Ссылки для упрощенного доступа

Разрабатывать разрывы


Европейский словарь философий: Лексикон непереводимостей / Под руководством Барбары Кассен. Перевод с французского. – Т.1. – Киев: Дух i лiтера, 2015. – 450 с.

С известным преувеличением вполне допустимо сказать, что перед нами – книга невозможностей. И даже резче – книга неудач, коренящихся в самом устройстве языка и мысли, в самой их неустранимой – и неразъемлемой – двойственности.

Однако в любом случае речь здесь должна идти если о невозможностях, то о плодотворных, если о неудачах, то о стимулирующих и выращивающих. Особенно если о них говорить и думать о том, как они устроены.

Или, еще того лучше, – о невозможностях динамических, воспроизводящихся снова и снова. "То, что речь идет о непереводимости, – уточняет руководившая работой над "Словарем" Барбара Кассен, – вовсе не означает, что эти термины, выражения, синтаксические и грамматические обороты никогда не переводились или не могут быть переведены; скорее непереводимым нужно считать то, что постоянно продолжают (не) переводить. <…> перевод таких слов и выражений на тот или иной язык составляет такую проблему, что часто приводит к появлению неологизма или придания нового значения старому слову". (Не говоря уж о том, что иные из "непереводимостей" преувеличены и должны быть сочтены следствием недостатка переводческих усилий. Так, автор вводной статьи о немецком языке Жан-Пьер Лефевр замечает, что знаменитые Dasein и Aufhebung не столько непереводимы, сколько попросту толком еще не переведены, то есть требуют дополнительной работы.)

Так разрастается европейская мысль, пуская новые, неожиданные ветви.

"Европейский словарь философий" (заметим, философий во множественном числе – имеются в виду многие разные, разноорганизованные потоки мысли), он же "Лексикон непереводимостей", был издан по-французски парижским издательством Éditions du Seul в 2004-м. Через одиннадцать лет после выхода на языке оригинала, в результате титанических усилий группы переводчиков и стараниями киевского издательства "Дух i лiтера", "Словарь" появился и по-русски.

К слову сказать, украинские переводчики справились с созданием его украиноязычной версии, выпущенной тем же издательством, на пять лет раньше. И это при том, что им пришлось существенно труднее, чем, скажем, русским, – зато и значительно интереснее. Перед ними стояла задача создания соответствующей лексики своего языка заново. Украинский философский язык переживает сейчас героическую, буря и натиск, эпоху своего становления, и перевод "Словаря", насколько мне известно, появился как часть гораздо более амбициозного проекта: он, по словам одного из рецензентов его украинской версии, "изначально рассматривался не просто как серия книг, а как попытка трансформировать украинскую философию в целом, стиль и манеру философствования, методы, приемы и само "ремесло" гуманитаристики"[1]. Сам перевод его мыслился как жест включения в круг европейских смыслов, то есть имел не только академическое, но и символическое значение.

Впрочем, есть все основания надеяться на то, что без влияния на русское "ремесло гуманитаристики" словарь тоже не останется. Будучи внимательно прочитан, он даже у неспециалиста меняет само чувство языка, само представление о внутреннем объеме понятий, которые невнимательному взору готовы предстать едва ли не самоочевидными: "сущность", "судьба", "момент", "любить"… Прочитавший книгу подряд пройдет путями и тропками европейской мысли в ее становлении и собственными внутренними движениями прочувствует, насколько они были извилисты и множественны, как много у них было источников.

В оригинале – четыреста статей, в которых в сравнение друг с другом вовлечены более четырех тысяч слов, выражений, оборотов из пятнадцати европейских языков, включая иврит и арабский, активно действовавшие в европейском философском поле.

По-русски пока вышел только первый том из четырех, но он впечатляет уже сам по себе.

Над французским оригиналом книги более десяти лет работала группа из полутора сотен специалистов в разных областях философии и лингвистики. Над русским его переводом тоже трудился большой и междисциплинарный коллектив профессионалов. Тем не менее, при всей несомненной научности, при всей завораживающей основательности и тщательности, при детальной аргументированности каждого утверждения и добросовестной снабженности ссылками каждого хода мысли, издание и в оригинале, по своему глубокому замыслу – на самом деле, не академично.

Если бы слово "идеология" не было уже так безнадежно скомпрометированным, можно было бы сказать, что смысл этого, безусловно, ученого труда – идеологический. Но все-таки скажем лучше так: ценностный. "Словарь" по своему существу – декларация о ценностях. Причем, как ни парадоксально звучит, декларация максимально академичная: с корректным обоснованием всего, чего только возможно. Всею собой, всей сложностью своего устройства и тщательностью своего справочного аппарата книга утверждает важнейшие ценности, лежащие в основе Европы как проекта. И даже Европы как утопии, как идеала, достигнуть которого вполне, скорее всего, невозможно, но который самим своим существованием корректирует и направляет склонную к хаотизации человеческую реальность. Европы как системы усилий и внимания. И конечно, он – очередной шаг в направлении создания такой Европы.

