваське куриное крыло. Она так и называлась у нас «старуха крыл». В 1947 году, 13 октября, если не ошибаюсь, моя мама пошла к соседям занять картошки. В то время занять картошку, хлеб, соль, сахар или, даже, выпивку в подъезде не представляло никакого труда. Жили подъездами, двором и домом. Мама пошла занять картошки. А в квартире обыск. И мама попала. Маму посадили на табуретку.

Иван Толстой: Кто вошел, тот не выйдет.

Борис Жутовский: Она посидела и говорит: «Ну, вот что, ребята, ведь у меня там два мужика, они сейчас придут за мной сюда, поэтому вы лучше отпустите меня, потому что мне надо еду готовить, что я тут буду у вас сидеть?». Ей дали бумажку, чтобы она написала о неразглашении…

Иван Толстой: Эти два мужика, это были ее новый муж и вы?

Борис Жутовский: Да. Когда я много лет спустя стал писать к портрету мамы, я решил написать эту историю, и у меня была задача, какого числа это было точно. А у Игоря это в дневнике есть. Мариванна ночевала, портной приходил - все это было. Листаю дневник - ничего. А обыск был по одной простой причине: один из сыновей, из Баку еще, сбежал в Батуми и с англичанами уехал в Америку, а в 1939 году соскучился и вернулся в Москву, и стал работать в американском посольстве переводчиком. Его посадили. А младшая сестра его, Вера, пошла на курсы английского языка. Под это был обыск. Ее арестовали, посадили, 25 лет тому и другому. Почему-то старуха, приходя к нам, говорила, что 15. Я ищу в дневнике, ничего не могу найти. Не может быть. Наконец, нашел! В октябре 13-го, в уголочке наверху синим карандашиком стоит буква «В» - Вера, Веру арестовали. Потому что дневник только для себя, это ни для кого. Игорь был для меня единственным мужиком, единственным учителем по жизни.

Иван Толстой: А кто он был? Он чем занимался в жизни?

Борис Жутовский: Он делал маленькие перерисовочки по издательствам.

Иван Толстой: Какое-то художественное имя у него?

Борис Жутовский: Никакого абсолютно. Тихий, спокойный, замкнутый, занимался спортом, спорт был для него очень важен, постоянно занимался спортом и меня к этому приучил. С его благословения я отправился в горы и стал мастером спорта, и путешествия все по России на плотах по горным рекам, я все семитысячники взял когда-то. Так что я бродяга был серьезный.

Иван Толстой: Какой был ваш собственный круг общения, друзья, книжки, кино?

Борис Жутовский: Никакое не кино. Какое в то время было кино?

Иван Толстой: Ну, бегали в кино. Трофейные-то фильмы смотреть.

Борис Жутовский: Трофейные фильмы, в основном, были уже когда я был в институте. Я познакомился в школе с одноклассником, у меня был приятель школьный Женька Цуканов. Мы до сих пор с ним приятельствуем, единственный в моей жизни человек, который тянется со школы. Он жил тоже на Кутузовском проспекте, тогда это называлось Можайское шоссе, и учился в той же школе. Я после нескольких перипетий школьных угнездился все-таки на… Я еще поучился в 110-й школе, потом запер учителя на замок, выпрыгнул со второго этажа, и учитель меня выгнал из 110-й школы. А у Женьки была старшая сестра, которая к тому времени училась на истфаке в университете. И я с ними задружился со всеми, и до сих пор остатки их это были настоящие друзья. Вот Юра Борко, например. Сейчас уже почти никого не осталось, почти все померли. Гордон, Клопов - эти имена наверняка для вас слышны. Гордон и Клопов во времена перестройки довольно серьезная публика. Вот я связался с этими историками и дружил с ними, я с ними ходил в походы, вот это была компания, они и формировали мое бродяжничество. Семья была любопытная очень, потому что его мама, как обнаружилось много позже, была личным секретарем господина Маленкова.