Авторы словаря предприняли – по крайней мере, наметили в ее началах – гигантскую работу по реинвентаризации европейского мыслительного хозяйства, по расчистке образовавшихся в нем завалов

Коротко говоря, это ценности единства без унификации, постоянной выработки такого единства. Ценности взаимопонимания. Ценности рационального самоанализа, постоянного отдания себе отчета в основах и корнях собственных мыслей и действий – самопрояснения. Авторы словаря обращают внимание на залежи непродуманного не только на стыках национальных философских традиций, но и внутри каждой из них. Видя свою задачу, среди прочего, в том, чтобы "зафиксировать современное состояние, определить национальные философские пейзажи на сегодня", устами Барбары Кассен они замечают: "Здесь сталкиваешься с непреодолимым противостоянием забытого и новообретенного: явления без соответствий, чужеродные заимствования, дублеты, лакуны, "ложные друзья переводчика", искаженные значения…" (Можно ли в таком случае сказать, что авторы словаря предприняли – по крайней мере, наметили в ее началах – гигантскую работу по реинвентаризации европейского мыслительного хозяйства, по расчистке образовавшихся в нем завалов?) Ценность ясной речи, да. Кстати, сюда должны быть причтены и ценности историзма – понимания каждого предмета в его историческом становлении (именно так, сквозь историю своих употреблений, в меняющихся контекстах, влиявших на оттенки его значения, рассматривается здесь каждое слово). Так что в одной из рецензий на русский перевод словаря он был совершенно справедливо назван "проектом нового Просвещения". Скорее, реактуализации просветительских установок в новых условиях, с попутным их переосмыслением.

Барбара Кассен
Барбара Кассен

Идеологичность "Словаря", кстати, признает и Барбара Кассен. "…Он заглядывает, – пишет она во "Вступительном слове", – скорее в будущее, чем в прошлое: он не связан с ретроспективной и овеществленной Европой – кстати, какой именно? – определяемой накоплением культурных слоев, укрепляющих местные особенности, а с Европой в развитии, в действии, которая скорее energeia, чем ergon, которая разрабатывает разрывы, напряженности, переносы, присвоения, недоразумения, чтобы лучше подготовить саму себя".

Вот это именно "Словарь" и делает: "разрабатывает разрывы" (в европейской смысловой ткани). Причем разрабатывает их так, что они становятся разновидностями связей.

"Словарь", разумеется, не претендует на исчерпывающее описание всех мыслимых философских непереводимостей. Он сосредоточен на ключевых точках, а более того – на причинах, которые их порождают. "Мы не работали, – пишет Кассен, – ни со всеми словами, ни со всеми языками, в которых присутствует искомое слово, ни со всеми философиями. Предметом исследования мы избрали симптомы расхождений…"

Если французский оригинал "Словаря" организован как классический словарь – в алфавитном порядке, то русский его перевод от этого принципа совершенно отходит. Статьи здесь сгруппированы по темам. В первом томе – семь больших разделов, каждый из которых соответствует одному из направлений европейского философского внимания. Это – "Бытие и онтология", "Познание и эпистемология", "Право и политика", "Время и история", "Эстетика и поэтика", "Человеческая природа" (почему же в таком случае не "…и антропология"?) и, в конце концов, "Этика и практика". Причем наполнение их неравномерно. Наименьшим числом непереводимостей обеспечила европейскую мысль почему-то антропология: в соответствующем разделе их всего две – "animal (животное, живое существо)" и "gender (род, гендер)".

Внутри же разделов, в словарных статьях (условно словарных, поскольку алфавитным порядком, как уже было замечено, они пренебрегают) рассматриваются судьбы обозначенных словами понятий, их возникновение, эволюция (и ее ключевые точки), авторы, внесшие наиболее важный вклад в их развитие (а то и в создание), особенности переводов соответствующих слов на разные языки, контексты, в которых они употребляются, подходы к предметам, этими словами обозначаемым, в разных интеллектуальных традициях… История философской рефлексии предстает здесь глубоко вплетенной в историю христианской богословской мысли в разных ее вариантах (включая православный), – разговор о них ведется одновременно, как о частях одного неразъемлемого целого. И это тоже должно быть отнесено к чертам нового Просвещения.