Иван Толстой: Не слабо!

Борис Жутовский: Любопытная дама была. В частности, в ее доме, опять же, много лет спустя, я познакомился с господином Судоплатовым, и при ее помощи, когда она уже была не при деле… Ходили слухи, что Судоплатова выпустили с Владимирки, а я маниакально рисовал портреты. У меня портретов сейчас больше трехсот, у меня гигантская серия портретов. Я говорю: «Анна Геннадьевна, хорошо бы Павла Анатольевича нарисовать». Она говорит: «Я узнаю». Она была очень обязательная, доброжелательная. Я понимаю их, это палаческая команда, им всем хотелось сделать что-то доброе, чтобы в своих глазах выглядеть… Она, в частности, устроила моей бабушке в Риге квартиру. Мама к ней обратилась. Это была многоэтажная публика. Вот сейчас для многих: это – палачи, а это - не палачи. Разные были. Через два дня она мне звонит: «Боречка, я договорилась, в среду мы едем к Павлу Анатольевичу». Мы приехали к Павлу Анатольевичу, в то время он жил невдалеке от телецентра Останкино. Жена его, еврейка, Эмма Карловна, полковник КГБ, к этому времени сильно была больна – Паркинсон. Она лежала. Мы сели в другой комнате с ним рисовать. Квартира не любимая. Какие-то несколько картин. «Это,- говорит,- художник Щербаков, хороший художник, но это наш человек». «А это?». «Это очень любопытный человек, очень, тоже наш человек». Фотографии в шкафах, в книжных полках, за стеклом. «Это курсанты киевских Высших курсов КГБ». И он среди всех. Я держу себя за яйца, чтобы лишнего не сказать. Мы рисуем, а потом я объявляю перерыв. Потому что я рисовал принципиально только с натуры. Эмма Карловна в другой комнате лежит, и Анна Геннадьевна Цуканова там. Она со мной поехала туда. И он пошел к Эмме в эту комнату. А я пошел на кухню попить. Вхожу потом к ним в комнату и ухватываю последнюю фразу, Анна Геннадьевна говорит им: «Я старалась никогда ничего не подписывать». Ощущение, что им хочется сделать что-то для меня, за то, что я приехал рисовать. Это все-таки для них для всех, а для этих - особенно, это очень важно. Скажем, нарисовав портрет Суслова, Илья Глазунов получил от Суслова часы. Суслов с ним поехал на Арбат, поднялся наверх в его мастерскую и распорядился таким образом, чтобы были расселены три или четыре квартиры и мастерскую расширили сильно.

Иван Толстой: Какое Судоплатов произвел на вас психологическое впечатление? Что за человек?

Борис Жутовский: Замкнутый, неглупый. Я вам сейчас покажу его портрет.

Иван Толстой: В двухтомник вошёл портрет?

Борис Жутовский: Нет, есть другая книжка. И он начинает рассказывать. «Вы знаете, Боречка, это было давно, только-только я перебрался из Одессы в Киев, а Эммочка еще служила в Одессе.Я каждые выходные из Киева летал к Эммочке в Одессу. Однажды возвращаюсь из Одессы, нас вызывает начальник (может быть, вы слышали эту фамилию – Косиор) и говорит, что в городе появились антисоветские листовки и совершенно понятно, что эти листовки написаны от руки детским почерком - там в слове «буржуазия» было три ошибки. Надо найти. Мы довольно быстро нашли и мальчика, и тех, кто его вдохновлял. Доложили Косиору. Косиор говорит: «Ну, с теми кто вдохновлял - разговор короткий. Но мальчика не трогать!». Помолчал и добавил: "Много было гуманного, много!»

Иван Толстой: Человеколюбивые!

Борис Жутовский: Вот вам - история.

Иван Толстой: Все для детей!

Борис Жутовский: Вы говорите: какие были учителя? Вот они, педагоги-то.

Иван Толстой: Когда в вас проснулось самоощущение человека, стоящего на художественном пути, что вам хочется и вы это делаете?

Борис Жутовский: Очень поздно.

Иван Толстой: Поздно - это как?

Борис Жутовский: Это Белютин.

Иван Толстой: Сколько лет вам было?

Борис Жутовский: Я вернулся с Урала. Я кончил институт, а романтизм был жизненный такой, что Женьку Цуканова отправили после распределения, после окончания института, он кончилБауманский институт, его отправили на «Уралмаш». Я решил, что я должен поехать. Дружба! Полиграфический институт не распределяли. Нас выпускали на вольную жизнь. Один из немногих вузов, который так поступал. И я добился того, что мне дали направление в СУКИ - Среднеуральское книжное издательство. И я поехал туда художественным редактором в книжное издательство. Там я проработал немного, около года, потому что главный редактор издательства по фамилии Крупаткин меня трусил и доложил вышестоящему начальству, первому секретарю обкома, что я неправильно воспитываю молодых художников. Меня вызывает Кириленко и начинает читать нотацию. А я же молодой и очень наглый, тем более, что мне не дали ни жилья, ничего, я спал в холодном чулане в спальном мешке. Я говорю: «У вас есть листочек бумажки?». «Да, пожалуйста». Я взял бумажку и написал: «Прошу освободить меня по собственному желанию». Положил на стол встал и ушел. И через две недели я не вышел на работу и уехал. Потому что у Женьки уже завелся роман, ему было не до меня, романтизм кончился. Вот я вернулся в Москву. А эта ситуация очень трудная, потому что окончил Полиграфический институт, и где работать? Идти художественным редактором? Это не всякий тебя пригласит, потому что места уже давным-давно заняты пожилыми, давно сидящими людьми. Значит, надо шустрить по издательствам, добывать какую-то мелкую работенку. Я, например, рисовал картинки в отрывном календаре в «Госполитиздате». И тут оказались курсы Белютина. Что это такое? К тому времени чуть-чуть расшаталась идеология, появились квартирные выставки, иностранцы приезжали, писали что-то… Для власти это была ситуация тревожная. А в Москве существовал с 1935 года, это я знаю очень хорошо, потому что мама моя была у истоков этого мероприятия, был организован «Комитет художников книги графики и плаката», как он назывался, «Горком». Это что значит? Огромное количество людей в издательствах работало не в штате, а по договорам и по счетам. Художники, ретушеры, перерисовщики, иллюстраторы, обложечники, они все были вне штата. Тебе могли заказать и уходи. Их надо было как-то объединить. И была организована профсоюзная организация.

Иван Толстой: Это та самая организация, куда вступала часть нон-конформистов для того, чтобы жить, существовать потом?

Борис Жутовский: Кончено, чтобы быть не тунеядцем. Я - член «Горкома».

Иван Толстой: И, тем самым, какие-то минимальные права иметь?

Борис Жутовский: И права, и обязанности. И это лишало власть необходимости вас сажать за тунеядство - вы работаете и вы член «Горкома». То есть, вы у советской власти в послужном списке числитесь за этой организацией. А мама моя, которая была еще при создании этого Комитета, она проработала там всю жизнь. Это была общественная работа. Она работала в издательствах, но это была общественная работа и мама до глубокой старости там проработала и кончила там работать тем, что она помогала людям оформлять пенсии. Я в этот Горком тут же вступил.

Иван Толстой: Не Союз художников, а именно такая?

Борис Жутовский: Профсоюзная организация. При этой профсоюзной организации руководителем был неглупый человек Женька Курочкин, отчим Новоженова, в телевизоре который.

Иван Толстой: Тележурналист. Кстати, какой год на дворе?

Борис Жутовский: 1957-й.

Иван Толстой: После 20-го съезда.