Предшествует всему раздел, посвященный "Различиям языков" – основных, определяющих, как это называют авторы, философию в Европе, и особенностям, которые каждый из них вносил и вносит в общеевропейское философское дело. Это греческий, немецкий, французский, английский, испанский, итальянский и португальский. Языки, в недрах которых, с не вполне отрефлексированным, но обильным привлечением (частного, случайного) национального опыта, вырабатывалось то, что нам известно сегодня под именем европейской мысли. Мысли, претендующей на универсальность, выработавшей в себе много средств для достижения универсальности.

Вклад, понятно, не равноценен – и неравноценность его призван отражать порядок, в каком языки в этом разделе рассматриваются. Поэтому список возглавляет именно греческий язык, рассмотренный начиная с его архаического периода (но где же, в таком случае, латынь?! – воскликнете вы. Подождите-подождите, ее будет еще очень много), а замыкает – португальский, "самый молодой из неолатинских языков". Португальскому посвящена наиболее эссеистическая, даже художественная глава этого раздела. Обращая внимание по преимуществу на изящную словесность Португалии, она повествует скорее о национальных особенностях проживания и выговаривания мира, чем о собственно португальском вкладе в общеевропейский философский инструментарий. Вклад в данном случае был скорее в копилку настроений, интонаций и интуиций, но разве не из этого растет всякая философия? "Португальский язык выражает быстротечность времени и присутствие смерти, тем более что мыслит и чувствует их заодно. Печаль, ностальгия, усталость – такова болотистая почва, на которой он строит свой фундамент". "В этом языке, – настаивает Фернандо Санторо, – понятия совсем не похожи на белые, холодные, вечные мраморные колонны; это, скорее, кривые, вычерченные на тальковом камне, как на скульптурах Алейджадинью, не скрывающие тех следов, которые оставило на них время". И даже философская абстракция предстает португальскому взору автора как "продукт крайней ностальгии, не имеющей объекта".

Каждый язык предстает как определенный способ работы со смыслами, а в тесной связи с этим – и с той аудиторией, к которой эти смыслы адресуются. Так, "излюбленный собеседник итальянских философов", пишет автор соответствующей главы Ремо Бодеи, – именно "нефилософская публика", что не могло не повлиять на их лексикон. Нечто сопоставимое говорит о французском Аден Бадью: "Будучи скорее языком женщин и пролетариев, чем ученых, философский французский опирается на убеждение, что акт мысли открыт и предназначен для всех: только тем и обусловлена его тесная связь с писательством". Каждый язык показан как носитель и источник некоторых принципов этой работы, осуществленных в полной мере, по мысли авторов, лишь в данном языке. На каждом – отпечаток исторического опыта своего народа и условий, в которых развивалась философская мысль. Так, "становление мысли во французском языке, – пишет Бадью, – с самого начала приобретает политическое значение", а Жан-Пьер Лефевр обращает внимание на "необычную историю немецкого философского языка, его позднее появление, упорное следование латинскому образцу".

Отдельный интересный вопрос, в какой мере тут идет речь о реальных особенностях оптик и смысловых практик в разных культурах и в какой – об образах этих культур в культуре французской, из которой, по преимуществу, книга писалась, о мифах, которыми окутаны эти культуры, в том числе, и в своих собственных глазах? Обратим внимание и на то, что некоторые языки здесь снабжены – ну, ярлыками не ярлыками, но яркими маркирующими их образами почти художественного характера. Так, французский назван "вычищенным и вычищающим" (и даже "тощим"), английский – "гением обыденности"... Многие из глав о языках написаны, как можно понять по именам авторов, их носителями: о греческом пишет Ламброс Кулубарицис, об испанском – Альфонсо Корреа Мотта, об итальянском – Ремо Бодеи, о португальском – уже цитированный нами не без восхищения Фернандо Санторо. Однако от той или иной степени мифологизации (ладно, скажем осторожнее: от поэтизации) это не спасает. Португальский, которому, напомним, посвящена самая поэтичная глава, весь целиком объявлен "барочным". "Связь португальского языка с барочным мировоззрением, – пишет Санторо, начинающий и заканчивающий свою статью цитатами не из философа, но из поэта, Фернандо Пессоа, – двусторонняя и, можно сказать умбиликальная, через пуповину. Само слово "барокко" – португальской чеканки".

Лион, Франция
Лион, Франция

Латынь же, праматерь романских языков, никоим образом не оставлена в небрежении. Напротив, внимание авторов постоянно – чаще, пожалуй, чем к чему бы то ни было, – возвращается к ней при разговоре о корнях и смысловой памяти слов французских, итальянских, испанских, португальских. Не удостоившись отдельной главы, латынь предстает здесь как основа, на которой держится и которой в конечном счете определяется все многообразие миропониманий на современных романских языках. Определяется оно ею в гораздо, как можно заметить, большей степени, чем греческим, давшим множество философских терминов, но сопоставимого с потомками латыни обилия языков (и, значит, способов мышления) все-таки не породившим. Кстати, замечено, что родство этих языков с латынью стало для их носителей причиной своего рода нечувствительности к (накапливающимся) смысловым различиям. "Латынь в своей образцовой простоте, – пишет Бодеи, – остается "классическим" языком, скелетом, на котором строится телесный язык, связанный с разговорным итальянским различных регионов. Таким образом, основополагающие категории классической и средневековой философской традиции (res, natura, causa, substantia, ratio, conscientia [вещь, природа, причина, субстанция, разум, сознание – chose, nature, cause, substance, raison, conscience]) не воспринимались как требующие особенных интерпретативных усилий".

Носителей русского языка и культуры особенно порадует то, что не оказался обойден вниманием и наш язык, хотя собственной главы ему здесь тоже не досталось. Ему обязана своим возникновением целая статья (правда, одна на всю книгу) в разделе "Право и политика" – "Соборность". Начинается она прямо с разговора о русском авторе – А. С. Хомякове: именно он впервые употребил это слово "для определения особенностей православия". С легкой руки "светского богослова, офицера, поэта и драматурга" Хомякова слово – означавшее у него "соборную природу Церкви, ее способность преодолевать индивидуальное, сохраняя при этом свободу каждой личности" – вошло в сознание его внецерковных современников, чтобы вскоре выйти за пределы богословия, распространиться "на политику, философию и литературу" – и превратиться, в конце концов, в действующее и по сей день обозначение "основополагающей" (скорее чаемой, хочется заметить) "черты русской жизни, мысли и самой русской культуры".

Такой же единственностью отличается и экзотичное для слуха большинства европейцев слово gogo ("душа, дух, одушевленность, внутренняя сила, жизнь души" – собственно, "любой внутренний или субъективный процесс"). Испанский интеллектуальный инструментарий обязан этим, незаменимым в определенных контекстах, словом языку басков.

Всякий перевод, показывают авторы, неминуемо оказывается столкновением различных традиций, которые не вполне сопоставимы друг с другом и не вполне друг для друга прозрачны. Так замыкающий книгу греческий глагол καταργεω – более-менее соответствующий нашему "упразднять" – будучи "важным понятием богословской мысли" (введенным, по всей видимости, апостолом Павлом), "фактически не имеет соответствий в современных языках". Поэтому "переводы практически неминуемо утрачивают его основной смысл – оригинальную концепцию преодоления как исполнения, которая, надолго опережая Гегелево "снятие" (Aufhebung), определяла отношение византийцев к различным к различным культурным реалиям". "В переводах Нового Завета на различные современные языки не существует, – замечает автор статьи Дарья Морозова, – ни одного последовательного эквивалента" этого греческого глагола. И лишь старославянский его эквивалент (по всей вероятности, в силу культурной близости двух традиций) "не только точно воспроизводит семантику греческого слова, но и дополнительно обогащает ее собственными обертонами празднования", "святой бездеятельности". И еще того более: "современный русский язык – едва ли не единственный славянский язык, сохранивший эту лексему". Впрочем, "и здесь ее семантика в большой мере стерлась и явно нуждается в актуализации".

Как бы там ни было, разговор о языках оборачивается разговором – пусть не лишенным эссеистичности с ее вольными допущениями – об особенностях устройства стоящих за ними культур и традиций, о чувствительности слова к его историческим контекстам. Разговор же о (не)переводимости становится картиной Европы как большой смысловой лаборатории с разными, не заменяющими друг друга – и равно необходимыми отделениями, в которой несовпадение и не(до)понимание способны быть конструктивными. Тем более что, как сказано в открывающем книгу предисловии "От редакции", именно разрывы и несовпадения и есть то, что создало нынешнюю Европу: "Европа началась с резкого смещения привычных отношений между теорией и практикой, множества наложений, иногда нелепых и печальных, иногда успешных и великолепных. Короли, занятые догматикой, монахи, называющие себя философами, горожане, спорящие о законах, и законы жизни, питающие художественное вдохновение, – все это страницы истории Европы, "меча и книги".

[1] Голубович Инна. "Европейский словарь философий: Лексикон непереводимостей" (французский оригинал и украинская версия): универсум, мультиверсум, картография // Вестник Ленинградского государственного университета им. А.С. Пушкина. – Выпуск № 3. – том 2. – 2011. – С. 230.

Партнеры: the True Story

XS
SM
MD
LG