Борис Жутовский: Начало весны. Все зашевелились, все захотели чего-то, что было нельзя.

Иван Толстой: А вам лет 25 примерно?

Борис Жутовский: Да, точно 25. Я с 1932 года. И при этом комитете организовываются Курсы повышения квалификации, и руководителем этих курсов является Элий Михайлович Белютин. Вот с этого момента, и это его заслуга, я почувствовал, что я должен быть художником. Потому что то, что мы там творили, во сне не придумаешь. Мы же все слюни пускали! Только что прошел фестиваль и мы видели этих ребят, которые приехали, молодые ребята со всего мира, и в Парке культуры Горького сделали павильон, где они мазали свои картинки. Мы все от зависти подыхали просто. Мы не могли понять, откуда это, как это, что это, как этому научиться, как отважиться на такое?! Вот Элий Михайлович Белютин, конечно, в этом отношении гениальный педагог. Педагог, потому что загорелый приезжает осенью: «Я был на Кубе, я договорился с Фиделем Кастро, мы устаиваем там нашу выставку». Сидит знакомый рядом: «Ну, врет! Он с Телегиной в Крыму был, я их видел там».

Иван Толстой: Телегина - это кто?

Борис Жутовский: Очередная, одна из студийцев. То есть, он все время муссировал идею о том, что власть должна нас полюбить, и немедленно полюбит, он уже с ней почти договорился.

Иван Толстой: В общем, горьковский Лука такой, звал в несбыточные миры, но поддерживал энтузиазм, надежду.

Борис Жутовский: Да. Я до сих пор не знаю, благодарить его за это или нет. Скорее, благодарить, потому что он тем самым пробудил желание. Другое дело, что он махал советской властью и успехом жизни. Не шел разговор о самосовершенствовании, шел разговор об успехе в жизни, что простительно для педагога и непростительно для учителя, я так думаю. И началась дивная свистопляска. Мы мазали, как могли, как хотели, невероятно совершенно! До сих пор я вспоминаю это время с удовольствием. Не Белютина, а наш энтузиазм.

Иван Толстой: А устанавливал ли он какие-то рамки?

Борис Жутовский: Нет. Он по образованию педагог, он кончил педагогический вуз, художественное отделение. Одержимый своим величием и своей миссией, своей теорией, которая вся замыкалась на успехе в жизни. Очень советую вам, если у вас появится желание и время, сейчас жив еще один студиец, фантастический человек, ему 93 года, он провоевал всю войну, он пишет огромное количество книг, как сумасшедший рисует, тот самый, который последнее время выступал с огромным количеством рассказов о том, как наши войска насиловали польских и немецких баб, Леонид Рабичев. Я у него был этим летом в мастерской. Он, как маньяк, рисует и пишет, больше ничего не делает. Фантастический дядька, просто судьба поразительная совершенно. И вся эта белютинская канитель… У него были свои теории педагогические. Например, он вставал и говорил: «Вот перед вами стоит человек, он только что убил мать, или он только что выиграл миллион, или ему дали новую квартиру, или у него дикий роман. Вот нарисуйте одну из этих вещей». Задача.

Иван Толстой: Неплохая задача!

Борис Жутовский: Я еще раз повторяю - педагог.

Иван Толстой: Это гораздо интереснее, чем чеховское «опишите воробушка». В воробушке драмы нет.

Борис Жутовский: Это так отличалось от всех наших учителей в том же Полиграфическом институте! Наш профессор говорил: «Вы знаете, я был у Ильи Ефимовича Репина. Илья Ефимович Репин говорит: «Глеб, подай мастихин, я этой встречи не забуду никогда!»».

Иван Толстой: Да, уровень…

Борис Жутовский: Мы вас не учим рисовать, мы вас учим вкусу. А рисовать вы должны будете потом сами научиться. Что правда - нельзя научить рисовать.

Иван Толстой: И на этом мы заканчиваем первую беседу с московским художником.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG